Текст книги "Сумеречный взгляд"
Автор книги: Дин Рей Кунц
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Эбнер Кэди зарабатывал на жизнь тем, что гнал самогон, выращивал псов для охоты на енотов да время от времени промышлял то мелким воровством, то крупным, как придется. Пару раз в год он с компанией дружков угонял с государственного шоссе грузовик, отдавая предпочтение тем, в которых перевозили сигареты, виски либо другой груз, на котором можно было славно заработать. Они сбывали краденое одному барыге в Кларусбурге. Занимайся они этим активнее, они либо разбогатели бы, либо загремели бы в тюрьму, но амбиций у них было не больше чем совести. Кэди был не только самогонщиком, горлопаном, задирой и вором, иногда он баловался и насилием – брат женщину силой, когда хотел добавить сексу вкуса, подвергая себя опасности. Но путешествие в казенный дом ему по-настоящему не грозило – ни у кого недоставало духу давать показания против него.
Для Мэрэли Суин Эбнер Кэди был просто находкой. У него был дом из четырех комнат – не намного крупнее остальных лачуг, зато с водопроводом, и никто из его семьи никогда не испытывал нужды в виски, еде или одежде. Если Эбнер не мог украсть то, что ему надо, он ухитрялся украсть это как-нибудь по-другому, а среди холмов это было признаком добытчика.
Он хорошо относился и к Мэрэли – по крайней мере, настолько хорошо, насколько вообще был способен. Он не любил ее. Он не мог любить. Хотя он порой и стращал ее, но рук не распускал, главным образом потому, что гордился ее красотой и бесконечно восхищался ее телом. А его гордость – или возбуждение – не могла быть направлена на подпорченный товар.
– Кроме того, – пояснила Райа, чей голос превратился в загнанный шепот, – он не желал испортить свою маленькую машину развлечений. Он ее так называл – «моя маленькая машина развлечений».
Я почувствовал, что слова «машина развлечений» в устах Эбнера Кэди вовсе не означали, что ему было хорошо заниматься сексом с Мэрэли. Они означали нечто иное, нечто темное. Что бы это ни было, Райа не могла рассказывать об этом, пока я не подбодрю ее – хотя, как я ощущал, ей страстно хотелось скинуть с себя это бремя. Поэтому я плеснул ей еще выпить, взял ее за руку и с ласковыми словами провел через это минное поле ее памяти.
На ее глазах опять заблестели слезы, и на сей раз она оплакивала не Студня, а себя. К себе она была строже, чем к кому бы то ни было, и не позволяла себе обычных человеческих слабостей вроде жалости к себе. Поэтому она сморгнула эти слезы, не задумываясь о том, какой эмоциональный стресс, какое смятение вымыли бы они из нее, дай она только им пролиться. Когда она заговорила, в голосе звучала ненависть, слова отрывисто вылетали из уст:
– Он имел в виду... что она... машина... по производству... детей... и что дети... это развлечение. Особенно... особенно... девочки.
Я знал, что она берет меня с собой не просто пройтись вслед за Гензелем и Гретель по лесу, где живут ведьмы и привидения. Он вела меня в куда более страшное место, в кошмарные воспоминания ужасных лет детства, и я не был уверен, что хочу идти туда с ней. Я любил ее. Я знал, что смерть Студня не только опечалила, но и напугала ее, напомнила о том, что и она смертна. И ей захотелось сокровенного душевного контакта, контакта, которого она не достигнет до конца, пока не сломает барьер, воздвигнутый ею между собой и остальным миром. Она хотела, чтобы я выслушал ее, заставил ее рассказать, понял ее. Я хотел пойти туда ради нее. Но я боялся, что ее тайны... ну, что они живые и голодные и что они раскроются только в обмен на кусок моей собственной души. Я выдавил:
– О господи... нет.
– Маленькие девочки, – повторила она, не глядя ни на меня, ни на что другое в комнате, устремив взор назад по спирали времени с явным страхом и отвращением. – Не то чтобы он не обращал внимания на моих сводных братьев. Он им тоже находил применение. Но он предпочитал девочек. Моя мать родила ему четырех детей к тому времени, когда мне исполнилось одиннадцать, двух девочек и двух мальчиков. Сколько я себя помню... думаю, с тех пор, как мне исполнилось три года... он...
– Прикасался к тебе, – невнятно пробормотал я.
– Имел меня, – закончила она.
Мертвым, отрешенным голосом она рассказывала о тех годах, полных страха, жестокости и гнуснейшего растления. От этого рассказа у меня все внутри заледенело и почернело.
– Это все, что я помню, что я знала с тех пор, как была ребенком... быть с ним... делать, что он хочет... прикасаться к нему... быть в постели вместе с ними обоими... с матерью и с ним... когда они этим занимались. Я должна была думать, что это нормально, понимаешь? Я не должна была узнать ничего лучше, чем это. Я должна была думать, что так делается в каждой семье... но я так не думала. Я знала, что это неправильно... мерзко... и я это ненавидела. Я это ненавидела!
Я обнял ее.
Стал баюкать на руках.
Она по-прежнему не позволяла себе плакать.
– Я ненавидела Эбнера. О боже мой... ты представить себе не можешь, как я его ненавидела, каждым вздохом, каждую секунду, без передышки. Ты не знаешь, каково это – ненавидеть так сильно.
Я подумал о чувствах, которые испытывал по отношению к гоблинам, и спросил себя, может ли это сравниться с ненавистью, рожденной и взращенной в этой адской яме, в этой четырехкомнатной лачуге в Аппалачах. Пожалуй, она была права – мне не довелось познать такой чистой ненависти, о которой говорила она. Ведь она была слабым ребенком, неспособным к сопротивлению, и у ее ненависти было куда больше времени, чем у моей, чтобы вырасти и усилиться.
– Но потом... когда я выбралась оттуда... когда уже прошло время... я начала ненавидеть мать еще сильнее, чем его. Она же была мне матерью. Почему я не была для нее н-н-не-прикосновенная? Как она могла... допустить... чтобы меня... так использовали?
Я не нашел ответа.
Бога тут обвинять было невозможно. Большую часть времени нам не нужен был ни он, ни гоблины. Что вы, право, не стоит беспокоиться, мы и сами, без божественной или демонической помощи сумеем уничтожить друг друга.
– Она была такая красивая, знаешь, вовсе не развратная с виду, очень нежная, и я думала, что она, наверное, ангел, потому что так, должно быть, выглядят ангелы, и она... светилась. Но мало-помалу я начала понимать, что она за зло. Отчасти потому, что она была невежественна и неумна. Она была тупая, Слим. Тупая деревенщина, плод брака между двоюродными братом и сестрой, которые тоже, наверное, родились от двоюродных брата и сестры, так что это чудо, что я не родилась на свет дегенераткой или трехруким уродом, которому дорога только в балаган Джоэля Така. Но не родилась. И не пошла по этой дороге – плодить детей для Эбнера, чтобы он приставал к ним. Во-первых, из-за... из-за того, что он со мной делал... я не могу иметь детей. А во-вторых, когда мне было одиннадцать лет, я наконец-то выбралась оттуда.
– В одиннадцать лет? Каким образом?
– Я убила его.
– Славно, – мягко сказал я.
– Когда он спал.
– Славно.
– Я всадила ему в глотку нож мясника.
Я держал ее в объятиях почти десять минут, и все это время никто из нас не произнес ни слова, не потянулся за выпивкой. Мы не делали ничего, мы просто были там.
Наконец я сказал:
– Мне так жалко.
– Не надо.
– Таким беспомощным себя чувствую.
– Прошлого ты не изменишь, – сказала она.
«Нет, – подумал я, – но иногда я в состоянии изменить будущее, предвидеть опасности и избегать их и молю бога, чтобы оказаться рядом, когда буду нужен тебе, нужен, как никто еще не был тебе нужен».
Она произнесла:
– Я прежде никогда...
– Никому другому не говорила?
– Никогда.
– Умрет со мной.
– Я знаю. Но почему... я рассказала именно тебе?
– Просто я оказался в нужную минуту под рукой, – пояснил я.
– Нет. Не в этом дело.
– А в чем же?
– Я не знаю, – ответила Райа. Отклонившись от меня, она подняла глаза и заглянула в мои. – В тебе есть что-то необычное, что-то особенное.
– Да ну, брось ты, – неловко пробормотал я.
– У тебя такие красивые и необычные глаза. Из-за них я себя чувствую... в безопасности. В тебе есть такое... спокойствие. Нет, не то чтобы спокойствие... у тебя тоже не все ладно. Сила. В тебе чувствуется большая сила. И ты такой понятливый. Но это даже не сила, не понятливость, не сочувствие. Это... что-то особенное... что я не могу определить.
– Ты меня смущаешь, – сказал я.
– Сколько тебе лет, Слим Маккензи?
– Я же тебе говорил... семнадцать.
– Нет.
– Как нет?
– Старше.
– Семнадцать.
– Скажи мне правду.
– Ну так и быть. Семнадцать лет и шесть месяцев.
– Если будем прибавлять каждый раз по полгода, всю ночь потратим, пока докопаемся до истины. Лучше я тебе сама скажу, сколько тебе лет. Судя по твоей силе, спокойствию, по твоим глазам... я бы сказала, что тебе сто лет... сто лет опыта.
– В сентябре сто один стукнет, – с улыбкой сказал я.
– Расскажи мне свой секрет, – попросила она.
– У меня нет секретов.
– Ну, валяй. Расскажи.
– Я просто бродяга, перекати-поле, – сказал я. – Тебе хочется, чтобы я был чем-то большим, чем на самом деле, потому что нам всем всегда хочется, чтобы все было лучше, благороднее и интереснее, чем оно есть. Но я – это просто я.
– Слим Маккензи.
– Вот именно, – солгал я. Я не знаю, почему не хотел открыться ей, как она открылась мне. Я действительно, как и сказал ей, был смущен, но вовсе не ее словами. Мой стыд был вызван тем, что я так скоро обманул ее. – Слим Маккензи. И никаких скрытых омутов тайны. Даже на самом деле скучный. Но ты не закончила. Что произошло после того, как ты его убила?
Тишина. Она не хотела возвращаться к воспоминаниям тех лет. Но вот:
– Мне было всего одиннадцать, поэтому я не попала за решетку. На самом деле, когда власти узнали, что происходило в той конуре, они сказали, что жертвой была я.
– Ты и вправду была жертвой.
– Они забрали у матери всех детей. Нас всех разделили. Я больше никого из них не видела. А меня поместили в государственный детдом.
Внезапно я ощутил, что она скрывает еще одну ужасную тайну. С уверенностью ясновидящего я понял, что в детдоме с ней произошло нечто по меньшей мере такое же страшное, как и Эбнер Кэди.
– И?.. – спросил я.
Она отвела взгляд, потянулась к ночному столику за спиртным и продолжала:
– И оттуда я сбежала, когда мне было четырнадцать. Но я выглядела старше. Я рано созрела, как моя мать. Так что у меня не возникло проблем, когда я прибилась к ярмарке. Сменила фамилию на Рэйнз[2]2
Рэйнз – дождь (англ.). (Примеч. пер.)
[Закрыть], потому что... ну, я всегда любила дождь, любила смотреть на него, слушать его... В общем, я тут уже давно.
– Строишь империю.
– Ага. Чтобы чувствовать, что я чего-то стою.
– Ты многого стоишь, – заверил я ее.
– Я не имею в виду только деньги.
– Я тоже.
– Хотя деньги тоже. Потому что с тех пор, как я стала самостоятельной, я поставила себе цель никогда не быть... мусором, никогда не опуститься снова... Я собираюсь построить маленькую империю, ты верно сказал... и я намерена всегда быть кем-то.
Легко было представить себе, как маленькая девочка, на долю которой выпало пережить такое надругательство, могла вырасти с мыслью, что ничего не стоит, и как успешно эта мысль переросла в навязчивую идею. Я вполне понимал это, и я не мог винить ее за то, что она стала такой целеустремленной и бесцеремонной деловой дамой. Не направляй она свою ярость на эти усилия, уменьшая тем самым давление, ее бы рано или поздно разнесло на куски.
Я преклонялся и трепетал перед ее силой.
Но она по-прежнему не позволяла себе пожалеть себя, поплакать о себе.
И еще она скрывала правду о детдоме, делая вид, что эти несколько лет были совершенным пустяком.
Но я не стал настаивать, чтобы она рассказала всю правду. Во-первых, я знал, что рано или поздно она и так мне все расскажет. Дверь открылась, и уже ничто не сможет закрыть ее обратно. Кроме того, я уже услышал достаточно, даже чересчур много для одного дня. От тяжести этого нового знания я ослабел и почувствовал себя дурно.
Мы выпили.
Поговорили о другом.
Еще выпили.
Потушили свет и легли, не в силах заснуть.
Через некоторое время мы все же заснули.
И нам снился сон.
Кладбище...
Посреди ночи она разбудила меня, чтобы заняться со мной любовью. Это было так же здорово, как и прежде, и когда мы насытились, я не удержался и спросил, как это после перенесенного надругательства она может находить в этом такое удовольствие.
Она ответила:
– Другая, может, на моем месте стала бы фригидной... или пустилась бы во все тяжкие. Я не знаю, почему это не произошло со мной. Разве что... ну... если бы я пошла по любому из этих путей, это означало бы, что Эбнер Кэди победил, что он сломал меня. Понимаешь? Но меня никогда не сломать. Никогда. Согнусь, но не сломаюсь. Выживу. И не сдамся. Я стану самым преуспевающим концессионером на этой ярмарке, и придет день, когда вся она будет моей. Будет, черт возьми! Вот увидишь, будет. Это моя цель, но не вздумай кому проговориться. Я на все, что потребуется, пойду, буду работать так, как понадобится, на любой риск пойду, если надо, но я завладею всем этим, и вот тогда я буду кем-то, и не важно будет, откуда я и что со мной произошло в детстве. Не важно будет, что я не знала отца и что мать меня не любила, потому что к тому времени это уйдет от меня, уйдет и я забуду, как забыла свой деревенский акцент. Вот увидишь. Увидишь. Просто жди, и увидишь.
Как я уже сказал в начале моего повествования, надежда – вечный спутник в этой жизни. Это единственная вещь, отобрать которую у нас не в силах ни жестокая природа, ни бог, ни другие люди. Здоровье, богатство, родители, любимые братья и сестры, дети, друзья, прошлое, будущее – все это можно украсть у нас с такой же легкостью, как кошелек из заднего кармана. Но наше главное сокровище, надежда, остается с нами. Этот отважный маленький моторчик тарахтит и стучит в нас и ведет нас вперед, когда разум советует отступать. Это самое возвышенное и самое благородное из того, чем мы обладаем, самое абсурдное и самое восхитительное из наших качеств. Потому что, пока у нас есть надежда, у нас есть способность любить, заботиться и быть порядочными людьми.
Тем временем Райа снова заснула.
Я же не мог заснуть.
Студень был мертв. Мой отец был мертв. Вскоре и Райа может оказаться мертва, если я не сумею предвидеть, в чем именно заключается надвигающаяся опасность, и не смогу отвести ее от Райи.
Я встал в темноте, подошел к окну и отодвинул занавеску как раз в тот момент, когда одна за другой несколько молний – не такие яростные, как те, что раскалывали небо прошлой ночью, но все же очень яркие – выбелили все за окном, отчего стекло превратилось в трепещущее зеркало. Мое бледное отражение задрожало, точно пламя. Это напоминало киношную технику прежних лет, когда режиссер хотел показать течение времени. Изображение то затемнялось, то прояснялось, и каждый раз у меня возникало ощущение, что я сбрасываю годы, как будто у меня забирали не то прошлое, не то будущее, но что именно, я не мог сказать.
Глядя, как молнии разрывают небо, глядя на свое отражение-призрак, я вдруг почувствовал вспышку непонятного страха, вероятно, из-за усталости и печати у меня появилось странное ощущение, что только я существую на самом деле, что я заключаю в себе все мироздание и что все и вся прочее – лишь плод моего воображения. Но затем, когда погасла последняя вспышка молнии и стекло снова стало прозрачным, мое внимание привлекло что-то, прицепившееся с той стороны к промытому дождем окну, и это отвлекло меня от философствования. Это была маленькая ящерица, хамелеон. Благодаря присоскам на пальцах она уверенно держалась за оконное стекло. Ее пузико было открыто моему взгляду, длинный тонкий хвост изгибался книзу в форме вопросительного знака. Она была там все время, что я видел только собственное отражение. Эта мысль неожиданно пришла мне в голову, напомнив о том, как мало мы видим из того, на что смотрим, довольствуясь лишь поверхностью, – может, потому, что пугаемся заглянуть в куда более сложные глубины. Сейчас, за хамелеоном, я видел струи дождя, вспыхивающие серебром всякий раз, когда далекая молния отражалась блеском в мириадах тяжелых капель, а за дождем был соседний трейлер, а за ним – еще трейлеры, а за ними невидимая ярмарка, а за ярмаркой – город Йонтсдаун, а за Йонтсдауном... вечность.
Райа что-то пробормотала во сне.
В темноте, с тоской в душе я вернулся к постели.
Ее силуэт смутно угадывался под покрывалом.
Я постоял рядом, глядя на нее.
Я вспомнил вопрос, который задал мне Джоэль Так в Шоквилле, в ту пятницу, когда мы разговаривали о Райе: «Такая сногсшибательная красота снаружи, и красота внутри тоже, тут мы с тобой единодушны... а не может ли быть так, что есть еще одно „внутри“, под тем „внутри“, которое ты видишь?»
До сегодняшней ночи, когда Райа открылась мне и посвятила меня в кошмар своего детства, я видел ее так же, как сейчас себя на оконном стекле – портрет, начертанный молниями. Теперь я заглянул глубже, и силен был соблазн решить, что я наконец-то увидел эту женщину целиком и полностью, как она есть, во всех ипостасях, но на самом деле та Райа, которую я знал теперь, была лишь чуть более подробной тенью истинной Райи. Я наконец-то проник взглядом под ее поверхность, поглядел на следующий слой, на ящерицу на оконном стекле, но дальше шли еще и еще слои – без счета, и я ощущал, что не смогу спасти Райю Рэйнз, пока не проникну достаточно глубоко в ее тайну, извивающуюся внутри нее, как раковина наутилуса, виток за витком, почти до бесконечности. Она снова забормотала.
– Могилы, – сказала она. – Да, множество... могил...
Она захныкала.
– Слим... о... Слим, нет... – бормотала она. Ее ноги задвигались под покрывалом, словно она бежала.
– ...нет... нет...
Ее сон, мой сон.
Каким образом нам мог сниться один и тот же сон?
И почему? Что он означает?
Я стоял над нею. Стоило мне закрыть глаза, как я видел кладбище. Но я мог пережить этот кошмар спокойно, в то время как она мучительно пробиралась сквозь него. Я напряженно ожидал, не проснется ли она с задушенным криком. Мне хотелось знать, поймал ли я ее э ее сне и разорвал ли ее горло так же, как сделал это в своем сне.
Если эта деталь совпадает, значит, это больше чем случайное совпадение. Это должно иметь какой-то смысл. Если и ее сон, и мой заканчивались на том, что мои зубы впиваются в ее плоть и брызжет кровь, тогда самое лучшее, что я могу для нее сделать, – это оставить ее, прямо сейчас, уйти как можно дальше и никогда не видеть ее.
Но она не закричала. Сон-паника прошел. Она перестала дергать ногами, дыхание стало ритмичным и спокойным.
Снаружи дождь и ветер пели погребальную песнь по мертвым и по живым, что цепляются за надежду в кладбищенском мире.
14
Светлей всего как раз перед темнотой
Во вторник утром небо было без солнца, далекая гроза без молний, дождь без ветра. Он лил отвесно и сильно, словно истощая небо. Фунты, центнеры и тонны воды падали вниз, ломая траву, устало вздыхая над крышами трейлеров, обрушиваясь на скаты крыш палаток и лениво стекая на землю, где засыпали в лужах. Текло с чертова колеса, капало с «бомбардировщика».
И снова открытие ярмарки графства Йонтсдаун отменили. Его перенесли еще на двадцать четыре часа.
Райа не так сильно раскаивалась в признаниях, сделанных той ночью, как я ожидал от нее. За завтраком улыбка появлялась у нее чаще, чем у той Райи, которую мне довелось узнать на предыдущей неделе. Она настолько увлеклась нежностями и маленькими знаками внимания, что, окажись поблизости кто посторонний, чтобы поглядеть на это, ее репутация твердокаменной стервы была бы навеки уничтожена.
Позднее, когда мы отправились к кое-кому из балаганщиков поглядеть, как они проводят время, она была больше похожа на Райю, которую знали они: отстраненно-холодную. Впрочем, если бы даже она вела себя с ними так же, как со мной, когда мы были наедине, не думаю, что они бы заметили эту перемену. Над Джибтауном-на-колесах лежала пелена, тусклое удушающее одеяние уныния, сотканное из монотонного стука дождя, из убытков, которые принесла непогода, но главным образом из сознания того, что всего день прошел со смерти Студня Джордана. Они до сих пор сильно переживали эту трагическую потерю.
Навестив трейлеры Лорасов, Фрадзелли и Кэтшэнков, мы в конце концов решили провести этот день вместе, просто побыть вдвоем, а затем, на пути обратно к «Эйрстриму» Райи, мы приняли еще более важное решение. Она вдруг встала как вкопанная и схватила меня за руку, в которой я держал зонт, обеими руками, холодными, как ледышки, из-за дождя.
– Слим! – сказала она, и глаза ее сияли ярче, чем у кого бы то ни было.
– Что? – отозвался я.
Она сказала:
– Пошли в трейлер, где тебе выделили койку, соберем твои вещи и перетащим их ко мне.
– Ты шутишь, – ответил я, моля бога, чтобы это не было шуткой.
– Только не говори мне, – сказала она, – что ты этого не хочешь.
– Ладно, не скажу, – ответил я.
– Эй, это, знаешь ли, не босс твой с тобой говорит, – нахмурившись, заявила она.
– У меня и в мыслях такого не было, – ответил я на это.
– Это твоя девушка говорит, – сказала она.
– Я просто хочу быть уверенным, что ты над этим подумала, – ответил я.
– Подумала.
– А мне показалось, что тебе только-только эта мысль в голову стукнула.
– Это я старалась, чтобы так все выглядело, глупый. Не хочу, чтобы ты обо мне думал как о расчетливой женщине, – сказала она.
– Хотел удостовериться, что ты не делаешь необдуманный шаг, – заявил я. На что она ответила:
– Райа, Райа Рэйнз, никогда не совершит ничего необдуманного.
– Похоже на правду, а? – сказал я.
Так вот просто, через пятнадцать минут мы уже жили вместе.
Всю вторую половину дня мы провели в узенькой кухоньке «Эйрстрима» за приготовлением булочек – четыре дюжины с арахисовым маслом и шесть дюжин с шоколадным, и это был один из лучших дней в моей жизни. Ароматы, от которых слюнки текли, церемониальное облизывание ложки после того, как намазана очередная партия, шутки, поддразнивания, совместная работа – все это воскрешало в памяти такие же дни на кухне в доме Станфеуссов в Орегоне, с матерью и сестрами. Но тут было даже лучше. В Орегоне такие дни радовали меня, но я никогда не осознавал до конца их значимость, поскольку был слишком молод, чтобы понять, что это – золотой период моей жизни, слишком молод, чтобы знать, что всему приходит конец. Надо мной больше не довлели детские иллюзии неизменности и бессмертия, я уже начал думать, что никогда больше мне не придется испытывать простые радости нормальной семейной жизни. Вот поэтому эти часы на кухне вместе с Райей воспринимались мною с такой остротой, со сладостной болью в груди.
Обедали мы тоже вместе, а после обеда слушали радио: «ВБЗ» из Бостона, «КДКА» из Питсбурга, Дика Бьонди, корчившего из себя дурака в Чикаго. Передавали основные песни тех лет: «Он так красив» в исполнении «Чиффонз», «Ритм дождя» – «Каскейдз», «Дрифтерз» – «На крышу», «Дует ветер» Питера, Пола и Мэри и их же «Пуфф» («Волшебный дракон»), «Сахарную лачугу», «Лимбо Рок», «Рок вокруг часов» и «Мой дружок вернулся», мелодии Лесли Гора, «Фор сизонз», Бобби Дэрина, «Чентэйз», Рэя Чарлза, Литтл Ив, Дайона, Чабби Чекера, «Шайреллз», Роя Орбисона, Сэма Куки, Бобби Льюиса, Элвиса и еще Элвиса – и если вы думаете, что тот год был неподходящим для музыки, значит, черт возьми, вас там и близко не было.
Мы не занимались любовью в ту ночь, первую ночь нашей совместной жизни, но и без этого нам было очень хорошо. Ничто не могло бы улучшить этот вечер. Мы никогда не были так близки, даже когда – плоть к плоти – отдавали себя друг другу целиком. Хотя она больше не открывала своих секретов, а я продолжал делать вид, будто я просто бродяга, восхищенный и обрадованный тем, что нашел дом и любовь, нам все равно было хорошо – возможно, потому, что мы хранили секреты в уме, а не в сердце.
В одиннадцать дождь перестал. Он вдруг ослабел – шум превратился в барабанную дробь, барабанная дробь в нестройное кап-кап, точно так же, как все началось два дня назад, и наконец совсем прекратился, и в ночной тишине с земли поднимался пар. Я стоял у окна спальни, глядя в темную мглу, и мне казалось, что гроза не только промыла мир, но вымыла что-то и из меня. Но на самом деле на мою душу пролилась дождем Райа Рэйнз, и этот дождь смыл мое одиночество.
* * *
Среди алебастровых плит на холме в городе мертвецов я схватил ее, развернул лицом к себе. В ее глазах стоял дикий страх, меня переполняли боль и жалость, но ее горло было открыто, и я потянулся к нему, невзирая на сожаление, почувствовал, как мои зубы касаются нежной кожи...
Я рванулся головой вперед прочь из сна, прежде чем почувствую во рту вкус ее крови. Я обнаружил, что сижу в кровати, закрыв лицо ладонями, словно она может проснуться и каким-то образом, даже в темноте, прочесть все на моем лице, узнав, какую жестокость я чуть было не сотворил с нею во сне.
И тут, к моему огромному изумлению, я ощутил, что возле кровати во мраке кто-то стоит. У меня перехватило дух, все еще находясь под впечатлением ужасов из кошмарного сна, я отнял руки от лица, выставил их перед собой, как бы защищаясь, и откинулся к спинке кровати.
– Слим?
Это была Райа. Она стояла возле кровати, глядя на меня, хотя под покровом черноты я был виден ей не больше чем она мне. Она наблюдала, как я преследую ее двойника во сне – среди кладбищенского ландшафта – точно так же, как я наблюдал за ней накануне ночью.
– А, это ты, Райа, – с трудом пробормотал я, переводя дыхание, сжимавшее грудь. Сердце у меня колотилось.
– Что стряслось? – спросила она.
– Сон.
– Что за сон?
– Дурной.
– Эти твои гоблины?
– Нет.
– Мое... кладбище?
Я ничего не ответил.
Она присела на край кровати.
– Это было оно? – спросила она.
– Да. Как ты узнала?
– Ты разговаривал во сне.
Я посмотрел на светящийся циферблат часов. Полчетвертого.
– А я была в этом сне? – спросила она.
– Да.
Она издала звук, который я никак не смог истолковать.
Я сказал:
– Я гнался за...
– Нет! – быстро оборвала она. – Не говори мне. Это не важно. Не хочу больше ничего слушать. Это все не важно. Совершенно не важно.
Но было очевидно, что она не сомневается – это важно, что она лучше понимает наш общий кошмарный сон, чем я, и что она точно знает, в чем смысл такого странного совпадения кошмаров.
А может, поскольку покровы сна еще не спали с меня и обрывки сновидений до сих пор не отпускали меня, я неверно понял ход ее мыслей и увидел тайну там, где ее и не было вовсе. Может быть, она не желала обсуждать это именно потому, что боялась, а не потому, что уловила пугающий смысл такого совпадения.
Когда я вновь попытался заговорить, она шикнула на меня и скользнула в мои объятия. Никогда раньше она не была такой страстной, такой нежной, такой податливой, с таким сладостным искусством пробуждая во мне ответное чувство, но мне показалось, что в ее любовном порыве я разгадал нечто новое, тревожное – тихое отчаяние, как будто в любовном акте она искала не только наслаждения и близости, но и стремилась обрести забвение, убежище от какого-то темного знания, которое было ей не по силам.
* * *
В среду утром ветер прогнал тучи, и на смену им принес голубое небо, ворон, малиновок, воронов и мелких птах. Из земли до сих пор шел пар, как будто прямо под тонкой земной корой вовсю работал, двигая поршнями и нагреваясь от трения, некий могучий механизм. На аллее под сияющим августовским солнцем просыхали опилки и стружки. Балаганщики всей бригадой вывалили наружу – высматривали, что повредила гроза, наводили блеск на хром и латунь, приводили в порядок провисшие палатки, рассуждали о «денежной погодке», а погодка и в самом деле была «денежной».
За час до открытия ярмарки я нашел Джоэля Така позади палатки, где размещался Шоквилль. На нем были ботинки лесоруба и заправленные в голенища рабочие брюки, толстая красная рубашка, рукава которой были засучены на массивных руках. Он вбивал поглубже во влажную землю колья палатки. Хотя он размахивал молотком, а не топором, все равно он производил впечатление мутанта Пола Баниона.
– Мне надо с тобой поговорить, – сказал я.
– Я слышал, ты поменял адрес, – заметил он, опуская кувалду на длинной ручке.
Я моргнул:
– Что, так быстро все узнали?
– О чем тебе надо со мной поговорить? – спросил он без явной враждебности, но холодно, чего раньше я за ним не замечал.
– Во-первых, о павильоне электромобилей.
– А что там случилось?
– Я знаю, что ты видел, что там было.
– Что-то я не догоняю.
– В ту ночь ты меня достаточно догнал.
Его искаженные черты и непроницаемое выражение делали его лицо похожим на керамическую маску, разбитую и склеенную пьяницей во время попойки.
Когда он ничего не сказал, я продолжил:
– Ты зарыл его под полом своей палатки.
– Кого?
– Гоблина.
– Гоблина?
– Так их называю я – гоблинами. Возможно, у тебя для них есть другое имя. В словаре написано, что гоблин – это «вымышленное создание, в некоторых мифологиях – демон, с гротескными чертами, творящий людям зло». Для меня этого достаточно. Ты, черт возьми, зови их как тебе угодно. Я знаю – ты их видишь.
– В самом деле вижу? Гоблинов?
– Я хочу, чтобы ты понял три вещи. Первое, я их ненавижу и намерен убивать их всегда, когда позволит случай и когда буду уверен, что не вызову подозрений. Второе, они убили Студня Джордана, потому что он наткнулся на них, когда они пытались подстроить аварию на чертовом колесе. Третье, они не отступят; они вернутся, чтобы доделать работу на колесе, и если мы их не остановим, на этой неделе там может произойти что-то ужасное.
– Это правда?
– Ты знаешь, что правда. Ты сам оставил билет на чертово колесо у меня в спальне.
– Я оставил?
– Ради бога, нет смысла так осторожничать со мной, – нетерпеливо сказал я. – Мы оба обладаем силой. Мы должны быть союзниками!
Он приподнял бровь, и оранжевому глазу пришлось прищуриться, чтобы уступить место для изумленного взгляда в нижних глазах.
Я продолжал:
– Изо всех прорицателей, гадалок по руке, изо всех экстрасенсов, кого я знал на других ярмарках, ты первый человек, вправду обладающий чем-то особенным.
– Что, правда?
– И ты единственный, кого я когда-либо знал, кто видит гоблинов так же, как и я.
– Что, правда?
– Ты должен.
– Я должен?
– О господи, ты способен разозлить.
– Я способен?
– Я уже думал об этом. Я знаю – ты видел, Что произошло в павильоне электромобилей, и позаботился о теле...
– О теле?
– А затем попытался предупредить меня о чертовом колесе, на случай если я не ощутил грозящей опасности. У тебя возникли некоторые сомнения, когда Студня нашли мертвым. Ты, должно быть, задумался, может, я просто психопат, потому что ты знал, что Студень не был гоблином. Но ты не стал обвинять меня, ты решил подождать и поглядеть. Вот поэтому я и пришел к тебе. Чтобы прояснить наши дела. Чтобы не таиться больше. Чтобы ты точно знал, что я вижу их и я их враг и что мы можем действовать вместе, чтобы остановить их. Нам нужно не допустить, чтобы они сделали то, что замыслили, на чертовом колесе. Я был там сегодня утром, пытался уловить излучения, которые от него идут, и я уверен, что сегодня ничего не должно произойти. Но завтра или в пятницу... Он просто смотрел на меня.




























