Текст книги "Сумеречный взгляд"
Автор книги: Дин Рей Кунц
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Перекатившись на спину, я посмотрел вверх и увидел, что Райа все еще на колесе. Ее волосы были мокрые и спутанные, но все же вились на ветру, словно перехваченное резинкой знамя. На высоте трех этажей ее нога соскользнула с бруса, и она повисла только на руках... Весь вес ее тела приходился на ее тонкие руки. Она болтала ногами в воздухе, пытаясь нащупать невидимую балку.
Ноги скользили по грязи, разъезжались, но я все-таки поднялся и встал, запрокинув голову и подставив лицо ливню. Я глядел, затаив дыхание.
Я был идиотом, когда позволил ей лезть туда.
Наверное, именно здесь она и умрет.
Вот о чем предупреждало меня видение. Я должен был сказать ей. Я должен был остановить ее.
Несмотря на ненадежность ее положения, несмотря на то, что руки ее, должно быть, горели от боли и вот-вот могли разжаться, мне показалось, что я услышал доносящийся сверху смех. Затем я понял, что это скорее всего ветер дует среди брусов, скоб и кабелей. Ну конечно же, это ветер.
Еще одна молния с силой ударила в землю. Ярмарка вокруг меня озарилась белым светом, и чертово колесо на миг стало видно мне до мельчайших деталей. В первое мгновение мне показалось, что молния ударила прямо в колесо и миллиарды вольт сожгли плоть Райи. Но за этой ужасающей вспышкой последовала другая, послабее, и в ее свете я увидел, что Райа не только не убита ударом молнии, но и нашла опору для ног. Дюйм за дюймом она спускалась вниз.
Как ни глупо это было, я сложил ладони рупором и прокричал ей:
– Быстрее!
Балка – распорка, распорка – балка, опять распорка. Она спускалась все ниже, но я не смог унять бешеный стук сердца, даже когда она, упав, уже не могла убиться. Каждую секунду, что она цеплялась за колесо, она рисковала получить добела раскаленный поцелуй грозы.
Наконец всего восемь футов отделяли ее от земли. Она поглядела вниз, держась за колесо одной рукой и приготовившись прыгать. Но тут в ночи блеснула молния, вонзившаяся в землю совсем рядом с ярмаркой, не больше чем в полусотне ярдов отсюда. Удар как будто скинул ее с колеса. Она приземлилась на ноги, но не устояла на них, однако я вовремя подхватил ее и не дал упасть в грязь. Она обхватила меня руками, я обнял ее. Мы крепко прижались друг к другу. Оба тряслись, не в силах пошевелиться, не в силах вымолвить ни слова, едва в состоянии дышать.
Еще одна зарница расколола ночь. Язык огня скользнул с неба на землю, и этому наконец удалось лизнуть чертово колесо. Оно озарилось целиком – каждая балка, кабели точно светящиеся нити. Какое-то мгновение казалось, что громадная машина сплошь усыпана бриллиантами, а между них сверкают отблески огней. Затем смертоносный заряд ушел в землю, пройдя по каркасу, проводам к крепежным цепям, сработавшим как громоотводы.
Дождь резко усилился, превратился в ливень, в потоп. Он барабанил по фунту, резко и глухо стучал по стенам палаток. На металлических поверхностях появлялись замысловатые надписи, оставленные струями дождя. Ветер пронзительно завывал.
Мы пустились бежать через всю ярмарку, шлепая по грязи, вдыхая воздух с ароматами озона, мокрых опилок и запахом слонов – прочь отсюда, к лугу, в лагерь трейлеров. Чудовище со множеством паучьих лап и крабьих клешней из электрических нитей гналось за нами по пятам. Мы почувствовали себя в безопасности, только когда забежали в «Эйрстрим» Райи и захлопнули за собой дверь.
– Сумасшедшая! – произнес я.
– Ша.
– Зачем тебе понадобилось оставаться там? Видела же, что гроза идет.
– Ша, – повторила она.
– Это тебе что, шутки шутить?
Она достала из кухонного шкафчика пару стаканов и бутылку бренди. Насквозь промокшая и улыбающаяся, она направилась в спальню.
Я пошел следом за ней:
– Шутки, черт тебя возьми?
Зайдя в спальню, она плеснула бренди в стаканы и протянула один мне.
Мои зубы стучали по стеклу. Бренди было теплым во рту, горячим в горле и обжигающим в желудке.
Райа стащила носки и теннисные брюки – вода капала с них на пол. Потом она сбросила мокрую футболку. Бисеринки воды блестели и трепетали на ее голых руках, плечах, груди.
– Тебя могло убить, – сказал я.
Она скинула трусы, еще раз глотнула бренди и подошла ко мне.
– Ты что, хотела, чтобы тебя убило? Ответь ради всего святого.
– Ша, – снова сказала она.
Меня била неудержимая дрожь.
Она казалась совершенно спокойной. Если она и чувствовала страх, пока лезла, он прошел в тот самый миг, как она снова коснулась земли.
– Что с тобой? – спросил я.
Вместо ответа она начала раздевать меня.
– Не сейчас, – уперся я. – Не время...
– Самое время, – настойчиво сказала она.
– Я не в состоянии...
– Самое то состояние.
– Я не могу...
– Можешь.
– Нет.
– Да.
– Нет.
– Проверим?
* * *
Потом мы некоторое время лежали молча, удовлетворенные, поверх влажных простыней. Лампа возле кровати окрашивала своим янтарным светом наши тела в золото. Дождь стучал по покатой крыше, стекал по нашему металлическому кокону. Этот звук был восхитительно успокаивающим.
Но я не забыл ни колесо, ни ужасный спуск по перекладинам под хлещущим дождем. Немного погодя я спросил:
– Ты как будто хотела, чтобы молния ударила в колесо, когда ты висела на нем.
Она ничего не сказала.
Я, легонько касаясь, провел костяшками сжатой ладони вдоль ее челюсти, затем, раскрыв пальцы, погладил ее мягкую, нежную шею и груди.
– Ты красивая, толковая, удачливая. Зачем так рисковать?
Она все так же молчала.
Кодекс балаганщика, не позволяющий вторгаться в личную жизнь, удерживал меня от прямого вопроса – почему она хочет умереть. Но кодекс не запрещал мне высказывать свое мнение об очевидных событиях и фактах, к тому же мне казалось, что она и не скрывала этого особенно. Поэтому я еще раз спросил:
– Почему?
И продолжал:
– Ты что, в самом деле считаешь, что есть что-то привлекательное... в смерти? – Ее продолжающееся молчание не обескуражило меня, и я добавил: – Кажется, я тебя люблю.
Когда и на это не последовало ответа, я добавил еще:
– Я не хочу, чтобы с тобой что-нибудь случилось. Я не позволю, чтобы с тобой что-нибудь случилось.
Она повернулась на бок, прижалась ко мне, спрятала лицо у меня на груди и произнесла:
– Обними меня.
В данном случае это был, пожалуй, лучший ответ, какого я мог ожидать.
* * *
Сильный дождь не перестал и к утру понедельника. Небо было темное, бурное, в тучах. Мне казалось, что я могу дотянуться до него рукой, просто встав на небольшую стремянку. Согласно прогнозу погоды, небо должно было проясниться не раньше чем во вторник. В девять утра отменили открытие, и начало ярмарки в графстве Йонтсдаун было перенесено на двадцать четыре часа. К половине десятого по всему Джибтауну-на-колесах резались в карты, собирались в кружки, вязали и жаловались друг другу на жизнь. Без четверти десять сумма убытка, вызванного дождем, была преувеличена до такой степени, что (судя по стенаниям) каждый владелец аттракциона и каждый зазывала стал бы нынче миллионером, если бы только погода-предательница не принесла вместо этого полное разорение. А без чего-то десять на карусели нашли мертвым Студня Джордана.
13
Ящерица на оконном стекле
Когда я вышел на аллею, сотня балаганщиков толпилась вокруг карусели. Со многими из них я уже встречался. Одни были в желтых дождевиках и бесформенных шляпах того же цвета, другие – в черных синтетических плащах и пластиковых косынках, в ботинках, сандалиях, галошах или в туфлях, а иные и вовсе босиком. Кое-кто накинул плащ прямо на пижаму. У доброй половины были зонты, но даже их разноцветье было бессильно придать собравшимся веселый вид. Кто-то был одет вообще не по погоде – выскочил в спешке на улицу, не веря кошмарному известию, не обращая внимания на грозу. Эти, сбившиеся в кучу, страдали от двух невзгод сразу – от сырости и от горя, – промокшие до костей, заляпанные грязью, они казались беженцами, сгрудившимися, чтобы перейти некую границу, нарушенную войной.
Сам я был в футболке, джинсах и ботинках, не успевших высохнуть с ночи. Когда я подошел к карусели, сильнее всего меня поразило и потрясло общее молчание. Никто не произносил ни слова. Никто. Ни единого слова. Их лица были залиты дождем и слезами. Боль была видна в мертвенно-бледных лицах и в запавших глазах. Все плакали, но беззвучно. Эта тишина яснее всего показывала, как сильно они любили Студня Джордана и какой невозможной казалась им сама мысль о его смерти. Они были так потрясены, что могли только молча стоять и размышлять, каким будет мир без него. Позже, когда шок пройдет, будут и рыдания в голос, и безудержные всхлипы, и истерика, и скорбные речи, и молитвы, и, быть может, даже гневные вопросы, обращенные к богу, но в этот момент их глубокое горе было словно вакуум, через который не могли пройти звуковые волны.
Они знали Студня лучше, чем я, но я не мог безучастно стоять на краю толпы. Я начал протискиваться сквозь стену скорбящих, бормоча: «Позвольте», «Простите», пока не добрался до приподнятой платформы карусели. Дождь затекал под красно-белую полосатую крышу, собирался в ручейки и стекал по медным шестам, забирая тепло у деревянных лошадок. Я пробирался мимо поднятых копыт и морд с нарисованными зубами, оскаленными в лошадиной улыбке, мимо раскрашенных эмалью крупов, навеки соединенных с седлами и стременами, я целеустремленно двигался мимо стада, застывшего в своем бесконечном галопе, пока не добрался до того места, где скачка Студня Джордана пришла к ужасному концу среди этой вечно гарцующей круговерти.
Студень лежал на спине, на помосте карусели, между черным жеребцом и белой кобылой. Глаза его были удивленно открыты, словно он не ожидал оказаться лежащим посреди этого табуна, вставшего над ним на дыбы – словно эти лошади и затоптали его до смерти копытами. Его рот был открыт, как и у них, губы раздвинуты, один зуб – если не больше – сломан. Было такое впечатление, что всю нижнюю часть его лица закрывала красная ковбойская повязка, только повязка эта была из крови.
На нем был расстегнутый дождевик, белая рубашка и темно-серые слаксы. Правая штанина задралась почти до колена, открывая взгляду часть толстой белой икры. Правая нога была разута – недостающий мокасин намертво застрял в стремени, прочно соединенном с деревянным седлом на спине черного жеребца.
Возле трупа было три человека. Люк Бендинго, отвозивший нас в Йонтсдаун и обратно в прошлую пятницу, стоял у крупа белой кобылы, лицо его по цвету было точь-в-точь как ее морда. В его взгляде, брошенном на меня – глаза моргают, рот перекошен, – читались заикающееся горе и ярость, через секунду подавленные шоком. Рядом на коленях стоял мужчина, которого я раньше никогда не видел. Ему было лет шестьдесят, очень прилично одет, седой, седые усы аккуратно подстрижены. Он стоял возле тела Студня, держа в руках голову мертвеца, как знахарь, стремящийся вернуть здоровье больному. Он сотрясался от безмолвных рыданий, каждый горестный спазм выдавливал из него слезы. Третий был Джоэль Так. Он стоял на одну лошадь дальше от тех, прислонившись спиной к пегому коню и держась одной рукой за медный шест. На его бесформенном лице, казавшемся чем-то средним между кубистским портретом кисти Пикассо и воплощением одного из кошмаров Мэри Шелли, совершенно ясно читалось его состояние – потеря Студня Джордана опустошила его.
В отдалении завыли сирены. Вой становился все громче, громче и наконец со стоном смолк. Секунду спустя по проезду подрулили два полицейских седана. Их мигалки вспыхивали и гасли в свинцово-сером свете. Когда они затормозили у карусели, когда я услышал звук открывающейся двери, я потянулся взглянуть на них и обнаружил, что трое из четырех прибывших к нам йонтсдаунских полицейских были гоблинами.
Я чувствовал на себе взгляд Джоэля, и когда я, в свою очередь, поглядел на него, меня выбила из колеи подозрительность, которую я прочел и на его искаженном лице, и в психической ауре, окружавшей его. Я думал, что гоблины-полицейские заинтересуют его так же, как и меня, и он действительно осторожно глядел на них, но в центре его внимания и подозрений по-прежнему находился я. Этот взгляд, к тому же прибытие гоблинов, да еще бешеный циклон страшных психических излучений, вихрями вздымавшихся от трупа, – со всем этим мне было не совладать, и я отошел.
Я прошел немного задами аллеи, стараясь уйти от карусели как можно дальше. Я шел под дождем, который то падал тяжелыми каплями, то превращался в сильнейший ливень. Я тонул – но не в воде, а в чувстве вины. Джоэль видел, как я убил человека в павильоне электромобилей, и решил, что я совершил это убийство потому, что, как и он, видел гоблина под человеческой глазурью. Но вот убит Студень, а в бедняге Тимоти Джордане не было никакого гоблина, и теперь Джоэль сомневался, не ошибся ли он во мне. Может быть, он начал склоняться к мысли, что, возможно, я и понятия не имел о гоблине, обитавшем в теле моей первой жертвы, и что я, наверное, просто убийца, законченный и незатейливый убийца, и теперь на мне лежит ответственность за еще одну жертву, на этот раз ни в чем не повинную. Но я не причинил вреда Студню, и не подозрения Джоэля Така отягощали мою душу чувством вины. Я считал себя виновным в том, что, зная о грозившей Студню беде – видение его залитого кровью лица, – я не предупредил его.
Я должен был суметь предвидеть, когда именно с ним случится беда, должен был предсказать точно, где, когда и как он встретит свою смерть, я должен был оказаться там, чтобы предотвратить это. Не важно, что мои психические способности ограниченны, что ясновидческие образы и впечатления, которые приходят ко мне, обычно неясны и лишь приводят меня в смятение и что я почти – а чаще всего совсем – не могу контролировать их. Не важно, что я не могу быть – и стать – спасителем всего этого проклятого мира и каждой проклятой бедной души. Не имеет значения. Все равно я должен был суметь предотвратить это. Я должен был спасти его.
Я должен был.
Я должен был.
* * *
Сборища картежников, кружки по вязанию – все в Джибтауне-на-колесах превратилось в поминальные собрания. Балаганщики старались помочь друг другу смириться со смертью Студня. Кое-кто до сих пор плакал. Некоторые молились. Но большинство рассказывали друг другу истории про Студня, потому что воспоминания были для них способом сохранить его живым. Они рассаживались кружком в гостиных трейлеров, и стоило одному закончить байку о щекастом «толкаче» – любителе игрушек, как его сосед добавлял что-то от себя, затем следующий, и так по нескольку раз по кругу. Они даже смеялись, потому что Студень Джордан был занятным человеком и выдающейся личностью, и мало-помалу страшное уныние уступило место сладостной горечи и печали, а эта ноша все же легче. Во всех этих действиях чувствовался неуловимый формализм, почти бессознательный ритуал, согласно которому проходили их собрания, наводившие на мысль об их поразительном сходстве с еврейским обрядом «шивах» – сидячем поминовением. Если бы мне велели протянуть руки над чашей и полили бы на них воды, прежде чем допустить меня к входу, если бы мне протянули черную ермолку, чтобы покрыть голову, если бы все сидели на поминальных скамеечках, а не на диванах и креслах, я бы ничуть не удивился.
Несколько часов я бродил под дождем, время от времени заглядывал в тот или иной трейлер, принимая участие в «шивах», и повсюду узнавал кое-что новое. Сначала я выяснил, что седой щеголь, рыдавший утром над телом Студня, – Артуро Сомбра, единственный оставшийся в живых из братьев Сомбра, владелец ярмарки. Студень Джордан был его приемным сыном и после смерти старика должен был унаследовать ярмарку. Копы добавили страданий мистеру Сомбра – их действия были основаны на версии о нечистой игре и на том, что убийца – один из балаганщиков. К общему полнейшему изумлению, копы даже не заявляли, что Студня могли уничтожить потому, что его положение в фирме давало ему широкие возможности запустить руки в кассу и что он этой возможности не упускал. Они даже высказывали предположение, что убийца – сам мистер Сомбра, хотя для подобных подозрений не было мало-мальски обоснованного довода и ни одного довода, чтобы не задумываясь отвергнуть их. Они с пристрастием допрашивали старика, Дули Монету и всех, кто мог знать, грел ли Студень руки на деньгах. В своих расспросах они были так грубы и злобны, как только они умеют. Весь трейлерный городок кипел от возмущения.
Меня это не удивляло. Я был уверен, что копам и в голову бы не пришло всерьез выдвигать обвинение в убийстве против кого бы то ни было. Но трое из них были гоблинами. Они видели, как огромная толпа скорбно застыла возле карусели. Но они не просто насладились этим горем – оно разожгло их аппетит, им захотелось еще большего людского несчастья. Они не могли удержаться от того, чтобы добавить нам боли, подоить нас, выжимая последние капли отчаяния из Артуро Сомбра и всех остальных.
* * *
Позже пошел слух, что приезжал коронер из графства, осмотрел тело на месте преступления, задал несколько вопросов Артуро Сомбра и отверг возможность нечистой игры. Ко всеобщему облегчению, официальное заключение звучало как «гибель в результате несчастного случая». На ярмарке ни для кого не было тайной, что, когда Студень не мог заснуть, он иногда отправлялся на аллею, включал карусель (без музыки) и подолгу катался на ней в полном одиночестве. Он обожал карусель. Это была самая большая из его заводных игрушек, слишком большая, однако, чтобы держать ее на полке в офисе. Обычно из-за своего размера Студень садился на какую-нибудь из искусно вырезанных и покрытых сложным узором скамей с подлокотниками, выточенными в форме русалок или морских коньков. Но бывало, что он взгромождался на спину одной из лошадей, что, по-видимому, и произошло прошлой ночью. Может, его беспокоили убытки, которые могло принести ненастье, или он раздумывал о бедах, которые мог причинить шеф Лайсл Келско, – и, не в состоянии заснуть, пытаясь найти способ успокоить нервы, Студень вскарабкался на черного жеребца, уже заведя карусель, устроился в деревянном седле, ухватившись одной рукой за медный шест. Летний ветер трепал его волосы, когда он скользил по кругу в темноте, и единственными звуками вокруг были гром и стук дождя. Он, должно быть, улыбался, не отдавая себе отчета в этой детской радости, может быть, даже насвистывая от счастья, уютно устроившись в этой волшебной центрифуге. Она кружилась и отбрасывала прочь годы и заботы, и вскоре он начал чувствовать себя лучше и решил вернуться в постель. Но когда он стал слезать, правый ботинок застрял в стремени, и хотя ему удалось вытащить ногу из обуви, он упал. При падении, даже с такой небольшой высоты, он страшно разбил губы, выбил два зуба и сломал шею.
Так выглядело официальное заключение.
Смерть в результате несчастного случая.
Несчастный случай.
Дурацкая, смехотворная, нелепая смерть – но всего лишь несчастный случай.
Чушь собачья.
Я не знал, что именно произошло со Студнем Джорданом, но я точно знал, что его хладнокровно прикончил гоблин. Еще раньше, стоя над его телом, я сумел выделить из калейдоскопа образов и ощущений, нахлынувших на меня, три факта: первое, что он умер не на карусели, а в тени чертова колеса; второе, что гоблин нанес ему по меньшей мере три удара, сломал ему шею и отволок к карусели с помощью других гоблинов. Несчастный случай был инсценирован.
Можно было сделать некоторые заключения, не боясь особенно ошибиться. Студень, будучи не в состоянии заснуть, очевидно, вышел прогуляться по ярмарке, в темноте, в грозу, и увидел что-то, чего не должен был видеть. Но что? Должно быть, он заметил чужаков, не из числа балаганщиков, и их подозрительную возню у чертова колеса и закричал на них, не зная, что это не обычные люди. Вместо того чтобы убежать, они напали на него.
Я сказал, что я ясно ощутил три вещи, пока стоял на карусели, глядя на бренную оболочку толстяка, покинутую обитателем. Третье оказалось для меня самым тяжелым. Это был очень сильный момент личного контакта со Студнем, проблеск в его сознание, из-за которого потеря чувствовалась еще острее. Ясновидческим чутьем я уловил его предсмертные мысли. Они удерживались возле трупа, ожидая, пока их прочтет кто-то вроде меня – обрывок психической энергии, точно лоскут, зацепившийся за изгородь колючей проволоки – границы между этим миром и вечностью. Когда угасала его жизнь, последняя его мысль была о наборе маленьких заводных медведей в меховых шубах – Папе, Маме и Маленьком Медвежонке, – которых ему подарила мама на день рождения в семь лет. Он так любил эти игрушки. Это были особенные игрушки, лучший подарок в то время, потому что всего за два месяца до этого дня рождения его отец был убит у него на глазах – сбит потерявшим управление автобусом в Балтиморе. И вот заводные медведи в конце концов создали почву для фантазии, в которой он так нуждался, и дали временное укрытие от мира, оказавшегося вдруг слишком холодным, слишком жестоким, слишком деспотичным, чтобы примириться с ним. И вот теперь, умирая, Студень думал – может быть, он и есть тот Маленький Медвежонок, он думал, соединится ли он там, куда направляется, с Мамой и Папой. И еще он боялся оказаться где-нибудь в темном и пустом месте совсем один.
Я не могу контролировать свои психические способности. Я не могу зажмурить свои Сумеречные Глаза и не глядеть на эти образы. Если бы я мог, о господи, я бы ни за что не настроил себя на ощущение душераздирающего ужаса одиночества, переполнявшего Студня Джордана, когда тот упал в бездну. Этот ужас преследовал меня весь день – пока я бродил под дождем, заходил в трейлеры, где разговаривали о нашем «толкаче» и оплакивали его, стоял возле чертова колеса и проклинал демонов. Он преследовал меня еще долгие годы. И на самом деле, вплоть до сегодняшнего дня, когда сон не приходит ко мне или когда я бываю в особенно мрачном настроении, я порой, сам того не желая, вспоминаю, что чувствовал перед смертью Студень, и переживаю его ощущения так же живо, как если бы они были мои собственные. Но теперь я могу совладать с этим. После того, через что я прошел и что мне довелось увидеть, я могу совладать почти со всем. Но в тот день на ярмарочной площади графства Йонтсдаун... мне было только семнадцать.
* * *
В три часа дня в понедельник по трейлерному городу прокатилась весть, что тело Студня забрали в морг Йонтсдауна, где его кремируют. Урну с прахом вернут Артуро Сомбра либо завтра, либо в среду, и в среду вечером, после закрытия ярмарки, состоится погребение. Церемония будет проходить на карусели, потому что Студень ее очень любил, и, думаю, потому, что именно там он покинул этот мир.
* * *
В тот вечер мы с Райей Рэйнз ужинали вдвоем у нее в трейлере. Я приготовил салат из свежей зелени, а она – превосходный омлет с сыром. Но мы не слишком налегали на еду. Мы не были голодны.
Мы провели вечер в постели, но не занимались любовью. Мы сидели, обложившись подушками, и держались за руки – немного выпили, немного поцеловались, немного поболтали.
Райа не один раз всплакнула по Студню Джордану, и ее слезы удивили меня. Хотя у меня не было сомнений, что она способна чувствовать горе, я до сих пор видел ее плачущей, только когда она раздумывала о собственной загадочной боли. И даже тогда она плакала словно нехотя, как будто громадное внутреннее давление выжимало из нее слезы против ее воли. Все остальное время – за исключением, разумеется, обнаженного поединка страсти – она скрывалась под маской холодной, со сжатыми губами крутой девицы, делая вид, что ей наплевать на весь мир. Я чувствовал, что ее привязанность к остальным балаганщикам была куда сильнее и глубже, чем она позволяла себе думать. И ее теперешняя скорбь казалась подтверждением моих ощущений.
Я тоже проливал слезы днем, но сейчас глаза у меня были сухими. Я преодолел горе, и теперь меня переполняла холодная ярость. Я все еще оплакивал Студня, но сильнее скорби было желание отомстить за него. И я намеревался отомстить. Рано или поздно я убью несколько гоблинов с единственной целью – сравнять счет. Если мне повезет, мне в руки могут попасться те самые твари, что сломали шею Студню.
Кроме того, мои заботы переместились с мертвого на живую. Я остро ощущал, что мое видение смерти Райи может воплотиться так же неожиданно, как это произошло с пророчеством о кончине Студня. И эта вероятность была невыносимой. Я не мог – не должен, не посмею – позволить, чтобы ей был причинен какой бы то ни было вред, мы создавали связь, непохожую ни на одну, что я знавал до того, и ни на одну, на какую мог бы рассчитывать в будущем. Если умрет Райа Рэйнз, умрет часть меня самого, и внутри меня возникнут выжженные пустоты – комнаты, в которые никогда больше нельзя будет войти.
Нужно было принять меры предосторожности. В те ночи, когда меня не будет у нее в трейлере, я буду без ее ведома вставать на пост прямо у ее дверей. Не все ли мне равно, где страдать от бессонницы – тут или где-нибудь еще? Кроме того, я буду еще настойчивее копать своим шестым чувством в поисках новых подробностей той пока что неясной угрозы, которую припасло для нее грядущее. Если я смогу предсказать точный момент кризиса и сумею распознать источник опасности, я смогу защитить ее. Я не провороню ее, как проворонил Студня Джордана.
Может быть, Райа инстинктивно чувствовала, что нуждается в защите. Может, она к тому же чувствовала, что я намереваюсь быть там, где ей потребуется помощь, потому что ближе к ночи она начала делиться некоторыми секретами о своей жизни, и я почувствовал, что она рассказывает мне вещи, которых не рассказывала больше никому на ярмарке братьев Сомбра. Она пила больше, чем обычно. Хотя назвать ее пьяной было никак нельзя, я решил, что она пытается создать себе «пьяное» алиби – на утро, когда начнет вовсю упрекать себя и сожалеть, что поведала мне о своем прошлом чересчур много.
– Мои родители были не балаганщиками, – сказала она таким тоном, что стало ясно: она хочет, чтобы я подбодрил и поддержал ее откровенность.
– А ты откуда? – поинтересовался я.
– Из Западной Виргинии. Мои родители жили в холмах Западной Виргинии. Мы жили в ветхой куче мусора среди холмов, где до ближайшей такой же ветхой кучи мусора было не меньше полумили. Ты представляешь себе, что такое жители холмов?
– Не вполне.
– Бедняки, – зло сказала она.
– Ну, в этом ничего постыдного нет.
– Бедняки, необразованные, не стремящиеся к образованию, невежественные. Скрытные, замкнутые, подозрительные, всегда настаивающие на своем, упрямые, узколобые. Некоторые из них – может, даже большинство – уже вырождаются. Двоюродные братья и сестры там очень часто женятся. И даже хуже того. Хуже того.
Чем дальше, тем меньше она нуждалась в уговорах и расспросах. Вскоре она поведала мне о своей матери, Мэрэли Суин. Мэрэли была четвертым из семи детей, родившихся у двоюродных брата и сестры, чей брак не был благословлен и узаконен ни священником, ни государством и существовал лишь в силу местной традиции. Все дети Суинов были миловидными, но один ребенок был умственно отсталым, а пятеро из остальных шести были туповаты. Мэрэли не посчастливилось стать той седьмой, но она была самой красивой из детей – блондинка, чьи волосы излучали сияние, с ясными зелеными глазами и пышными формами. Из-за этого все парни с холмов кругами ходили вокруг нее с тех пор, как ей стукнуло тринадцать. Еще задолго до того, как ее пышные прелести созрели, Мэрэли уже приобрела значительный сексуальный – вряд ли кто осмелился назвать его романтическим – опыт. В возрасте, когда большинство ее сверстниц только-только назначают первое в жизни свидание и не имеют четкого представления, что значит «пойти на все», Мэрэли уже потеряла счет парням с холмов, которые раздвигали ей ноги на различных постелях из травы, в ущельях, выстланных листьями, на ветхих матрасах на краю импровизированной помойки и на вонючих задних сиденьях автомобилей в какой-нибудь из коллекций разбитых тачек, которыми, видимо, страстно увлекаются жители холмов. Иногда она охотно принимала участие в сексе, иногда нет, но по большей части эта сторона дела совсем не занимала ее. Там, среди холмов, утрата невинности в столь нежном возрасте не была редкостью. Удивительно было только то, что она ухитрилась не забеременеть аж до четырнадцати лет.
В том районе Аппалачских гор вся эта деревенщина с холмов на власть закона и на мораль приличного общества смотрела свысока, а то и вовсе их не замечала. Однако, в отличие от балаганщиков, обитатели этих отдаленных ущелий не сотворили своих собственных правил и устоев вместо тех, которые они отвергали. В американской литературе существует традиция повествования о «благородном дикаре», и культура наша притворяется, будто верит, что жизнь, протекающая на лоне природы, вдали от пороков цивилизации, – более здоровая и мудрая, чем та, которую влачит большинство из нас. На самом деле чаще происходит обратное. Когда человек удаляется от цивилизации, он быстро освобождается от не важных для него ловушек современного общества – роскошных машин, изысканных жилищ, одежд, от того-то и того-то, от вечеров, проводимых в театре, от концертов – и, может быть, не так уж безосновательны слова о преимуществах простой жизни. Но если человек уж слишком удаляется от цивилизации и слишком долго остается вдали от нее, он освобождается и от многих запретов, налагаемых церковью и обществом, которые далеко не всегда так глупы, бессмысленны или недальновидны, как с недавних пор стало модно заявлять. Напротив, многие из этих запретов крайне необходимы, так как содержат то, без чего невозможно выжить и что с течением времени приводит к появлению более образованного и сытого, более благополучного общества. Дикая глушь – дика и пробуждает дикость. Это плодородная почва для жестокости.
В четырнадцать лет Мэрэли забеременела. Она была неграмотна, необразованна, и получить образование ей не светило. У нее не было ни выбора, ни достаточного воображения, чтобы опасаться за свое будущее, и она слишком туго соображала, чтобы полностью осознать тот факт, что отныне вся ее жизнь будет долгим, тяжким падением в ужасную бездну. С тупым коровьим спокойствием и уверенностью она ждала, что возникнет кто-то, кто позаботится о ней и о ребенке. Ребенком этим была Райа, и еще до ее рождения некто и в самом деле предложил взять на себя заботу о честном имени Мэрэли Суин, тем самым, должно быть, подтвердив, что у беременных деревенских дур, как и у пьяниц, свой бог. Сего благородного господина, жаждущего получить руку Мэрэли Суин, звали Эбнером Кэди. Было ему тридцать восемь лет – на двадцать четыре года больше, чем ей. Росту он был шести футов и пяти дюймов, весил двести сорок фунтов, шею имел такую же толстую, как и голову, и был самым страшным человеком в округе где наводящих страх мужланов водилось в изобилии.




























