Текст книги "До рая подать рукой"
Автор книги: Дин Рей Кунц
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 44 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
Глава 23
Сидя в кресле, Ной Фаррел говорил и после того, как перестал себя слушать, продолжал говорить, пока не пересохли слова.
На кровати, совершенно неподвижно, даже не сдвинув покрывало, лежала Лаура, свернувшись в позе зародыша. Безмолвная во время монолога брата, она не произнесла ни слова и когда он замолчал.
В этом заслуженном молчании Ной обретал покой. В прошлом несколько раз даже засыпал в кресле. Крепкий, без сновидений сон смежал веки Ною, лишь когда слова иссякали, когда ему оставалось только одно: разделить с сестрой молчание.
Возможно, умиротворенность приходила только с признанием сложившейся ситуации.
Но признание это граничило с покорностью судьбе. Даже в те вечера, когда Ной дремал в кресле, он просыпался с чувством вины, отдых не уменьшал его стремление восстановить справедливость, наоборот, усиливал.
Он грыз одну кость с Судьбой и не отпускал ее, даже зная, что у Судьбы и зубы крепче, и челюсти сильнее.
В тот вечер заснуть не удалось, а потому в голову вновь полезли незваные мысли. Слова грозили вновь выплеснуться из него, но на этот раз другие слова, наполненные злостью, презрением и жалостью к себе. Если бы эти слова проникли в темницу поврежденного мозга, в которой Лаура отсиживала пожизненный срок, они бы не осветили царящую там тьму.
Он подошел к кровати, наклонился над сестрой, поцеловал мокрую щеку. Если б он попросил воды, а ему принесли уксус, вкус последнего не мог быть хуже, чем у непрерывного потока слез, катящихся из глаз Лауры.
В коридоре он столкнулся с медсестрой, которая толкала перед собой стальную раздаточную тележку, миниатюрной жгучей брюнеткой с розовой кожей и синими глазами нордической блондинки. В накрахмаленной бело-персиковой униформе она буквально вибрировала от распирающей ее энергии. Ее заразительная улыбка заставила бы улыбнуться и Ноя, но визит к Лауре на какое-то время парализовал мышцы его лица.
Звали ее Уэнди Куайл. В пансионе работала недавно. Он встречался с ней только раз, но, чтобы запомнить имя и фамилию, бывшему копу больше и не требовалось.
– Плохо? – спросила она, бросив взгляд на комнату Лауры.
– Плохо, – кивнул он.
– Она целый день в мрачном настроении.
Определение «мрачное настроение» настолько не соответствовало глубинам ужаса, в которые погрузилась Лаура, что Ной мог бы выдавить из себя смешок, пусть улыбнуться ему по-прежнему не удавалось. Но даже такой безрадостный смешок наверняка бы огорчил маленькую медсестру, поэтому он сдержался и просто кивнул.
Уэнди вздохнула:
– Каждому из нас достается по-своему. Без трудностей не обойтись. Но некоторым их подают на маленьком блюдечке, тогда как другим приносят полные тарелки. А ваша бедная сестра, она получила целое блюдо.
Думая о блюдцах, тарелках и блюдах трудностей, Ной вновь с трудом подавил смешок, который встретил бы такое же неприятие медсестры, как и первый.
– Но на все трудности, которые подсовывает нам этот мир, есть один ответ.
Хотя Ной более не мог носить бляху копа, душой он оставался на службе.
– Какой ответ? – спросил он, вспомнив бандита из «Круга друзей» со змеей, вытатуированной на руке, и надписью на футболке.
– Мороженое, разумеется! – И театральным жестом она сдернула крышку с прямоугольного контейнера с теплоизолированными стенками, который везла на тележке.
Внутри стояли вазочки ванильного сандея [43]43
Сандей– мягкий пломбир. Сверху обычно заливается шоколадом или сиропом.
[Закрыть]с шоколадным кремом, кокосовым орехом, вишнями. Уэнди развозила своим подопечным вечернее угощение.
Уловив резкие нотки в голосе Ноя, она спросила:
– А какого вы ждали от меня ответа?
– Любовь. Я думал, вы скажете, любовь – вот ответ.
На ее губах заиграла ироничная улыбка.
– Судя по тем мужчинам, в которых я влюблялась, мороженое всякий раз брало верх над любовью.
Наконец он улыбнулся.
– Лаура хочет сандей? – спросила она.
– Сейчас она не сможет есть сама. Разве что если я усажу ее в кресло и покормлю…
– Нет-нет, мистер Фаррел. Я раздам сандеи, а с последним зайду к ней. И покормлю ее, если смогу. Мне нравится ухаживать за ней. Ухаживать за всеми, кто здесь живет… это мое мороженое.
Дальше по коридору, ближе к выходу, находилась комната Ричарда Велнода.
Через открытую дверь Ной увидел Рикстера. Освободитель божьих коровок и мышей стоял посреди комнаты в ярко-желтой пижаме, ел сандей и смотрел в окно.
– Если съесть эту вкуснятину перед тем, как лечь в кровать, – сказал ему Ной, – обязательно приснится сладкий сон.
– Сандей – действительно вкуснятина, – согласился с ним Рикстер. – Ты уже уходишь?
– Да. Ухожу.
Коротким вопросом Рикстер как бы говорил: здорово это, иметь возможность уйти, когда захочешь, даже лучше, чем сандей перед тем, как лечь в постель.
Покинув Рай для одиноких и давно забытых с его тенистыми дорожками, Ной полной грудью вдохнул теплый ночной воздух. Шагая к автомобилю, еще одному древнему «шеви», он попытался успокоить нервы.
Подозрения, которые вызвали у него слова Уэнди Куайл, оказались безосновательными.
Лауре ничего не грозило.
В будущем, если «Круг друзей» конгрессмена Шармера не сможет отказать себе в удовольствии свести счеты, удар будет нанесен по Ною, а не по его сестре. Джонатан Шармер был бандитом, надевшим тогу сострадания и справедливости, одеяние, которому отдавали предпочтение политики, но одежда не меняла его бандитской сущности. И одно из правил, по которым жил преступный мир, не считая, конечно, уличных отморозков, состояло в том, что разборки не касались членов семей, не имевших отношения к бизнесу. Жен и детей не трогали. Как и сестер.
Двигатель старушки завелся с пол-оборота. Прежний автомобиль требовал больших усилий. Легко нажалась кнопка, отпускающая ручник, без проблем включилась первая передача. И дребезжание старенького корпуса не мешало бы разговору, если бы рядом с Ноем кто-нибудь сидел. Черт, да это не «шеви», а «Мерседес-Бенц».
Глава 24
Чистить зубы без зубной пасты – не лучший способ ухода за ними, но аромат «Пепсодента» не улучшал букет ночного коктейля.
Лишив зубы мятного угощения, Микки вернулась в свою крошечную спальню, где уже стояли пластиковый стаканчик и ведерко со льдом. А в нижнем ящике маленького комода она держала запасы дешевой лимонной водки.
Одна полная, а вторая початая бутылки лежали под желтым свитером. Микки не прятала выпивку от Дженевы, тетушка знала, что она перед сном любит пропустить стаканчик-другой. Микки обычно это и делала, независимо от того, хотелось ей выпить или нет.
Микки держала водку под свитером с тем, чтобы та не попадалась ей на глаза, когда она лезла в ящик за чем-то еще. Вид бутылок, если они ей не требовались, ухудшал настроение, даже вызывал чувство стыда.
В этот вечер ощущение собственного бессилия напрочь заглушило стыд. Абсолютная беспомощность, так хорошо знакомая с детства, вызывала раздражение, перерастающее в слепящую злость, которая отрезала ее от других людей, жизни, надежды.
Чтобы избежать мучительных раздумий о том, что она ничем не может помочь Лайлани Клонк, Микки налила в стаканчик анестезирующее средство поверх нескольких кубиков льда. Пообещала себе вторую порцию лекарства, в надежде, что водка вгонит ее в сон до того, как беспомощность обратится в злость. Последняя приводила с собой бессонницу.
За неделю, прошедшую после переезда к Дженеве, она напилась только раз. Более того, два из семи дней не прикладывалась к алкоголю. И сегодня не собиралась напиваться, хотелось лишь перестать волноваться из-за маленьких девочек, той, что жила по соседству, и себя, какой она была не в столь уж далеком прошлом.
Раздевшись до трусиков и топика, Микки с ногами уселась на кровати, подложив под спину подушку, и маленькими глотками пила холодную водку в теплой темноте.
За открытым окном застыла ночь.
С автострады доносился гул транспортного потока, не умолкающий круглые сутки. Менее романтичный звук, чем перестук колес поездов, который она слышала в другие ночи, в другом месте.
Тем не менее она без труда могла представить людей, использующих автостраду для того, чтобы перебраться из одного места, где их все устраивало, в другое, ничуть не худшее, путешествующих от счастья к счастью. Людей, жизнь которых имела смысл, цель, приносила удовлетворенность. Разумеется, речь шла не обо всех. Даже не о многих. Но были и такие.
В черные периоды своей жизни она не могла даже представить себе, что где-то могут быть действительно счастливые люди. Дженева полагала прогрессом появившуюся у нее пусть хрупкую, но надежду, что такие люди есть, и Микки очень хотелось, чтобы так оно и было, но она боялась, что и тут ее будет ждать разочарование. Вера, что миром все-таки правит добро, что существование человека имеет свое предназначение, требовала мужества, потому что подразумевала ответственность за собственные действия… и потому что всякая попытка позаботиться о ком-либо подставляла сердце под еще один удар.
В дверь легонько постучали.
– Входи, – откликнулась Микки.
Дженева оставила дверь открытой. Присела на край кровати, боком к племяннице.
Тусклая лампочка под потолком коридора едва разгоняла темноту комнаты. Тени наваливались на свет, вместо того чтобы разбегаться от него.
И хотя густой полумрак скрывал лица, Дженева не решалась взглянуть на Микки. Смотрела на стоящую на комоде бутылку.
Сам комод, как и остальная мебель, прятался во мраке, но бутылка каким-то образом притягивала свет, и водка блестела в ней, словно ртуть.
– И что нам теперь делать? – наконец спросила Дженева.
– Я не знаю.
– Я тоже. Но мы не можем бездействовать.
– Не можем. Мне надо подумать.
– Я пыталась, – призналась Дженева, – но голова у меня пошла кругом, и я даже испугалась, что от нее что-то отвалится. Девочка такая милая.
– Она и сильная. Она знает, что сможет выкрутиться.
– Ой, маленькая мышка, наверное, я не в своем уме, если позволила ребенку вернуться в тот дом.
Дженева не называла ее «маленькой мышкой» лет пятнадцать.
От этого ласкового прозвища у Микки перехватило горло, и глоток лимонной водки так и остался во рту, а когда водка полилась вниз, то вдруг стала густой, как сироп.
Она не знала, сможет ли говорить, но после паузы слова начали срываться с губ:
– Они бы пришли за ней, тетя Джен. И сегодня мы ничего не смогли бы сделать.
– Это правда, не так ли, все, что она здесь наговорила? Не то что моя встреча с Алеком Болдуином в Новом Орлеане?
– Правда.
Ночь отдавала тепло, накопленное за августовский день. Жара не отпускала, хотя солнце давно уже зашло.
Теперь паузу выдержала Дженева.
– Я говорю не только о Лайлани.
– Я знаю.
– О чем-то сегодня шла речь, что-то предполагалось.
– Лучше бы ты всего этого не слышала.
– Лучше бы я услышала об этом, когда могла тебе помочь.
– Это было так давно, тетя Джен.
Гул транспортного потока напоминал теперь приглушенное гудение насекомых, словно нутро земли превратилось в гигантский улей, и растревоженный рой мог в любой момент вырваться на поверхность и наполнить воздух злым хлопанием бесчисленных крыльев.
– Я видела твою мать со множеством мужчин. Она никак не могла… угомониться. Я знала, что для девочки это не лучшее окружение.
– Забудь об этом, тетя Джен. Я забыла.
– Ты не забыла. На тебя это давит.
– Ладно, может, и не забыла, – сухой, горький смешок. – Но делала все, что могла, чтобы забыть. – Микки попыталась смыть водкой вкус этого признания, но безуспешно.
– Некоторые из дружков твоей матери…
Только тетя Джен, последняя из невинных, могла назвать дружками… этих хищников, париев, гордящихся тем, что отвергли все моральные ценности и обязательства, превратившихся в паразитов, для которых кровь других – сок жизни.
– Я знала, что они неверные, бездушные.
– Мама любила плохишей.
– Но я и представить себе не могла, что один из них… что ты…
Слыша свой голос, Микки безмерно удивлялась, что ведет такие разговоры. До появления Лайлани она и представить себе не могла, что поделится с кем-либо своим прошлым. Теперь же ее ничего не останавливало.
– Не один. Мамаша таких притягивала… не все, конечно, но куда больше, чем один… и они всегда чувствовали, что есть возможность поживиться.
Дженева наклонилась вперед, ее плечи поникли, словно сидела она на церковной скамье и не хватало только подставочки для колен.
– Они смотрели на меня и сразу все чувствовали. Их губы изгибались в особой улыбке, по которой я знала, что меня ждет. Я боялась, а мама ничего не желала знать. Эта улыбка… не гнусная, как ты могла бы ожидать, скорее с грустинкой, словно они понимали, что все будет легко, а им бы хотелось преодолеть хоть какие-то препятствия на пути к цели.
– Она не могла знать, – фраза прозвучала скорее как вопрос, а не утверждение.
– Я говорила ей не один раз. Она наказывала меня за ложь. Но знала, что я говорю правду.
Дженева прикрыла лицо руками, словно тень не служила достаточным щитом, словно она нашептывала признание в личной исповедальне своих рук.
Микки поставила запотевший стаканчик с водкой на пробковую подставку, чтобы не оставлять пятен на тумбочке.
– Своих мужчин она ценила больше, чем меня. Рано или поздно она всегда от них уставала и всегда знала, что устанет, рано или поздно. Но пока она не решала, что пора сменить кавалера, пока не выгоняла каждого из этих мерзавцев, она заботилась обо мне меньше, чем о сожителе, и меньше, чем о новом мерзавце, который сменял прежнего.
– И когда это прекратилось… если прекратилось? – вопрос Дженевы едва просочился сквозь загородку пальцев.
– Когда я перестала бояться. Когда я стала достаточно большой и злой, чтобы поставить точку. – Микки вытерла о простыню ладони, холодные и влажные от конденсата, образовавшегося на стаканчике. – Мне было почти двенадцать, когда это закончилось.
– Я не знала, – жалобно простонала Дженева. – Понятия не имела. Не подозревала.
– Я это знаю, тетя Джен. Знаю.
Голос Дженевы дрожал.
– Господи, какой же я была слепой, безмозглой дурой.
Микки перекинула ноги через край кровати, придвинулась к тетушке, обняла ее за плечи.
– Нет, дорогая. Не клевещи на себя. Ты была хорошей женщиной, слишком хорошей и слишком доброй, чтобы представить себе такую низость.
– Наивность не может служить оправданием, – она опустила руки, переплела пальцы. – Может, я была глупой, потому что сама того хотела.
– Послушай, тетя Джен, в те годы я не сошла с ума только потому, что у меня была ты, такая, как ты есть.
– Не я, не слепая, как летучая мышь, Дженева.
– Благодаря тебе я знала, что на свете есть достойные люди, а не только отребье, с которым якшалась моя мать. – Микки всегда пыталась удержать слезы в глубинах сердца, и до встречи с Лайлани ей это удавалось, но теперь, похоже, в резервуаре образовалась щель, которая расширялась с каждой минутой. Глаза затуманились, голос задрожал. – Я могла надеяться… что когда-нибудь тоже стану достойным человеком. Как ты.
Дженева не отрывала глаз от переплетенных пальцев.
– Почему же ты не пришла ко мне, Микки?
– Страх. Стыд. Я чувствовала, что меня вываляли в грязи.
– И ты молчала все эти годы.
– Не из страха. Но… мне казалось, что я никак не отмоюсь от всей этой грязи.
– Сладенькая, ты ведь жертва, тебе нечего стыдиться.
– Но в грязи-то меня вываляли. И я думала… Боялась, если заговорю об этом, злость покинет меня. Злость помогала мне выжить, тетя Джен. Лишившись злости, с чем бы я осталась?
– С душевным покоем, – Дженева подняла голову и наконец-то встретилась с Микки взглядом. – С душевным покоем, и, видит Бог, ты его заслуживаешь.
Микки на мгновение закрыла глаза. Искренняя любовь Дженевы вызвала в ней такую бурю эмоций, что она даже испугалась.
Дженева прижалась к Микки, обняла ее. Теплота голоса успокаивала даже больше, чем руки.
– Маленькая мышка, ты была такая умненькая, такая сладенькая, веселая, жизнерадостная. И все это по-прежнему в тебе. Никуда не делось. Все надежды, любовь, доброта, они в твоем сердце. Никто не может отнять то, что даровано Господом. Только ты сама можешь выбросить их, маленькая мышка. Только ты сама.
* * *
Позже, когда тетя Джен ушла в свою комнату, Микки вновь уселась, привалившись спиной к поставленным горкой у изголовья подушкам. Изменилось все… и ничего.
Августовская жара. Застывшая темнота. Далекий гул автострады. Лайлани под одной крышей с матерью, ее брат в одинокой лесной могиле в Монтане.
Если что изменилось, так это надежда: надежда на перемены, вчера казавшиеся невозможными, а сегодня перешедшие в категорию всего лишь невозможно трудных.
Никогда раньше она не решалась касаться того, о чем поговорила с Дженевой, и откровения облегчили ей душу. Шипы терновника, в которых билось ее сердце, причиняли меньше боли, они словно чуть раздвинулись, но еще оставались, эти шипы, ужасные воспоминания, не желающие кануть в Лету.
Допивая растаявший лед из пластикового стаканчика, она решила отказаться от второй порции водки, которую обещала себе. Она не могла вот так легко отделаться от уничтожающей ее злости и стыда, но полагала, что бросить пить ей по силам и без программы «Двенадцать шагов».
В конце концов, алкоголичкой она не была. Не пила и не испытывала потребности пить каждый день. Стресс и презрение к себе – вот бармены, которые обслуживали ее, и в тот момент она чувствовала, что вполне может обойтись без них.
Надежда, однако, являлась необходимым, но недостаточным условием для того, чтобы наметившиеся перемены обрели реальные очертания. Надежда – это протянутая рука, но требовались две руки, чтобы вытащить тебя из глубокой ямы. Второй рукой была вера… вера, что надежда эта не тщетная. И пусть надежда крепла, о вере она такого сказать не могла.
Без работы. Без перспектив. Без денег на банковском счету. С «Камаро» модели 81-го года, который внешне напоминал чистокровного скакуна, но на деле больше походил на выбившуюся из сил тягловую лошадь.
Лайлани в доме Синсемиллы. Лайлани, с каждой секундой приближающаяся к последнему в ее жизни дню рождения. И мальчик с вывернутыми суставами, брошенный в могилу, с застывшей на маленьком ротике последней мольбой о пощаде…
Микки не осознавала, что поднялась с кровати, чтобы налить вторую порцию водки, пока не оказалась рядом с комодом. Бросила в стаканчик кубики льда, свернула крышку с горлышка, замялась, но потом все-таки налила водку.
Чтобы помочь Лайлани, требовалось мужество, но Микки не обманывала себя мыслями о том, что это самое мужество можно найти в бутылке. Без ясного ума не представлялось возможным разработать план действий и следовать ему, а она прекрасно знала, что водка только туманит голову.
Но она сказала себе, что сейчас, как никогда раньше, ей требовалась злость, ибо именно злость закалила ее и позволила выжить. Спиртное служило горючим для злости, так что теперь она пила ради Лайлани.
Позже, наливая в стаканчик третью порцию, побольше двух первых, она вновь руководствовалась той же ложью. Это не водка для Микки. Это злость, благодаря которой Лайлани сможет обрести свободу.
По крайней мере она знала, что оправдание – ложь. Полагала, что неспособность обмануть себя может стать для нее спасением. Или проклятием.
Жара. Темнота. Время от времени влажное дребезжание в ведерке тающих кубиков льда. И непрекращающийся гул автострады, урчание двигателей и шуршание шин по асфальту. Гул, который можно принять как за голос надежды, так и за ее предсмертный стон.
Глава 25
Иной раз Синсемилла воняла, словно прокисшая шинкованная капуста. Случалось, что благоухала, как роза. В понедельник она могла пахнуть апельсинами, во вторник – корешками сельдерея, в среду – цинком и порошковой медью, в четверг – фруктовым пирогом, этот запах Лайлани нравился больше всего.
Синсемилла с давних пор практиковала ароматерапию и верила, что лучший способ выведения токсинов из тела – горячая ванна с тщательно подобранным ароматическим комплексом. Она возила с собой такое количество самых разнообразных ароматических компонентов, предназначенных для добавления в воду, что любой горожанин Средневековья сразу признал бы в ней алхимика или колдунью. Экстракты, эликсиры, настойки, масла, эссенции, квинтэссенции, композиции с цветочным запахом, соли, концентраты и дистилляты наполняли множество поблескивающих флакончиков и склянок, которые хранились в двух специальных ящиках, каждый из них размерами не уступал «самсониту» [44]44
« Самсонит» – товарный знак материала, используемого для изготовления в том числе и чемоданов, и самих чемоданов, обшитых этим материалом.
[Закрыть]на два костюма. Оба ящика стояли в попахивающей плесенью ванной.
Лайлани знала, что многие интеллигентные, психически здоровые, ответственные и, главное, хорошо пахнущие люди использовали ароматерапию для выведения токсинов. Однако она отказывалась от ароматических ванн по той самой причине, которая удерживала ее от участия в любых начинаниях матери, даже в тех, что казались забавными. Она опасалась, что первый шаг к удовольствиям Синсемиллы, к примеру, ванна с растворенными в воде маслом кокоса и эссенцией масла какао, станет первым шагом по скользкому откосу, ведущему к наркотической зависимости и безумию. Кто бы ни был ее отцом, Клонк или не Клонк, насчет матери никаких сомнений не возникало, а потому ей следовало соблюдать предельную осмотрительность, чтобы гены не превратились в определяющий фактор ее судьбы.
Кроме того, Лайлани не хотела расставаться со своими токсинами. С ними ей было уютно. Ее токсины, собранные за девять лет жизни, стали ее неотъемлемой частью, возможно, более важной для личностной идентификации, чем полагала медицинская наука. Вдруг полное избавление от токсинов привело бы к тому, что однажды утром она проснулась бы не Лайлани, а папой римским или чистой и святой девушкой по имени Гортензия? Она ничего не имела против папы или чистой и святой девушки по имени Гортензия, но куда больше ей хотелось оставаться Лайлани, с родинками, деформированными ногой и рукой, необычайно развитым мозгом… даже если ради этого приходилось мириться с токсинами.
Вместо ванны она приняла душ. Из мыла она остановилась на «Айвори», вполне хватило, чтобы смыть змеиный ихор с ее рук, с тела – пот, а с лица – остатки соленых слез, которые претили ей больше, чем змеиная слизь.
Мутанты не плачут. Особенно опасные мутанты. Не след ей выходить из образа.
Обычно она душу предпочитала ванну, правда, ароматизация не шла дальше «Айвори». Часто в ванне оказывался борец сумо и профессиональный киллер по имени Като, она мстила ему за все унижения, которым ее подвергали мать и доктор Дум. В эту ночь, несмотря на выходку Синсемиллы, у Лайлани не было желания мучить Като.
Душ представлял собой бо́льшую опасность, чем ванна. Если она снимала с ноги ортопедический аппарат, скользкая поверхность и всего одна здоровая нога могли привести к падению.
Однако иной раз, как сейчас, она принимала душ, не снимая ортопедического аппарата. Потом вытирала его насухо полотенцем, а шарниры высушивала феном, но в принципе водные процедуры ее ортопедическому аппарату не вредили.
Она носила не стандартный коленный протез, сработанный из литого пластика, кожаных ремней и эластичных тяг. Лайлани нравилось думать, что ее ортопедический аппарат в чем-то сродни киллерам-киборгам. Сделанный из стали, жесткой черной резины и губчатых прокладок, он придавал ей шарм робота-охотника, сконструированного в лабораториях будущего и отправленного в прошлое с тем, чтобы выследить и уничтожить мать злейшего врага рода человеческого.
Высушив волосы и ортопедический аппарат, юная киллерша-киборг вытерла конденсат с зеркала и всмотрелась в свой торс. Никаких буферов. Она и не ожидала радикальных изменений, но надеялась увидеть хотя бы маленькие бугорки, парочку симметрично расположенных комариных укусов.
Месяц тому назад в каком-то журнале она прочитала статью о том, что частыми целенаправленными мыслями о большой груди действительно можно увеличить ее размеры. С тех пор засыпала, представляя себя с массивными буферами. Конечно же, автор статьи несла чушь, но Лайлани полагала, что лучше засыпать, думая о своей большой груди, чем размышлять о множестве проблем, мешающих ей жить.
Завернувшись в полотенце, она понесла грязную одежду в свою комнатку.
В царстве Клеопатры стояла тишина. Не сверкала фотовспышка. Никто ничего не декламировал на псевдостароанглийском языке.
Лайлани надела летнюю пижаму из хлопчатобумажной ткани. Небесно-синие шорты и того же цвета футболка с короткими рукавами. С желто-красной надписью «РОЗУЭЛЛ, НЬЮ-МЕКСИКО» на спине и красной, буквами в два дюйма, «ДИТЯ ЗВЕЗД» на груди.
Она увидела эту пижаму во время недавнего тура по памятным местам штата Нью-Мексико, связанным с визитами инопланетян, и решила, что ее детский восторг поможет убедить доктора Дума, будто она по-прежнему верит в сказочку о Луки, увезенном на другую планету. « Инопланетяне иногда похищают людей прямо из кровати, Престон. Ты рассказывал нам такие истории. Слушай, я думаю, если на мне будет такая пижама, они поймут, что я готова лететь с ними, жду не дождусь, когда же они придут за мной. Может, они увезут меня до моего дня рождения, а потом вернут на Землю вместе с Луки, со здоровыми рукой и ногой аккурат в канун праздничной вечеринки!»
По ней, эта тирада была такой же фальшивой, как деревянные зубы Джорджа Вашингтона, но доктор Дум принял все за чистую монету. Он ничего не знал о детях, не хотел знать, полагал, что ума у них не так уж много и, конечно же, им нравятся новые тряпки.
Он всегда покупал ей то, что она спросила, пижама не стала исключением, возможно, потому, что эти подарки изгоняли печаль, которую он мог чувствовать, планируя ее убийство. Чтобы испытать щедрость доктора, она могла бы потребовать бриллианты, лампу от Тиффани. А вот попроси она дробовик, он бы, наверное, встревожился.
Теперь же, смело назвав себя именем «Дитя звезд», тем самым как бы предлагая Ипам прилететь и забрать ее, Лайлани взяла из комода аптечку первой помощи и вернулась в комнату матери.
Аптечка была из дорогих, с пластиковым прозрачным верхом, как на коробке для блесен. Доктор Дум не имел медицинского образования, но достаточно долго колесил по дорогам, чтобы понимать, что первую помощь при мелких травмах и повреждениях зачастую приходится оказывать самостоятельно. А поскольку Лайлани знала, как часто с ее матерью что-то случается, она кое-что добавила к стандартному набору медикаментов. И всегда держала аптечку под рукой.
Красные блузы по-прежнему укрывали лампы. Но алый свет более не создавал ощущение борделя. С учетом последних событий, происходивших в этой комнате, она теперь напоминала покои какого-нибудь марсианского короля, загадочные, сюрреалистические.
Змея лежала на полу, словно кусок небрежно брошенного каната. За время отсутствия Лайлани она не ожила, осталась такой же мертвой.
Синсемилла привалилась спиной к поставленным на попа подушкам, неподвижная, как змея, с закрытыми глазами.
Прежде чем Лайлани смогла вернуться, ей потребовалось время, чтобы принять душ, переодеться, прийти в себя. Из спальни матери выбегала не Лайлани Клонк, а испуганная, злая, униженная, запаниковавшая девочка. Она дала себе слово, что больше такой не будет. Нигде и никогда. И теперь в спальню входила настоящая Лайлани… отдохнувшая, уверенная в себе, готовая сделать то, что необходимо.
Синсемилла сладко похрапывала. Наркотики вогнали ее в глубокий сон, почти в кому. По прикидкам Лайлани, проспаться она могла только к следующему полудню.
Лайлани пощупала пульс матери. Устойчивый, но учащенный. Организм ускорял обмен веществ, чтобы побыстрее избавить тело от наркотиков.
Хотя змея не была ядовитой, укус выглядел скверно. Из двух миниатюрных проколов кровь уже не текла, но окружающие мягкие ткани приобрели синюшный оттенок.
Лайлани предпочла бы вызвать «Скорую помощь», чтобы мать отвезли в больницу. Но Синсемилла, конечно, пришла бы в ярость, увидев, что попала в руки врачей с университетскими дипломами, которые пользуют ее методами западной медицины. И по прибытии домой устроила бы ей словесную порку, которая могла продолжаться часы, дни, недели, пока у Лайлани не возникло бы желание отрезать уши электрическим ножом, только для того, чтобы мать сменила тему.
Кроме того, если бы Синсемиллу увезли и она очнулась в больнице, скандал, который она там непременно бы закатила, мог привести к ее переводу в психиатрическую клинику.
И тогда Лайлани осталась бы наедине с доктором Думом.
Маленькие девочки его не интересовали. Насчет этого она сказала Микки правду.
Он убивал людей, и, пусть был хладнокровным убийцей, а не жаждущим крови маньяком, оставаться с ним наедине Лайлани хотелось не больше, чем с Чарльзом Мэнсоном [45]45
Мэнсон, Чарльз – гуру общины хиппи, убийца актрисы Шарон Тейт и шестерых ее друзей в Беверли-Хиллз в августе 1969 г. Вместе с тремя сообщницами был приговорен к смертной казни, которую потом заменили пожизненным заключением.
[Закрыть]или визжащей дисковой пилой.
Впрочем, после того, как врачи узнали бы, что Синсемилла – жена Престона Клавдия Мэддока, шансы на ее перевод в психиатрическую клинику уменьшились бы до нуля. Скорее они отправили бы ее домой в лимузине, возможно, даже дали бы на дорожку героиновую конфетку.
В большинстве случаев подобная ситуация: накачанная наркотиками, ничего не соображающая мать, мертвая змея, психически травмированная юная девочка-мутант – побудила бы сотрудников службы социального обеспечения рассмотреть возможность временного помещения Лайлани в приют. Навеки разделенная с Луки, она бы пошла на такой риск, но, к сожалению, с ней этот номер не проходил, и в приют она не попала бы ни при каких обстоятельствах.
Потому что Престон Клавдий Мэддок не был ординарным смертным. Если бы кто-то попытался отнять у него приемную дочь, могучие силы встали бы на его защиту. Большинство окружных прокуроров и полицейских чинов от побережья до побережья, местные власти, скорее всего, отказались бы сразиться с ним. Престон Мэддок был неприкасаемым. Осудить его могли лишь при наличии видеофильма, запечатлевшего, как он вышибает кому-то мозги.
Лайлани не хотелось сердить его, вызывая «Скорую помощь», чтобы промыть и перевязать змеиный укус.
Начни он думать, что от нее слишком много хлопот, дело закончилось бы уютной постелью в земле, вроде той, какую он приготовил Лукипеле. И отправил бы он ее туда сразу, не дожидаясь, когда появятся инопланетяне или приблизится день рождения. А потом, к радости Синсемиллы, сочинил бы трогательную историю о мерцающих огнях космического корабля, инопланетных дипломатах в строгих костюмах и поднимающуюся на светло-зеленом луче Лайлани с американским флажком в одной руке и бенгальским огнем, какие зажигают, празднуя Четвертое июля, в другой.
Поэтому имеющимся в аптечке спиртом она смыла запекшуюся на укусах кровь. Продезинфицировала ранки перекисью водорода, которая вспучилась кровавыми пузырями. Затем с помощью маленького шприца-аппликатора засыпала их порошком сульфацетамида.
Несколько раз Синсемилла вскрикивала, стонала, но не просыпалась и не пыталась отдернуть руку.