Текст книги "Воспитание феи"
Автор книги: Дидье ван Ковелер (Ковеларт)
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 11 страниц)
14
Единственное утешение, что врач запретил мне смеяться. Я в полном сознании. У меня треснули три ребра, доктор говорит, что они срастутся сами, если я не буду смеяться, чихать, бегать, поднимать тяжести. Он спрашивает, кем я работаю. Я отвечаю – кассиром. Он облегченно улыбается: для такой работы требуются только пальцы. Я вспоминаю упаковки минеральной воды, которые перемещаю над декодером каждые две минуты. Он хмурится, выписывает на три дня больничный, предлагает лично отправить его в гипермаркет по факсу, чтобы мне не выходить из дома, ведь у меня здесь факса нет. Я благодарю его. Он интересуется, почему я не позвонила вчера вечером. Я с трудом пожимаю плечами: думала, что утром станет полегче.
Закрывая свой саквояж, он спрашивает, одна ли я живу. Довольно странный вопрос, если учесть, что он находится в студии, обклеенной постерами с боксерами и обнаженными девушками, которые я, как могла, задвинула растениями. Я отвечаю, что мой приятель в отъезде. Он кивает. Он бы задержался еще чуть-чуть, но опасается за свои шины. Даже с эмблемой «скорой помощи», его машина – как он сказал – не защищена в таком квартале, как этот. У него уже воровали покрышки. С тех пор, как он поставил специальные болты, шины просто прокалывают.
– Приходится выбирать, – вздыхает он, прижавшись носом к стеклу и глядя на аварийные огни, которые включил, чтобы дать понять: он здесь ненадолго.
Он оборачивается и снова спрашивает, что же со мной приключилось. Я повторяю, что упала с лестницы. Он советует подать заявление.
– На перила?
Он не настаивает, проверяет пальцем, достаточно ли туго стянут корсет. Причин для беспокойства никаких: я вся – Эрих фон Строхейм в «Великой Иллюзии». Я даю ему координаты гипермаркета, уточняя, что больничный надо отправить с пометкой «заместителю начальника по логистике мсье Мертею». Он оставляет мне визитку на случай, если будет хуже. Я плачу за визит, и он уходит.
Он высокий, рыжеволосый, робкий, чуть-чуть сутулый. Он расстроился, когда увидел загорелого мускулистого Фабьена: фото на прикроватной тумбочке. Я чуть было не сказала, что мой приятель уже три месяца сидит в камере предварительного заключения, а это фото сделали еще прошлым летом, у Элизабет, до того, как мы с ним познакомились. Элизабет – единственная девушка, которую он действительно любит. Он клялся, что больше не встречается с ней, но я видела его в Буа-д'Арси, на той неделе, когда у меня был выходной вторник, а не среда, и он клялся ей в том же самом.
Ничего не имею против Элизабет. Разве можно не любить Фабьена? Когда я впервые услышала, как он поет, на террасе кафе в Латинском квартале, я только что открыла для себя университет Парижа IV, эту вожделенную Сорбонну, которая, возможно, распахнет мне двери, – он стал чудом, как удар грома: его пряди, похожие на запятые, его бицепсы, вибрирующие в такт гитарным аккордам, его хриплый голос. Он сел за мой столик. Он объединял музыку и слова. Он собирал средства, чтобы записать демо в студии, а потом разослать компаниям звукозаписи. Ему было девятнадцать лет и шесть дней, он не сомневался ни в чем: ни в своем таланте, ни в своем будущем, ни в своем обаянии. Я сказала ему, что он похож на Фабрицио дель Донго. Он ответил, что теннис не для него. А потом мы впервые вместе молчали. И все исцелила музыка.
У родителей Элизабет водятся деньги; она поможет ему записать диск, когда он выйдет из тюрьмы, где оставил свою гордость. Пятьсот граммов травки, проданной, чтобы помочь приятелям, не потянут больше, чем на шесть месяцев. А я это время буду поливать его цветы и кормить его кота. Когда его выпустят, я уйду.
На стоянке врач «скорой помощи» заводит свою маленькую белую машину. Мусс и Рашид подходят к нему, открывают дверцу. Я высовываюсь в окно, чтобы закричать, переполошить квартал, вынудить кого-то из бритоголовых молодцов, живущих в блоке Мимоза, выпалить из ружья, однако вовремя останавливаюсь. Мусс и Рашид что-то говорят, не глядя на него, заложив руки за спину и потупившись. Спрашивают, как я. Или проверяют, что я их не выдала.
Уехать. Забыть Фабьена, его Элизабет и его дружков. Кот мурлычет, трется о мои ноги. Это не нежность: просто он голоден.
Я открываю консервы и беру блокнот, исписанный в библиотеке: он лежал между «Джаз-Хот», номерами «Плейбоя», биографиями Рэя Шугара Робинсона, Кассиуса Клея, Марселя Сердана... Полка страстей, как говорил Фабьен, приводя себя в порядок после прочтения четырех страниц, гордясь мною. «Долг радости в творчестве Андре Жида», работа Сезар Кассем, Багдадский университет – положительная оценка. Я с тяжелым сердцем смотрю на эпиграф на двух языках, взятый из «Яств земных»: «Радость – реже, труднее и прекраснее печали... Она – больше, чем естественная потребность, для меня она стала нравственным долгом».
Сейчас я запихну диссертацию в чемодан в глубине шкафа, за гитарой – чтобы день вынужденного покоя не пробудил во мне два искушения, все более и более явных, возникающих одновременно: еще раз написать предисловие, поскольку французский язык, которым оно было написано в первый раз, никогда не удовлетворял меня, или же сжечь все в ванной.
15
Этому человеку я обязан всем. Он первый принял меня, когда в двадцать лет я рассылал свои проекты производителям. Он усадил меня в большом кабинете с огромными окнами на последнем этаже своего завода и спросил напрямую, почему я придумываю игрушки. Я ответил, что меня лишили детства. Он улыбнулся моему лирическому тону: моя решительность никак не сочеталась с потрепанной курткой и дедушкиным галстуком. Он сказал, что мои идеи неоригинальны, что мне многому еще надо учиться. Я встал, чтобы попрощаться. Он поинтересовался моим семейным положением, спросил, где я учусь, на что живу, как у меня с деньгами. Я жил один, был беден, свободен, единственными моими документами были диплом бакалавра по французскому и водительские права. Он сказал, что с завтрашнего дня я могу приступить к работе.
Много позже я узнал, что он тоже занялся своим ремеслом в двадцать лет благодаря начальнику, предоставившему ему такой шанс. Собственные дети разочаровали его, и он решил вылепить по своему подобию чужого ребенка. За три года я изъездил всю Францию в качестве полномочного представителя, пристраивая в крупные магазины игрушки, созданные другими, набрался житейского опыта, научился задавать вопросы и сносить оскорбления. Проекты, которые я предлагал мсье Местроваку, становились все лучше и лучше, я это чувствовал, но по-прежнему лежали под сукном до тех пор, пока в один прекрасный день после собрания новичков он сказал мне:
– Вы слишком скромны в правилах игры, Николя. Возомните себя Богом.
И меня озарило. За три дня и две ночи я разработал игру «Я создаю мир». Он финансировал мой проект, и успех превзошел все ожидания. Роялти надолго позволили мне забыть о нужде, однако я знал, что в этом ремесле редко удается дважды сорвать банк. Местровак был уверен, что я по-прежнему буду разъезжать по стране в качестве полномочного представителя. Он считал это проявлением осторожности, способом удержаться на земле, но я делал это ради чистого кайфа. Отважно сражаться с самонадеянностью и презрением менеджеров в «Монопри»,[7]7
Магазины стандартных цен.
[Закрыть] «Ашанах» и «Перекрестках», которые слушали меня, не прерывая телефонных разговоров, а потом в пух и прах разносили дизайн, идею, мои прогнозы продаж только для того, чтобы я сбавил цену; они, как и прежде, пытались унизить меня, говоря об очевидных минусах и не зная, что я только что припарковал на стоянке «Феррари дайтону» стоимостью в их трехлетний заработок – и это был самый изысканный реванш, самая сладкая месть. Как-то раз мою «феррари» угнали прямо с парковки у супермаркета в Клермон-Ферране, и я вновь вернулся за руль старенького «Триумфа», отказался от мысли пристроить свои изобретения на полки и встретил в автобусе авиакомпании «Эр Франс» женщину и ребенка моей мечты. Поль Местровак к тому времени уже состарился, иссох, утратил былую решительность, его предал собственный административный совет; по требованию наследников он при жизни оставил любимое дело. Команда молодых технократов, у которых от детского возраста остался только уровень IQ, довела «Игрушки Местро» почти до полного банкротства, и японец, купивший убыточное предприятие, ликвидировал каталог, оставив в нем лишь «Я создаю мир» в CD-версии. И если мсье Местровак захотел поговорить со мной этим летом – при том, что уже три года он ни с кем не встречается, – то разве что из желания предупредить меня о готовящемся мошеничестве или попрощаться.
Каждое утро он садится на поезд Париж-Руан, чтобы пообедать в Отель-де-Дьепп, прямо напротив вокзала. Там он в течение пятнадцати лет переживал великую страсть своей жизни, дважды в неделю встречаясь с продавщицей книг из Руана, позже уехавшей к семье на Баскское побережье. Сегодня, как он говорит, ему больше не нужно скрываться.
Я вхожу в ресторан. На традиционно накрытом столе возле бара, где возвышается статуя Джонни Уокера с тростью и в пенсне, стоят три прибора. Интерьер – зеленый цвет и дерево, лампы-грибы и красочные витражи – создает ощущение аквариума; бесшумно снующие официанты, и шумопоглощающий ковер – все это настраивает на философский лад. Я пожимаю ему руку, не очень сильно. На нем все тот же клетчатый костюм. В свои девяносто два он, должно быть, весит килограммов пятьдесят.
– Нет, не садитесь сюда, Николя. Это – стул Сюзанны. Возьмите другой стул, вот так. Здравствуйте. Обслужите господина, мадемуазель. То же, что и мне. Знаете, Николя, что изменилось за этим столом? Все на своем месте: скатерть, посуда, искусственные цветы, набор блюд... Я всегда заказываю наше излюбленное меню, и оно по-прежнему замечательно. Нет, единственная разница – в полбутылке. Целая, выпитая наполовину, – пустые страдания от одиночества. А одиночество теперь – мой союзник; не стоит превращать его в степень несвободы. И, кроме того, дата выпуска «мерсо» меняется из года в год; я опустошил весь их погреб... Мы занимались любовью после профитролей прямо наверху, в девятом номере, а потом я возвращался на поезде в 18.11, теперь его уже нет. Да и вообще, не может же не быть каких-то отличий... но в целом все неизменно. И это довольно приятно – когда-нибудь вы поймете, как приятно быть собственной тенью. Говорить о себе то, что другие сказать не решаются, видя, как вы изменились.
Я принимаюсь за маринованную рыбу, которую мне только что принесли. Его тарелка пуста. Мне больно смотреть на него, нарушать очарование утраты, ощущение вечности, которым веет от его слов.
– Однако, – продолжает он, – у меня было два или три инфаркта, а теперь вот мучает эмфизема. Каждый шаг требует невероятных усилий, пройду два десятка метров – и стою, пытаюсь отдышаться. Но не смотрите на меня с таким сочувствием: в этом есть свои преимущества. Я постоянно проделываю один и тот же путь, просто с каждым разом он делается все длиннее. Но перемены идут мне на пользу: когда так медленно передвигаешься, дни проходят быстро, и мне уже некогда скучать. Мне требуется час, чтобы дойти от дома до вокзала Сен-Лазар, десять минут – чтобы дойти от перрона до столика, и вдвое больше на обратную дорогу – из-за усталости: вы даже представить себе не можете, как я смакую эти два часа сидения здесь... Это – моя ежедневная награда, моя цель и моя победа.
Он дрожащей рукой переливает в мой стакан то, что осталось в полбутылке и заказывает еще одну. Молоденькая официантка, которая здесь недавно, советует сразу взять 0,75 литра. Он молча улыбается ей.
– А вы, Николя, как ваша жизнь?
Я представляю себя на его месте, перед двумя пустыми тарелками.
– Все прекрасно.
– Тем лучше. Потому что у меня для вас дурные новости. Держатели моих прав – уж не знаю как – нашли свидетелей, готовых подтвердить под присягой, что идея «Я создаю мир» принадлежит мне. Как только я умру, они нападут на вас, будут оспаривать ваш патент. Ставки слишком высоки, они наймут лучших адвокатов. Вот так вот, Николя. Приготовьтесь защищаться: думаю, мое сердце остановится до конца лета. Должен сказать – пусть это выглядит эгоистично, – что для меня так даже лучше: дети в отпусках. Не хочу видеть их лица перед смертью. Они отравили мне жизнь; я не позволю им испортить мне смерть. У вас есть фото вашей жены?
Стиснув зубы, не в силах сказать ни слова, я вытаскиваю из кошелька две любимые фотографии. Он откладывает ту, на которой Ингрид и Рауль возятся в море на Корсике, пристально всматривается в инкубатор, перед которым птенец разбивает скорлупу своего яйца, а Ингрид в панике делает мне знак выключить вспышку.
– Птица выжила? – спрашивает мой бывший шеф после долгого разглядывания снимка.
– Да. Это – галка, разновидность вороны, ее зовут Простофилей, и ее IQ составляет 165 – если измерять его по шкале, применяемой к IQ человека.
– Это много?
– Невероятно. Ингрид оставляет ее перед тарелкой с устрицами: птица берет какую-нибудь одну и орудует, как молотком, вскрывая остальные.
Мой голос дрожит от слез.
Он удивляется:
– Жестоко, конечно, но в конце концов это всего лишь устрицы. Я хочу сказать: не более жестоко, чем вскрывать их ножом.
Я фыркаю, улыбаюсь и киваю, подставляя стакан под горлышко бутылки.
– Вы ее любите? Она делает вас счастливым, заставляет смеяться, вы доставляете ей наслаждение, она – ваша лучшая подруга, вы созданы друг для друга, и с каждым днем дела идут все лучше и лучше? Мы с вами похожи. Я продолжаю влачить свое прошлое, вы проживаете свое настоящее, и я рад за вас, если только кто-нибудь не мешает вам быть вместе – впрочем, я даже вам этого немного желаю. Минуты счастья, в жизни они бывают, но потерянного не вернуть. Не позволяйте ничего у себя украсть, Николя. Накажите моих детей, откажите им в удовлетворении их требований, уничтожьте их ради меня, заставьте возместить моральный ущерб, подайте на них в суд за клевету... Отомстите за меня! Согласны? Вот письменное подтверждение моих слов, оригинал у моего нотариуса. Мы их уничтожим!
Он возбужден, как торжествующий болельщик, постукивает кулаками по конверту, глаза блестят. Я соглашаюсь из уважения к его энтузиазму, но не стану ничего делать. Вместе с ним уйдет огромная часть моей жизни. Я не буду сражаться с его наследниками, не стану оспаривать авторские права на игру, не буду касаться всего этого в память о нем. Я приду на его похороны с воинственным видом, договорюсь с его нотариусом, буду выглядеть решительным и убежденным в своей правоте, я прочту беспокойство в глазах наследников, и этого будет достаточно. Долгие годы они будут жить в страхе, что я предприму контратаку, и мысли о Дамокловом мече испортят им радость: Местровак будет отмщен.
После профитролей я провожаю его на вокзал. Он отказался от помощи и ступает маленькими, размеренными шагами, опираясь на зонт, интересуясь всем, что происходит на улице, оправдывая этим свою медлительность. Усевшись в вагон, он что-то говорит мне через стекло. Я делаю вид, что понимаю, киваю. Когда поезд отъезжает, я возвращаюсь в Отель-де-Дьепп и спрашиваю девятый номер.
Там теперь все по-другому, новые обои, другая люстра, да и кровать скорее всего уже не та. Но я ощущаю себя в шкуре этого столь любимого мной старика и говорю себе: все хорошо. По сути, это мой шанс, попытка обновления: возможность рывка, необходимость нового взлета. Роялти, которые с каждым годом становятся все меньше, превратили меня в наследника собственного прошлого, правообладателя себя самого. Теперь впереди новая жизнь: я сменю профессию, дом, создам для Рауля новый мир. Я обретаю откровение и засыпаю, одетый, в комнате чужой любви. Еще утром я не смог бы этого вынести, но теперь это умиляет меня, умиротворяет, вызывает улыбку. Ингрид меня бросила, но оставила мне Рауля. Она свой выбор сделала – я не мужчина ее мечты, но идеальный отец для ее сына. И даже если эти четыре с половиной года, будучи в вакууме настоящего счастья, я шел неверным курсом, я все равно достиг порта, коснулся цели.
Я просыпаюсь на заре. Я забыл зарядить мобильник, и аккумулятор сел, но в любом случае еще слишком рано звонить Саррам. Я заберу Рауля по пути и повезу его в кино, в бассейн, в цирк... А потом мы поедем в Пуатье в «Футуроскоп», о котором Людовик прожужжал мальчику все уши; он научит меня пользоваться компьютером, «Нинтендо», Интернетом и всем остальным, что соответствует его возрасту; самое время мне стать его учеником – мы будем жить среди людей, и, быть может, я в конце концов поблагодарю Ингрид за то, что она нас оставила.
Я чувствую себя невероятно радостным, свободным, кажусь себе в зеркале ванной настолько уверенным, что решаю еще раз заехать в гипермаркет на обратном пути. И клянусь своему обросшему щетиной, проигравшемуся, помятому из-за складок на подушке отражению, что если вдруг Сезар каким-то чудом вернулась за кассу, я спрошу у нее номер телефона и приглашу вместе поужинать. Мне просто необходимо начать новую жизнь с помощью тележки: наконец-то я начну управлять ею.
16
Я уволена. Двадцать четыре часа без движения, за чтением жутко тоскливых книг, что бы не смеяться, грудь перевязана бинтами настолько туго, что я едва могу вздохнуть; я выхожу на два дня раньше, и тут Мертей объявляет, что я уволена за прогул. Я напоминаю о сломанных ребрах, о больничном, который отправил по факсу врач «скорой помощи». Он отвечает, что никакого факса не получал и что я никого не предупредила.
– Но вы же знали!
– Знал что?
Он смотрит на меня, выпучив глаза, нахмурив брови, морща лоб, – весь олицетворение незапятнанной совести и уважения к закону. Вокруг нас свидетели: пятнадцать девушек, застывшие в ожидании развязки. Настаивать бесполезно. Я ничего не говорю, только молча смотрю прямо в глаза. Может быть, что-то осталось у него внутри, если, конечно, он вообще чего-то хочет. Пустые надежды; он добивает меня последним аргументом: сломанные ребра, согласно правилам, не являются оправданием отсутствия на рабочем месте.
– Вы предупреждены за неделю, – заключает он, – и считайте, что это еще по-божески.
И то правда. Он мог заставить меня возместить ущерб, причиненный его автомобилю. Оплатить разбитое ветровое стекло. Высоко подняв голову, я пытаюсь сдержать слезы; я не доставлю ему удовольствия увидеть, как я плачу. В глазах все плывет, я на ощупь пробираюсь к своему рабочему месту.
– Нет, не туда. Сядьте за четвертую.
Я забираю свою бутылку с водой и «Яства земные». Касса номер четыре – самая худшая: касса для флэш-продаж,[8]8
Продажа некоторых четко обозначенных товаров в крупных магазинах по сниженным ценам.
[Закрыть] не более десяти наименований. Постоянная очередь, люди, возмущающиеся, когда оказывается, что их покупки не укладываются в десять наименований; они доказывают, что два пакета одного и того же продукта должны считаться за один; остальные начинают шуметь, встают на их сторону: постоянные стычки, заторы, вызовы ответственного за продажи и код 09 на листке продаж – отсутствие организованного контроля очереди.
– Сломанное ребро, – осуждающе шепчет мне на ухо Жозиана, – действительно не повод для больничного. Могла бы придумать что-нибудь получше.
– Попытку изнасилования?
Она смотрит на меня, открыв рот, а потом отворачивается, чтобы вернуться на свой трон старшей по штату и зажигает цифру «один» на шаре над головой. Теперь я готова ко всему; что бы мне ни сказали, мне не будет стыдно, в отсутствии чувства юмора меня тоже никто не упрекнет. Я знаю: даже среди трупов беженцев я не чувствовала себя более сильной, чем сейчас.
Девять часов. Поднимаются жалюзи. Я раздумываю, что лучше: вскрыть себе вены прямо на глазах у первого клиента или теперь же вернуться домой. Но не делаю ни того, ни другого. Я всматриваюсь в толпу, ищу единственное открытое лицо, добрые глаза, которые смотрят на меня без всяких задних мыслей. У меня есть неделя, чтобы тосковать в ожидании мсье Николя Рокеля. Но для чего? Зачем? Терпеть все это во имя призрачной надежды – самый обыкновенный эскапизм. Лучше уж попытаться защитить тех, кто придет сюда вместо меня.
Я жду, пока магазин наполнится, прошу мою клиентку «соблаговолить минуточку подождать», останавливаю ленту, беру микрофон, нажимаю красную кнопку. И слышу собственный голос, спокойно потрескивающий во всех громкоговорителях:
– Я обвиняю заместителя управляющего по логистике, мсье Лорана Мертея, которого вы можете видеть в остекленном кабинете над прилавком с овощами, в попытке изнасилования, в том, что он бросил беспомощного человека в ситуации угрозы жизни, в бегстве с места преступления. Если в зале есть полицейский, я готова подать заявление. Благодарю за внимание.
Я выключаю микрофон. Время остановилось, все смотрят на меня, гипермаркет замер: слышен только шум вентиляторов. По крайней мере, когда я вернусь в Ирак и встречу разочарованные взгляды тех, кто попал в тюрьму ради осуществления моей мечты, я смогу сказать себе, что все-таки не зря съездила во Францию.
Еще несколько секунд – и все становится на свои места. Полицейские, жандармы не расталкивают толпу, пробираясь ко мне. Снова поехала лента у моей кассы, и вновь воцарился порядок: мы всегда недооцениваем силу человеческого безразличия. Пять-шесть смущенных, любопытных взглядов и вздох строгой старухи, говорящей мне: «Разве ж это не беда?» – то ли из жалости, то ли с осуждением. Впрочем, на флэш-кассе расслабляться нельзя – прибыль с жалостью несовместима.
В девять тридцать – через двадцать минут после учиненного мною скандала – меня пришла сменить новенькая девушка. В ее глазах читалось обожание, кулачки сжаты в знак солидарности. Меня вызвали к МП – менеджеру по персоналу. Я прохожу по магазину вдоль касс, окруженная скрытым сочувствием и запоздалой дружбой.
МП, маленький, с трясущимися руками, сидит перед искусственным фикусом, глядя на меня с примирительной улыбкой. Он требует, чтобы я отказалась от обвинений, уверяя, что внутреннее расследование все проверит, и это – довольно любопытно. Я сделала то, что должна была сделать. В любом случае завтра утром меня уже здесь не будет. Стать после четырех произнесенных фраз героиней в глазах коллег, которые до того момента со мной не разговаривали, – это скорее горько, чем несправедливо. Я бы предпочла по-прежнему терпеть молчаливую враждебность, чем так вот вдруг сделаться любимицей. Но больше всего меня поражает не их лицемерие, а их пассивность. Они ничего не добавили к моим обвинениям, не признались, что их так же шантажировали и домогались, как и меня. Я была готова возглавить мятеж; они же подставили меня под огонь.
Я болею за других – как писала в работах по французскому, которые мой багдадский профессор считал слишком «литературными». Конечно, ведь я знала Францию лишь по рассказам матери, которая провела детство в иракском посольстве: парижские приемы, наводненные писателями во фраках, язык элиты, с помощью которого она замкнулась в себе после расправы над ее родителями в тюрьмах Абдулы Рахман Арефа. Язык – единственное наследство, которое она мне оставила. Если бы она знала, как я хочу сейчас вновь вернуть себе ту Францию, которую обрела в романе Андре Жида. Францию благородства и гармонии, блеска остроумия, чувственных состязаний, утонченного разложения среди холеных интеллектуалов, светских львиц и проклятых поэтов.
Менеджер по персоналу говорит, что понимает мою проблему, что он согласен, чтобы я уволилась по собственному желанию, а не была уволена за прогул и нарушение дисциплины, что я смогу получить расчет в конце дня: несмотря на ситуацию, заботясь о спокойствии, он готов выплатить мне квартальную премию. И добавляет, уже вставая, что я пришла на работу плохо подготовленная, что сотрудники, работающие на кассах, нуждаются в обучении, и что в любом случае иммигрантке в моем положении, да еще и такой хорошенькой, бессмысленно подавать подобного рода иск против французского гражданина: известно, что творится в комиссариатах. Удачи вам и не будем помнить зло, – заключает он, протянув мне руку, на которую я неподвижно смотрю до тех пор, пока он ее не опускает.
Не глядя ни на кого, я поворачиваюсь и в последний раз иду на кассу: сегодня я не подарю им ни минуты, они будут терпеть мое присутствие, созерцать меня, как живой упрек, до самого закрытия. Улыбка, презрительный взгляд. Я обслуживаю вереницу тележек с «десятью-и-более-наименованиями» – без комментариев, возражений – хорошего дня и пошли вы все куда подальше.
И вдруг я вижу его. Узнаю по тележке – еще прежде, чем поднимаю глаза. Сегодня в ней бутылка шампанского, зонтик и два пластиковых фужера: он вытащил их из упаковки по двадцать штук; это невероятно сложно для выбивания чеков, но французские законы запрещают вынужденную продажу, и ничто не мешает потребителю покупать – если ему вздумается – творожные сырки по одному или вишни по ягодке: нас предупреждали об этом, когда принимали на работу.
Я нажимаю синюю кнопку – «затруднение». Подходит заведующая сектором – слащавая и предупредительная, почти что дипломат: они решили не допустить больше взрывов с моей стороны, никаких выпадов в адрес руководства до моего ухода. Я объясняю ситуацию. Она бледнеет и говорит клиенту, что на этой неделе магазин проводит специальную норвежскую промо-акцию, состоящую в том, чтобы предлагать покупателям два бокала, которые он вопреки правилам распаковал, при условии, что больше это не повторится.
– Когда вы заканчиваете? – спрашивает он меня.
– Сейчас, – отвечаю я, задвигая табурет под кассу.
Я снимаю халат, протягиваю смущенной заведующей и желаю ей счастливо проработать оставшиеся до пенсии двадцать лет.