355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дидье ван Ковелер (Ковеларт) » Притяжения [новеллы] » Текст книги (страница 9)
Притяжения [новеллы]
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 02:22

Текст книги "Притяжения [новеллы]"


Автор книги: Дидье ван Ковелер (Ковеларт)



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 9 страниц)

– Тебе не хватает тренировки, – с улыбкой говорит она, выжимая волосы.

Она искрится весельем и так естественно чиста в своей наготе. Путаясь в трусах, которые липнут к телу и сползают одновременно, я никак не могу вновь ощутить чудо слияния, столько часов не дававшее нам передышки. Я сажусь рядом с ней. Вне дома это уже не та женщина. Я узнаю ее – эту свободу в тревожном ожидании запечатлел художник на железном листе, но ни выражением лица, ни единым жестом она не напоминает сейчас неистовую любовницу из сиреневой комнаты. Что же, эротическая сила дома кончается за его стенами?

Она легла на песок, подставив себя лучам закатного солнца, ищет на ощупь мою руку, тихонько вкладывает в нее свою. Я ломаю голову, не зная, что сказать, чтобы перебросить мостик, связать эти два момента близости, не имеющие между собой ничего общего, две гармонии, противоречащие друг другу. Наконец спрашиваю:

– Вы из-за имени выбрали этот дом? Потому что вас так же зовут?

– У меня нет имени. Я никто.

Она произнесла эти слова безразличным тоном и с удовольствием потянулась. Продолжать разговор трудно. Она тянет мою руку к себе на грудь, потом ниже, на живот, ласкает себя моими пальцами. Я стаскиваю трусы. Она удерживает меня.

– Не здесь. Не сейчас.

Я откатываюсь. Она поворачивает голову, сверлит меня взглядом.

– Так давно никто не смотрел мне в глаза. Гай – он прятался, боялся меня. Ты это понял?

Образ хромого бородача снова встает между нами.

– Он умер, – отвечаю я.

Она резко садится, хватает меня за руку, порывисто, почти грубо. Ее глаза широко раскрыты, самые разные чувства теснятся в них: она испугана, потрясена и в то же время как будто гордится мной…

– Ты его убил?

Слова спорхнули с ее губ осторожно. Она ждет моей реакции.

– Нет, его задавили на шоссе. Солдаты.

– Вот оно что.

Она снова ложится, опершись на локоть. Я не знаю, что услышал в ее голосе – облегчение или разочарование. Поджав губки – мол, что поделаешь? – она добавляет:

– Надо же…

Горсть песка сыплется между ее пальцами, когда она поднимает руку. Недосказанная фраза повисает между нами. Я нарушаю молчание, боясь, что оно омрачит этот момент.

– А до него? Были еще мужчины?

Она не уходит от вопроса. Обреченно вздыхает.

– Конечно. Вы все одинаковы. Мне хочется поговорить, а вам нужно все остальное. Это естественно.

Печаль наваливается мне на грудь, невыносимая печаль. Эта женщина вдвое младше меня, но мы оба надломлены, что я, что она. Мне ни на минуту не пришло в голову защититься от нее – а ведь я покупал презервативы, стоило какой-нибудь кастелянше из отеля обратить на меня внимание. Странно, но ревности я больше не испытываю – теперь, после того, как занимался с ней любовью. Я словно вступил в команду, в театральную труппу – как если бы меня ввели в спектакль на чью-то роль.

Облака затянули все небо, и ветер стал прохладным. Она подходит к кучке камней, окружающих пепелище от костра, приподняв один, извлекает старенькую зажигалку, поджигает пучок сухих водорослей и кладет сверху веточки. Взметнувшись, дым рассеивается под веселое потрескивание. Она дует на угли, которые мало-помалу краснеют.

– Ты давно здесь живешь, Марина?

– Живу.

Ответ мне непонятен. Но он прозвучал как нечто само собой разумеющееся, и я не решаюсь переспросить.

– А откуда ты?

– Ниоткуда. Этого нет больше. Я проголодалась, – выпаливает она вдруг и вскакивает.

Тут же и я чувствую голод. Так и в комнате ее желание немедленно пробуждало мое.

Она скручивает волосы в узел, смотрит на закат, выгибается, подбоченясь.

– Вообще-то я всегда жила здесь, у меня нет воспоминаний, я только что родилась.

Сказав это упрямым, не допускающим возражений тоном, она звонко чмокает меня в лоб и бежит к морю. Я вижу, как она ныряет, скрывается под водой. Долго жду, высматривая ее голову на поверхности. Зову ее, бегу следом в полосу прибоя. Она выныривает в десяти метрах от меня, держа в руке что-то трепещущее. Выбирается на берег, подбирает обугленную деревянную раму с прибитым куском решетки, добивает рыбину и кладет ее жариться на угли.

Я смотрю на нее: отсутствующий вид, машинальная точность движений. Спрашиваю, показывая на ее улов:

– Как тебе удалось?

– Я не люблю убивать живые существа, – просто отвечает она. – Никогда не ловлю рыб. Они это знают, поэтому, когда видят меня, если какая-нибудь из них и подплывает – значит, хочет покончить с собой. Я ей помогаю.

Концом палочки она переворачивает рыбу-неврастеничку и добавляет:

– Это все из-за военных. Понаставили приборов наблюдения, рыбы от них теряют ориентацию. Ты любишь, чтобы розовая у хребта?

Я киваю. Она безумна, восхитительно безумна, кажется, даже играет для меня своим безумием, как играла моим телом.

– Если не веришь, можешь думать, что я достала ее из верши.

Выбор за мной. Верна будет та версия, которая мне больше нравится. Я решаюсь задать провокационный вопрос:

– Что еще я могу думать?

Она сидит обняв колени и уткнувшись в них подбородком, с надутыми губками и тоской в глазах.

– То, что ты подумал, когда увидел меня. Я – девушка из Албании, мечтавшая о Франции, стране свободы, я приехала в грузовике с двойным дном, который поставлял на Запад проституток, сбежала и прячусь здесь, вот.

Мое «нет» – крик души: я никогда так не думал.

– Ну и хорошо, – улыбается она и вытягивает ноги, словно освободившись от груза, который лег теперь на мои плечи. – Меня зовут Марина, я родилась здесь, и ты – первый мужчина, которого я полюбила. Давай так?

* * *

Мы съели обжигающе горячую рыбу с резиновой мякотью и множеством костей. Огонь угасал. Где-то в соснах расквакались лягушки. Я спросил, почему она не задает мне вопросов.

– Лучше, чтобы ты тоже только что родился.

Ее лицо обращено к морю, и в нем нет больше детства. Она сидит очень прямо, напряженная, как струна, словно пытается превозмочь боль. Я обнимаю ее за плечи. Она не двигается. Шепчет:

– Это ужасно…

Как будто ропщет на несправедливость – тихо, безнадежно. Я вижу, что она вот-вот расплачется, и не знаю, что делать. Ее отчаяние передается мне, из тела в тело, как давеча желание.

– Мне будет плохо, Этьен.

– Ты знаешь мое имя?

– Я слышала, когда тебя звали.

От этого «звали» передо мной всплывает лицо Кристины, но я гоню его от себя.

– Почему тебе будет плохо? Потому что дом снесут?

– Гроза идет.

Она вздрагивает, поднимается и уходит к вилле походкой автомата. Я следую за ней, в нескольких шагах. Она идет, не разбирая дороги, руки за спиной, голова опущена. В гостиной я зажигаю свечи. Она поворачивает палец рыцаря, чтобы сильнее наклонить картину с ручьем.

– Хочешь, чтобы он тек быстрее? – спрашиваю я.

Она оборачивается, улыбается мне, кивает. Из глаз катятся слезы. Обвив руками мою шею, она тихо шепчет:

– Я боюсь.

– Чего, Марина?

– Я хочу, чтобы уже было завтра.

Молния озаряет комнату. Зажмурившись, Марина втягивает голову в плечи при ударе грома, прижимается ко мне. Я думаю про себя, что она наклонила реку, как, бывает, переставляют стрелки на часах, чтобы ускорить время. Снова гремит гром, ближе. На этот раз она не реагирует, я чувствую, как ее тело обмякло в моих руках. Поднимаю ее, несу по лестнице в сиреневую комнату. Ее губы шевелятся, шепча бессвязные слова. Я укладываю ее на кровать, укрываю простыней и одеялом. Порыв ветра распахивает ставни. Я закрываю их, опускаю металлическую шторку камина, в котором взметнулся под свист в трубе вихрь пепла, и забираюсь к ней под одеяло. Она вся ледяная, ее трясет. Я ласкаю ее, растираю – ничего не помогает.

– Давид.

Отвечаю, что я здесь. Она не слышит. Ее голова мотается по подушке, руки комкают одеяло в такт ударам грома. Ставни вдруг снова распахиваются, и ослепительная молния наполняет комнату светом. Марина истошно кричит, выгнувшись дугой. Молния ударила в дом. Я почувствовал, как содрогнулись все стены и все клеточки моего тела. Раздался страшный треск, несколько глухих ударов, звон разбитого стекла.

Мы переводим дух, прижавшись друг к другу. Она дышит ровнее. Тихонько высвобождается и говорит:

– Все, кончилось. Ничего нельзя было сделать. Завтра посмотрим.

Гладит меня по щеке, словно утешает, переплетает свои пальцы с моими. Шепчет мне на ухо:

– Спи, милый.

Поворачивается на бок, не выпуская моей руки. Ливень мало-помалу стихает. Гроза уходит, еще несколько минут рокочет вдали, и снова наступает тишина. С замиранием сердца я смотрю, как она засыпает, успокоенная, сжимая мою руку в своей, точно талисман.

Я сам не знаю, что чувствую. Мне бы сходить с ума от любви и гордиться, что такая девушка стала моей. Но поток энергии, пронизывающий все мое существо, не мне предназначен. Другого любит она, отдаваясь мне, другого, который пользуется моим телом и моими чувствами, чтобы ответить на ее зов. И я этим счастлив. До ужаса.

* * *

Я проснулся от шума. Что-то стучало, шелестело. Я был в постели один. Я встал и пошел на звуки, которые раздавались где-то позади дома. Спустившись на пол-этажа, прижался лбом к лестничному витражу. Ветви акации отряхивали капли в солнечных лучах, раскачиваясь от каких-то толчков.

Я направился в кухню: только она выходила на задний фасад. Свистел чайник, подвешенный над горячими углями в камине. На ореховом столе стояли друг против друга две чашки и помятый железный кофейник посередине. Застекленная дверь была приоткрыта, зеленоватый свет лился из колючих джунглей. Острый дух скошенной травы перекрывал запах преющих листьев.

С окровавленными ногами, среди изломанных кустов боярышника Марина, одетая в мою рубашку, косила широкими, размашистыми движениями. Зубы стиснуты, взгляд отсутствующий. Я долго стоял и смотрел на нее, ничем себя не выдавая. В ней чувствовалась сила, она воевала с зарослями, терпеливо, упорно расчищала просеку. Плохо заточенная коса сшибала полукружьями траву и ветви вокруг нее, натыкалась на камни, вонзалась в землю. Она останавливалась поправить выбившуюся прядь, перехватывала косу и снова принималась мерно махать ею, повернувшись в обратную сторону. Рубашка цеплялась за побеги шиповника – она высвобождалась мощным рывком с треском разрываемой ткани.

Лианы, которые коса лишь пригибала, распрямляясь, хлестали ее, стебли ежевики смыкались за ее спиной. Промокшая от пота и росы рубашка липла к телу. Заросли сопротивлялись, белый пух летел с какого-то растения с узловатым стволом. Она кашляла, но продолжала махать косой, без ярости, без передышки, без системы, в каком-то монотонном порыве, сосредоточенно-отрешенная, упрямо подрубая слишком крепкие кусты и кроша уже скошенные папоротники.

Коса стукнулась о какой-то металлический предмет. Марина выпускает ее из рук, нагибается и вытаскивает кусок водосточной трубы. Подняв глаза, видит меня в проеме застекленной двери. Взгляд ее скользит выше по фасаду, до кровли. Я выхожу из тени, ступая по скошенной траве, приближаюсь к ней. За ее спиной камни и куски шифера, которые она собрала под листьями, сложены в две кучки – битые и целые. Можно подумать, хозяйка ждет кровельщика.

Она снова смотрит на меня. Смотрит, как на незнакомца – или на давнего знакомого, чье присутствие само собой разумеется. И говорит так, словно мы с ней вместе косили, словно продолжаем разговор:

– Вот видишь, все равно ведь… Много чего придется заменить.

Она берет в руки косу, заканчивает расчистку вокруг куска трубы. Я поднимаю глаза, смотрю на крышу. Одна из колоколенок, сбитая молнией, лежит на скате, зацепившись за раму слухового окна.

Марина идет назад к дому, выравнивая аллею до кухонной двери. На фасаде, там, где ливнем сорвало побеги дикого винограда, я замечаю с десяток дыр. Следы от пуль. Она перехватывает мой взгляд. Уклончиво машет рукой, словно отгоняя неприятное воспоминание.

– Да, год мне пришлось заниматься ремонтом, вот я и завела любовников. Из города. Один – каменщик, другой – водопроводчик. Они пересекались. Каждый думал, что, когда работа будет закончена, он придет сюда жить со мной – я так сказала. Однажды маленький застал меня с большим. Потом они пришли вместе, с ружьями, ночью. Я заперлась. Они были пьяны, стреляли в дом. Утром я нашла их мертвыми. Пули попали в стену. Они убили друг друга, вот, – завершает она рассказ таким тоном, словно это счастливый конец.

Чуть отступает назад, любуясь своей аллеей, садится на пень. Превозмогая тягостное, сродни ужасу, чувство, которое внушают мне ее легкомыслие, ее самодостаточное равнодушие, я смотрю, как она тихонько качает ногой, посасывая травинку. За что она мстит? Кто мстит через нее? Я начинаю понимать, почему так вел себя хозяин кафе, когда я его расспрашивал, вспоминаю предостережения кюре, задавленного на шоссе Гая и то, как реагировала Марина, узнав о его смерти… А она нежится на солнышке, скрестив ноги, перепачканная зеленым соком коса прислонена рядом. Прочитав в моих глазах смятение, она вынимает изо рта травинку и протягивает ее мне.

– Ты – другое дело. Ты-то любишь дом. Те – что? Клали стены, слесарничали и ничего не чувствовали, ничего не видели, кроме меня. И хорошо, что умерли оба. Они ведь стреляли в дом.

Непримиримость звенит в ее голосе, какая-то очень давняя обида. Она рассеянно бросает через плечо травинку, которую я не взял.

– А художник? – спрашиваю я.

– Он получил что хотел. Все вы, что хотите, то и получаете.

С минуту я молчу. Потом, сознавая, что играю с огнем, который тлеет в ней, произношу совсем тихо:

– А Гай?

– Гай? Гай-то был блаженный. Он ничего не хотел.

Она потягивается и, поплевав на руки, вновь принимается косить, как будто что-то важное призывает ее, как будто я уже не существую. И, когда я поворачиваюсь, чтобы уйти, вдруг кричит:

– Осторожно, ступенька!

Я останавливаюсь как вкопанный, смотрю под ноги, озираюсь. Никакой ступеньки нет. Она уже косит, расширяя просеку, ищет не замеченный прежде камень или кусок шифера.

* * *

Я вернулся в дом. Обследовал каждую комнату, неспешно, как в первые дни, пытаясь возродить то ожидание, те надежды, вернуть женщину, которую я воссоздал из ее запаха, ее одежды, оставленных ею следов… Я хотел снова включиться в игру, рассеять томительное чувство, которое ее слова, ее поведение поселили во мне.

В библиотеке я задержался. Представил себе, как она, забравшись с ногами в старое кожаное кресло, учит французский по этим томам в заплесневелых переплетах. Потом ликвидировал следы драки с Гаем. Собрал безделушки, расставил книги по полкам.

Вдруг мои пальцы замирают на белой обложке – эта книга, единственная здесь, выглядит новой. «Вилла „Марина“»,автор Алексис Керн, член Французской Академии. Сзади на обложке дочь писателя рассказывает, как после смерти отца она нашла, дописала и опубликовала этот незаконченный текст. На титуле – дарственная надпись ярко-синими чернилами. Крупный и четкий, по-детски аккуратный почерк.

«Месье Гаю, столь любезно показавшему мне „родовое гнездо“, которое от меня всегда скрывали. На память от всего сердца. Надеж Керн».

Снеистово бьющимся сердцем я сажусь в кресло и начинаю читать.

«Завещание было ее последней пакостью. Ее последним подарком. „Я прошу моего сына Алексиса рассыпать мой прах на кровати в сиреневой комнате“. В ее девичьей спальне. На той самой кровати, где мы, моя сестра и я, были зачаты.

Застывшее в паутине время потекло назад; весь ужас, который я унаследовал от нее с детства, крутил мне нутро, словно это была моя собственная память.

Война, оккупация, ее жених, депортированный в Освенцим. Одна, в двадцать четыре года, в своем доме, реквизированном немцами. Полковник оставил ей ее девичью спальню. Он даже обещал добиться освобождения жениха, в обмен на открытую дверь, гостеприимную постель, доступное тело. Давид Мейер был отправлен в газовую камеру сразу по прибытии в лагерь, и полковник это прекрасно знал, однако сообщал добрые вести и не скупился на посулы до зимы 44-го, когда отбыл на русский фронт.

Мы родились сразу после Освобождения – я и моя сестра, близнецы. Дети лжи, дети насилия – добровольного, многократного, необходимого. Дети женщины, которую обрили наголо и возили голой по улицам деревни. Дети стыда. Нашу нацистскую кровь она так нам и не простила. Она убивала нас день за днем, отторгала от своей плоти, словно задним числом выкинут из чрева. От садизма до равнодушия, от подавления до заброшенности, она заставила нас заплатить цену своего греха, своего наказания, своей невинности. Колесила по странам третьего мира, чтобы забыться в чужих невзгодах, отвергала нашу любовь, чтобы оправдать свою несправедливость, и наконец вовсе вычеркнула нас из жизни, потеряв рассудок.

В свои последние годы, годы Альцгеймера, она мысленно вернулась на виллу „Марина“ и постоянно говорила мне о ней в бреду, словно какая-то часть ее существа по-прежнему жила там. Еще до смерти, между редкими моментами просветления, моя мать была призраком в доме, разбившем ее юность. Раз или два в месяц по воскресеньям я заставал ее в этом состоянии на больничной койке: глядя в пустоту, она говорила с невидимыми мне людьми, мешая слова любви, крики ненависти и хрипы наслаждения… И никакие сыновние чувства не могли бы смягчить зрелища, которое было ее прощальной гастролью долгие десять лет».

Я слышу шум мотора, поднимаю глаза. Скрип тормозов, глухие удары. Я кидаюсь к окну. Три огромных грузовика привезли к вилле бульдозеры и экскаватор. Марина стоит, застыв, у террасы с косой наперевес, преграждая путь людям в штатском и желтых касках.

Кубарем скатившись по лестнице, я проношусь через гостиную, вылетаю на террасу, когда разрушители уже подходят к ней. Бегу им наперерез, на крыльце промахиваюсь мимо ступеньки. И лечу головой вперед. Марина оборачивается – и эхо ее крика еще звучит, когда все исчезает вокруг меня.

* * *

Я прихожу в себя оттого, что мне хорошо. По-прежнему полная темнота, но далекий неясный гул надтреснул безмолвие. Из этой трещины пробивается луч света, яркого и ласкового света, и эта узкая полоска вдруг растягивается вширь. Я плыву в тумане, лежа на чем-то зыбком, колышущемся, дышащем в такт моему сознанию. Возможно, я умер, но эта мысль не вызывает у меня особых эмоций. Я не один. Вокруг меня открываются окна, точно на экране компьютера; возникают люди, улыбаются мне. И я сразу чувствую себя как дома, хоть и не знаю их. Юноша с кистью в руке показывает мне ржавый железный лист, на котором проступает женское лицо. Мужчина не первой молодости со скорбным видом, одетый в зеленое, в знак приветствия бессильно разводит руками. Два рабочих в синих спецовках – вернее сказать, они делят одно тело на двоих, поочередно меняющее лицо. Офицер в серой форме как будто удивлен, что оказался здесь, но все равно улыбается. И еще один – рыжий, моих лет, он, кажется, что-то мне говорит… Я задумываюсь, где мог его видеть, и тут же узнаю: это учитель музыки, к которому ходила в прошлом году Стефани.

Все окружают меня, словно новичка принимают в труппу; я ощущаю в точности волнение моих пятнадцати лет, когда в коллеже впервые пришел в театральный кружок. Мне снова пятнадцать лет – мне и пятнадцать, и в то же время все мои при мне. Забытые лица желанных девушек, населявшие мои сны тогда, в третьем классе, возникают рядом с окнами, где ждут меня улыбающиеся мужчины, как будто я могу кликнуть – выбрать… А потом кто-то, припадающий на одну ногу, появляется между лицами и силуэтами. Это Гай. Я мысленно подаю ему знак, и эта мысль тотчас возвращает меня на виллу «Марина».

Я посреди гостиной, такой, какой увидел ее в первый день. Ваза на круглом столике цела. Учитель музыки сосредоточенно раскладывает пасьянс. Художник читает газету на синем диване. Двуликий рабочий чинит трубу. Гай, помолодевший на двадцать лет, показывает гостиную каким-то людям, но я не различаю лиц, только силуэты. Он преподносит им лифчики.

Я ищу остальных спутников и оказываюсь в кухне, где завтракают за столом немецкий офицер и писатель, член Академии. На стене висит железный лист, Марина раскачивается в качалке, а мадам Керн остается неподвижной, мертвой тенью, не желающей учиться движению. Мы все теперь окружаем ее, мы в картине, зовем ее к нам, просим покинуть мир живых и эту пустую качалку, в которой Марина – лишь запах, дивный аромат мелиссы, мне и самому нелегко с ним расстаться… А между тем я знаю, что все мои чувства, все воспоминания живы и ждут меня там, где всегда сегодня, если я сумею сказать «прощай»…

– Еще одно поражение, особенно обидное на своем поле: Безье проиграл Ниору со счетом три–ноль…

На месте картины вдруг возникает моя жена, она сидит на краю кровати, склонившись над телом, опутанным трубками, которые присоединены к каким-то аппаратам, экранам… Это я. Глаза закрыты, лицо мертвенно-бледное.

– Тренер Луи Белон, до которого нам удалось дозвониться, отказался дать какие-либо комментарии. Мы можем, однако, с большой долей вероятности предполагать, что его дни во главе этого спортивного общества сочтены…

Она читает мне газету. Нет… Я не хочу возвращаться. Не надо, не сейчас… Что мне делать здесь? Она бубнит, скучает, ни слезинки даже, только голос какой-то надломленный. Переворачивает страницу, приступает к результатам бегов. Ей сказали, что люди в коме все слышат, что с ними надо безостановочно разговаривать, чтобы не рвалась связь… Сколько же времени это продолжается, сколько прочитано газет? Кристина зевает и продолжает на одной ноте: зачитывает имена фаворитов, прогнозы, выполняет свой долг.

Я вдруг с ужасом вижу, как шевелятся мои губы. Нет, Господи, смилуйся… Да где же Он? Если Он существует, пожалуйста, пусть не возвращает меня в это тело, которое я слишком хорошо знаю… Умоляю вас… Я хочу вернуться к Марине, я готов тоже стать призраком, но лишь для того, чтобы оберечь ее, расколдовать и защитить от мадам Керн… Я ей нужен, я знаю… Она ждет меня. Мои дети выросли, жене все равно, отец стар, они модернизируют химчистку на мою страховку, за чем дело стало?

– Этьен!

Черт. Она увидела, как шевельнулись губы, выронила газету. Наклоняется, прислушивается. Я не знаю, что он ей сказал. Тот, другой я, которого я не хочу больше знать. Эта оболочка, которая всасывает, вбирает меня… Все расплывается, тает.

– Этьен, как ты себя чувствуешь? Что ты сказал?

– Говори… тише, ты… разбудишь меня…

– Что? Погромче, милый, я не слышу, открой глаза, ну же, очнись… Мадемуазель! Он приходит в себя! Сюда, скорее! Позовите доктора, снимите с него эти штуки! Да не толкайте же меня! Это мой муж!

* * *

Меня продержали еще неделю под наблюдением врачей. Уж не знаю, что там наблюдать: я тот же, что и прежде. Монтажный стык, как в кино. Вдобавок отшибло память. Что-то чудесное случилось со мной за два месяца сна, но я ничего не помню, ничегошеньки. В этом месте огромная пустота, я ощущаю ее постоянно, как ломку. Врачи говорят: посткоматозная депрессия. Я знаю, что дело не в этом. И знаю, что их таблетки мне не помогут.

Я притворяюсь. Им знать не надо. Я говорю: да, я очень рад, что вернулся, это просто чудо конечно же, спасибо всем. И плачу, когда остаюсь один, и тщетно роюсь в памяти в поисках того безумного счастья, но мой мозг превратился в пустую консервную банку, безнадежно пустую.

В день моей выписки Кристине пришлось с утра улаживать какие-то дела с поставщиком. За мной приехал Жан-Поль. Он сдал на права и теперь водит грузовичок «Белой королевы».Первая хорошая новость с тех пор, как я вернулся: он бросает лицей. Будет работать вместо меня. У меня нет никаких последствий, кроме головных болей, но запах химикатов для сухой чистки после двух месяцев на искусственном дыхании – забудьте. Тут за меня врачи. Надо было видеть лицо Кристины, когда они произнесли слово «химикаты».

Папа, увидев меня в дверях, расплакался. И в следующие дни лучше не стало. Он комплексует, не может смотреть мне в глаза: когда врачи сообщили, что я в глубокой коме, он один на семейном совете был за то, чтобы меня отключили. Всякому лечению есть предел, говорил он. Теперь я для него – живой укор, а с этим нелегко жить.

Кристина – та в порядке. Я быстро догадался, что она кого-то себе нашла в свободное от чтения мне газет время. Это «Багет-Традиция»,булочник, сосед. У него неважно идут дела после развода. Теперь он подумывает продать булочную, так почему бы им не сломать стену и не расширить химчистку? Всем будет хорошо без меня.

Дети меня поняли и благословили. Я оставляю квартиру, пакет акций, две трети текущего счета и трейлер. Себе беру «вольво». Раздел – звучит лучше, чем развод. Для клиентов я на лечении. Надолго. Впрочем, через пару месяцев они обо мне и не вспомнят.

Я побывал в агентстве. Тощий человечек с лихорадочно блестящими глазами поинтересовался, едва ли не облизываясь, как прошел мой отпуск. Когда я спросил, сдавал ли он участок после меня, он помрачнел.

– Кончено, месье. Всю территорию очистили. Вы были последним.

В моем мозгу вдруг возникла картина. Рыжий человек в полосатом свитере, раскладывающий пасьянс в гостиной. Бывший учитель моей дочери. Я зажмурился, надеясь увидеть продолжение сцены, но видение на том и кончилось.

– Вам нехорошо, месье?

Я открыл глаза. Узнать, что было дальше, не удалось, но имя я вспомнил.

– Месье Манийо, учитель музыки… вы сдавали ему?

Человечек побледнел. Прикроется профессиональной тайной, решил я, но он, напротив, призвал меня в свидетели своих благих намерений: вилла так благотворно действует на таких людей, как я…

– Что вы имеете в виду под «такими людьми, как я»?

– Я хотел сказать… Не обессудьте, месье, но бывало, я сдавал этот участок счастливым парам… С ними ничего не происходило.

Скорбно поджатые губы подрагивали в улыбке мужской солидарности, которую он пытался сдержать. Я увидел его в новом свете. Он выбирал потенциальных жертв, отправлял их на виллу, чтобы потом выслушивать откровения счастливых избранников… «Таких людей, как я». Тоскующих по мечте, разочарованных в жизни и со свободным сердцем.

– Что случилось с Манийо?

Он отвел глаза, пробежался взглядом по куклам, по-прежнему населявшим агентство – одноруким, одноногим, безносым… Мне показалось, что увечий у них прибавилось с прошлого раза. Он нехотя выдавил из себя:

– Месье Манийо был в конце августа в прошлом году.

– Что с ним случилось?

– Несчастный случай. Вообще-то сразу после начала занятий он бросился под поезд. Бедняга. Ученики-неслухи, кризис системы образования…

Я невольно улыбнулся, кивнул: ну конечно. Встал, пожелал ему дальнейших успехов. Я видел, что он разочарован, что сгорает от желания выпытать у меня пикантные подробности, которые, должно быть, считает своими комиссионными за посредничество. Но делиться Мариной я не собирался. Теперь она принадлежала мне. Мне одному.

– Если вам захочется об этом поговорить, – не отставал он, – вы найдете завсегдатая в двух кварталах отсюда: он снимал у меня на июль три года подряд. Краснодеревщик с улицы Гренобль.

– Попроще.

– Это вам судить.

На пороге я обернулся. Увидев, как он скукожился за письменным столом, участливо спросил о здоровье его кукол. Он ответил, что по своей чрезмерной доброте служит банком органов.

– Это было лучшее лето в моей жизни, – сказал я на прощание, чтобы подбодрить его.

Краски вернулись к нему; в его «спасибо» слышалась тоска о невозвратном.

* * *

На этот раз дорожных указателей не было; остались только красные таблички на километрах колючей проволоки под током. «Военная зона – вход строго запрещен».

Оставив машину в лесу, я несколько часов шел вдоль ограды, взбирался на каждый холмик, пытаясь сориентироваться. Разглядел вдалеке деревню – без признаков жизни. Но в той стороне, где была коса, за рощей сухих сосен, под каким бы углом ни смотрел, так и не увидел виллу «Марина». Чуть подальше пролом подтвердил мои опасения: от нее ничего не осталось.

Я вернулся в машину и объехал несколько деревень вокруг военной зоны. Кюре я нашел в одной из церквей. Была среда, и он вел урок катехизиса с двумя чернокожими ребятишками, которые с увлечением записывали за ним.

Дождавшись конца урока, я спросил его о молодой женщине с виллы. Видел ли ее кто-нибудь после того, как снесли дом?

– Его не снесли.

– Как же? Я сам видел, там ничего не осталось.

– Вилла перенесена.

– Перенесена?

– Ее разобрали по камушку, все пронумеровали и отправили, кажется, в Севенны, где она будет в точности восстановлена.

Я недоверчиво посмотрел на него, сбитый с толку как услышанным, так и его откровенно враждебным тоном.

– Но кто же?..

– Уполномоченный мадам Керн. Дочери академика, ее зовут Надеж. Надо полагать, на его наследство она может позволить себе такую прихоть. Живущие в безверье зовут это «верностью». Этакая месть памяти. Как будто верность заключена в материальном.

Кюре встал, нервным движением набросил куртку.

– Но ведь если дом не хочет умирать…

Застегнувшись, он всмотрелся в мое потерянное лицо и погасил свет.

– Идемте.

Он запер церковь. Я пошел за ним к старенькой малолитражке, в которой помещался весь его инвентарь разъездного кюре. Он открыл багажник, раздвинув чемоданчики со свечами и дароносицами, достал камень. Большой серый камень, помеченный кодом из шести цифр; поколебавшись, он протянул его мне.

– Я нашел его там, в кустах. Хранил в знак покаяния. Возьмите, вам он нужнее.

Я с волнением сжал камень в руке и спросил, почему он заговорил о покаянии.

– Вы знаете историю виллы?

Я кивнул. Он отступил на шаг и посмотрел мне в глаза.

– Я был тогда еще мальчишкой. Как все, так и я. Все эти пассивные коллаборационисты, которые прикинулись борцами после ухода немцев… Я тоже брил голову любовнице нациста. Козе отпущения, заплатившей за наши грехи… Нет ничего заразнее, чем истерия толпы. Коллективное искупление через слепую несправедливость… Сегодня деревни больше нет, и каждый ушел со своей долей стыда – или со спокойной совестью, кто как, – но это не изменит того, что случилось. И последствий тоже.

– А Марина?

– Девушка-албанка?

Он развел руками и, бессильно уронив их, вздохнул:

– Будем надеяться, что она не последовала за камнями…

Я отвел глаза. Кюре положил исхудавшую руку мне на плечо.

– Хотя где живет ваша надежда – это вам лучше знать, сын мой. Я буду молиться за вас.

Он закрыл багажник, сел за руль. Я вернулся в свою машину. Мы вместе тронулись, но я поехал в противоположную сторону.

Я сам не знал, куда еду. На пассажирском сиденье лежал камень с шестью цифрами – мой единственный компас.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю