355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дидье ван Ковелер (Ковеларт) » Запредельная жизнь » Текст книги (страница 3)
Запредельная жизнь
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 01:52

Текст книги "Запредельная жизнь"


Автор книги: Дидье ван Ковелер (Ковеларт)



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц)

– Кто жизнь мою прервал? Кто я? Кем должен стать? – вопрошает за меня Альфонс, сопровождая меня вверх по лестнице, понурив голову.

– Не сделан первый шаг – уж время умирать…

– Отвяжись от него, – бурчит кладовщик, который держит меня за щиколотки.

Старик послушно стихает, но продолжает декламировать, беззвучно шевеля губами. Если я не ошибаюсь, это «Бессмертие».

 
О дух, что оживить когда-то захотел
Меня, с каких, скажи, небес ты прилетел?
 

С удивлением обнаруживаю, что понимаю по губам или помню наизусть эти стихи, которые слышал в детстве, но был уверен, что они давно забылись, затерялись, стерлись. Правда, теперь они меня непосредственно касаются.

 
И для каких миров покинешь землю вновь?
Ты все забыл? И вновь воскреснуть ты готов?
И новой жизни плен, и снова забытье…
 
* * *

Их двое, оба немногословны, у обоих постные и соболезнующие рожи, профессиональные ухватки. Они деловито осматривают меня, перебрасываются какими-то цифрами, непонятными формулами, фармацевтическими терминами, соглашаются друг с другом или приходят к согласию после спора. Открывается чемоданчик, в нем флаконы, шприцы, ампулы.

Фабьена выходит из комнаты, затворив за собой дверь. Погребальных дел мастера из фирмы братьев Бюньяр с улицы Бен разминают пальцы, хрустят суставами и наконец приступают к работе. Пробил их час.

Не хочу нагнетать мрачность, но туалет покойника – зрелище, смиряющее гордость. Пока представители «Бюньяр бразерс» изощрялись в своем искусстве – инъекции, макияж, – дабы привести меня в презентабельный вид, я, если можно так сказать, отвел глаза. Теперь я понял, чем было вызвано недавнее затмение. Когда около меня происходит нечто малосимпатичное, я способен вырубаться – неоценимое свойство, которым я, кажется, уже научился пользоваться. Достаточно как следует сосредоточиться на одном из доступных мне воспоминаний, чтобы перестать видеть то, чему подвергается мое тело. Когда юный полицейский во время дознания наблевал мне на колени, я не успел ни о чем подумать и потому провалился в черную дыру. На этот раз, наученный опытом и основательно искушенный в лечении улиток, я решаю переждать в этом убежище, пока меня не кончат прихорашивать. Улитка, косилки, байдарка – на настоящий момент мои спасательные ресурсы ограничиваются этим небогатым ассортиментом. Но я надеюсь со временем его расширить. Не торопиться, постепенно набираться знаний, осваивать возможности, продвигаться потихоньку, отрабатывать гаммы.

* * *

Я приземлился в Пьеррэ, в нашем саду, но гортензии стоят голые, большая соседская ива исчезла – это другое время года, да и год не тот. Дедушка с бабушкой уже переехали на Юг, сестра вышла замуж, для двоих дом стал велик, и отец его продает. Новый владелец клянется, что оставит все как есть – никаких переделок! – что дом ему нравится и так, обшарпанный, заросший плющом, осевший, плохо отапливаемый. «Ей-богу!» – повторяет он через каждые три фразы. Папа пожимает ему руку. Я, обливаясь слезами, обхожу на прощание все комнаты, в последний раз зажигаю и гашу везде свет, закрываю все двери, перекрестив каждую, – благодарю эти стены и прошу у них прощения. Новый хозяин увидел, что я делаю, улыбнулся и снова обещал, что все останется в целости и сохранности. Через полгода дом будет снесен, а от сада останется только цифра на плане – номер земельного участка.

Мне навсегда запала в память влажная тишина большого жилища, все его уголки, все краски, запахи прошлогодних яблок и задутых свечей. И теперь все эти разрозненные ощущения собрались воедино, чтобы воссоздать дом и все, что у меня с ним связано. Мертвые обретаются в эмоциях; разумеется, я не имею оснований говорить во множественном числе, но это открытие, которое подтверждается каждым новым воспоминанием, для меня великое счастье, и я хотел бы разделить его с другими.

* * *

Вернувшись, я с трудом себя узнал. Расфуфыренный, при галстуке, свеженький, с нарумяненными щеками и чуть подведенными глазами, мой труп смахивал на нотариуса, явившегося в контору после веселой ночи в «голубом» кабаре. Художники, создавшие этот шедевр, довольные собой, с достоинством складывали инструменты.

За стеной слышен голос агента похоронной фирмы – он пришел утрясти программу увеселений. Шелестят страницы каталогов, обсуждается цвет атласной обивки, форма ручек и сорт дерева. Месье отличался хорошим вкусом – ему подойдет полированный дуб. Наша последняя модель – «Версаль», медные или латунные ручки, внутри обивка из гофрированного шелка, цвет на выбор, свинцовая прослойка – пожизненная гарантия! Почему-то эта гарантия вдруг выводит из себя отца, он обрывает гроботорговца и вопит, что я прекрасно обойдусь сосновым гробом стандартного размера, который продается в магазине Леклерка, а червям и подавно все равно, гоните в шею этого гнусного обиралу с его «пожизненной гарантией» и оставьте моего сына в покое, все эти выкрутасы мне его не вернут. Фабьена пытается его унять, уводит на кухню, потом догоняет на лестнице агента, который вращает глазищами, как в немом кино, просит его понять и извинить убитого горем отца и заказывает по сходной цене модель «Трианон», без свинца, предусмотренную для жертв массовых катастроф: крушений кораблей и самолетов, пожаров и прочее.

* * *

Любопытная штука: отцовское горе меня обрадовало и сблизило нас с ним так, как не случалось уже лет десять. Мне хотелось сказать ему спасибо за это негодование, за Леклерка и «пожизненную гарантию», – сказать, что на его месте я заорал бы точно так же, что я его люблю таким, какой он есть, и что он заслужил пережить меня. Как ужасно, что я больше не могу ни с кем общаться. Я бы так хотел поговорить с папой, с Альфонсом, с сестрой, которая сейчас, наверное, мчится через Вогезы на мотоцикле, чтобы успеть к нашей последней встрече… В приливе оптимизма утешаю себя тем, что это вопрос времени: сейчас острая скорбь мешает им услышать меня, слишком свежа потеря, а горе – плохой проводник, и мои сигналы тонут в помехах разливанного моря слез. Когда же они свыкнутся с тем, что я мертв, то, наверное, смогут поймать мою волну. Когда у них уже не будет моего тела, застывшего в своем последнем земном облике, облике этого безмолвного нотариуса с кислой улыбкой, они будут вынуждены сделать усилие, чтобы воскресить меня в памяти и воображении, – вот тогда-то я смогу возобновить контакт. Как только надо мной сомкнется земля, я оживу в них. Так я надеюсь.

А пока не стоит тратить попусту силы, будем просто наблюдать за ними, ничего не упуская. Хватит того, что я проспал свою агонию, больше я ничего лишаться не хочу. У меня странное чувство, что в некое заранее назначенное место в потустороннем мире, куда теперь меня еще не пускают – держат в ожидании, – мне необходимо прибыть полноценным. Приведя в порядок всю жизнь, пересмотрев и разобрав все воспоминания. Взвесив все свои поступки и их следствия, все, что я после себя оставил. Вероятно, я нахожусь в неком преддверии, где положено разложить свои вещи, помыться, переодеться – приготовиться к решающему кону… Вот только неприятно, когда не знаешь, чего именно от тебя ждут. Или ничего не ждут? Просто позабыли в прихожей.

Как бы то ни было, но отныне, утратив физическое бытие, я присутствую в мире лишь постольку, поскольку обо мне думают живые люди. Их мысли и поступки имеют огромное влияние на мое настроение. Так, яростная вспышка отца доставила мне радость, а практичность Фабьены, сторговавшей для меня гроб по себестоимости, наоборот, огорчила – мне не пришлось насладиться ее растерянностью, на что я мог вполне законно рассчитывать. Пусть бы моя смерть хоть немного выбила ее из колеи. Застигла врасплох. Но Фабьена всегда мгновенно применялась к обстановке и успевала все сделать загодя. Наши новенькие визитки прислали из типографии за десять дней до свадьбы.

* * *

Пока на меня наводили марафет, Фабьена методично всех обзванивала. Поставила в известность мэтра Сонна, банк, страховое агентство, мэрию, ресторан, священника и главного редактора «Дофине либере». Она нашла верный тон – теперь ее печаль звучит вполне натурально. Наблюдая ее бурную деятельность, я как будто вместе с ней открываю одну за другой новые перспективы, вижу, как она осваивается, проникается уверенностью, с каждым шагом все прочнее утверждается в резко изменившемся положении, и у меня возникает мысль – та же, что и у нее, только она еще не решается ее сформулировать, – что, умерев, я наконец-то сделал что-то толковое. Говорю это без всякого сарказма: я искренне рад за Фабьену, и мне действительно хорошо там, где я пребываю. Мы оба нашли свои амплуа: мне всегда как нельзя более подходила роль новопреставленного, так же как Фабьене – правопреемницы.

Очень скоро она уже выправила доверенности, свидетельство о смерти и принялась разбирать мои бумаги. Ну и, разумеется, наткнулась на кассету. С надписью «Папа». Нет, Фабьена, нет, это не то, что можно подумать! Положи ее обратно в ящик, или выбрось, или послушай – и поймешь… Только, ради Бога, не давай ему…

Фабьена нахмурилась. Догадываюсь, что ей пришло в голову. Она быстро вышла из комнаты и пошла на кухню к отцу. Он сидит там перед стиральной машиной и смотрит в окошечко, как крутится белье. Идет полоскание, мелькают мои рубашки, носки, безнадежно заляпанные краской штаны.

Ни слова не говоря, Фабьена протягивает ему кассету. Папа отрывает взгляд от карусели моей последней стирки. Увидев надпись, он грузно оседает на стуле. Каким же надо быть ослом, чтобы хранить такую запись! Надо всегда иметь в виду неожиданности, не оставлять ничего валяться, а все не предназначенное для чужих глаз уничтожать, как будто готовишься умереть завтра. Фабьена стоит неподвижно, не нарушая зависшей паузы между полосканием и отжимом, она похожа на вестника, который знает, что выполнил что-то очень важное, но смысла своей миссии не понимает.

Отец берет кассету дрожащими пальцами. Что это: мои последние слова, исповедь, посмертная просьба о прощении, – в любом случае нечто, заставляющее усомниться в «естественности» моей смерти. Я читаю вопрос в их глазах. Фабьена делает движение в сторону шкафчика над морозилкой, где она держит отравленное зерно, чтобы морить крыс на чердаке. Но оба тут же отвергают подобное предположение. Это на меня не похоже. Да и с чего бы мне было обрывать свою жизнь, которая, как они полагают, состояла из одних удовольствий!

– Ведь он был счастлив, – с упреком в голосе говорит папа. Ответом ему служит грохот начавшегося отжима. Я бы не возражал, если бы такого рода штучки, такую достойную домового иронию принимали за «знаки», за проявления моего «духа». Возможно, со временем так и будет. Фабьена, со своей неизменной логикой, произносит по видимости убеждающим, а по сути желчным тоном:

– Если бы он решил покончить с собой, то сначала дописал бы свою картину.

Отец кивает, до обидного легко соглашаясь с ее доводом, – никто не считается с моим душевным состоянием, за мной даже не признают права на неадекватность, на долго подавляемое и внезапно прорвавшееся отчаяние. Все убеждены, что видят меня насквозь. Я и не думал, что настолько одинок.

Слова Фабьены заставили меня вспомнить о недописанном портрете Наилы на мольберте в трейлере. На холсте – в обрамлении оконного переплета – выходящая из воды на берег обнаженная Наила. Называться это должно было «Забытое окно». Что теперь станется с картиной? Я не уверен, что моя вдова захочет исполнить мою последнюю волю, которую узнает из завещания. И не уверен, что я сам по-прежнему этого хочу. Мне уже не кажется удачной идея вручить Наиле ее портрет в качестве прощального подарка. Расплывчатость, незавершенность изображения может отразиться и на памяти обо мне, и на ее ко мне отношении. Я, без конца твердивший, что хочу ее понять, не сумел даже закончить ее портрет…

Отец смотрит на кассету другими глазами. Раз это не крик отчаяния – для которого не было причин, – значит, запись как-то связана с установившимся между нами в последние годы молчанием. Палец его стирает пыль с этикетки. Ход его мысли прост: он решил, что я когда-то записал на пленку то, чего не осмеливался сказать ему, и эта запись завалялась в ящике. Бедный папа. Когда он узнает…

На пороге кухни появляются двое моих гримеров с удрученным выражением выполненного долга на физиономиях. Скорбно опущенные веки означают, что я готов.

Опираясь на стиральную машину, папа встает со стула, еще раз смотрит на кассету и прячет ее в карман – на потом.

Я покоюсь, вытянув ноги носками врозь, с восковым лицом, сложив руки на пупке, обряженный в темно-серый костюм, который был на мне в день свадьбы. Благопристойная полуулыбка на губах – фирменное изделие братьев Бюньяр, ритуальных визажистов с улицы Бен. Вокруг меня белые розы, язычки свечей, стоит приторный запах припудренной мертвечины. Я готов принимать визитеров.

Мой гроб установлен в гостевой комнате. Ради этого из нее вынесли лошадку-качалку, коляску, манеж и другие вещи, из которых вырос наш сын и которые Фабьена когда-то сложила здесь на случай появления второго ребенка – все равно гостей у нас не водилось.

Сквозь спущенные ярко-красные жалюзи комнату заливает дрожащий неоновый свет от вывески магазина «Топ-Спорт», где я обычно покупал плавки, сапоги для верховой езды и лыжные ботинки. Еще в сентябре мы поссорились с владельцами из-за этой несносной дребедени: Фабьена утверждала, что вывеска создает помехи, которые заставляют мигать нашу собственную рекламу. Соседи из «Топ-Спорта» наверняка не придут посидеть у моего смертного одра. А жаль. Нам есть что вспомнить.

Приближаются чьи-то шаги, открывается дверь. Первый посетитель, Альфонс, распахивает створку окна и бухается на колени у изголовья гроба.

– Я ей сказал, – быстро-быстро шепчет он мне прямо в ухо. – Она выплакала все слезы, я за тебя порадовался. Быть любимым – прекрасно, только этого не поймешь, пока не помрешь. Взять, например, Жюли и Ламартина. Если бы она осталась жива, они приходили бы к озеру да сидели бы себе на лавочке, как пара старичков, и не стал бы он о ней писать. А еще я ей сказал, пусть не волнуется – ну, ты знаешь насчет чего, – ничего не обнаружилось, это дело у меня в кармане. Прийти она не может из уважения к семейству, но велела тебя поцеловать и открыть окно: по их вере считается, что так твоей душе будет легче улететь… Аминь, – закончил он громче, так как на пороге появляется Фабьена.

Прежде чем встать с колен, Альфонс запечатлевает на моем лбу поцелуй, от которого по всему кадру пробегает дрожь. Во мне поднимается волна чувств – комната сжимается, свечи опрокидываются…

– Вы с ума сошли! – кричит Фабьена. – Уже без трех минут! Закройте немедленно окно!

* * *

Я углядел ее, когда шел по тротуару мимо витрины агентства: вот программа кругосветки, вот вид Бразилии, а вот… С зажатой щекой телефонной трубкой, она, оттолкнувшись, скользила на стуле на колесиках сначала в одну сторону – взять какую-то брошюрку, потом в другую – дать ее сидящему перед ней клиенту, что-то говорила и указывала на фотографии, но слов я не слышал. Давно можно было перейти дорогу – машины на перекрестке, к которому я повернулся спиной, остановились на красный свет, – но я застыл перед витриной с батоном хлеба под мышкой. Проплывая от телефона к клиенту и обратно в этом залитом искусственным светом аквариуме, она казалась каким-то очень отчетливым, но в то же время нереальным, далеким, призрачным видением. Не знаю, из-за чего возникало такое впечатление. Возможно, из-за несоответствия безмятежного выражения ее лица и энергичных жестов; безотрадного взгляда и видимо оживленной речи, улыбки, сопровождающей каждую фразу. Я неотрывно смотрел на эту подвижную неподвижность, на выбившуюся из гладкого шиньона вьющуюся прядь, меня заворожили эти печальные, не видящие меня глаза. От волнения у меня перехватило горло, пальцы хватались за несуществующую кисть, чтобы запечатлеть эту каплю в зыбком море, неожиданный островок покоя, эту молоденькую девушку родом из дальних краев, продававшую сказочную экзотику с невыразимо скорбным видом.

В это время загорелся зеленый свет, и машины, сигналя, двинулись вперед – как мне показалось, прямо в витрину. Я отскочил, как будто стоял посреди дороги.

Я вернулся туда на другой день и через день. Разглядывал девушку, прилипнув к витрине и делая вид, будто интересуюсь Бразилией, а потом до самого вечера носил в себе ее образ, пытался перенести на полотно колыхание ее груди под белой блузкой, когда она порывисто поворачивалась на стуле, жест, которым она походя пыталась заправить непокорный локон. Все эти наброски никуда не годились, но ее дежурная улыбка вставала передо мной, как только я закрывал глаза. Я тоже улыбался, за столом, глядя в тарелку. «Что такое?» – спрашивала Фабьена. «Ничего», – отвечал я и снова утыкался в суп, где среди вермишелин скользил стул на колесиках.

Наконец настал день, когда я решился толкнуть дверь. Вошел – и натолкнулся на смешливую искорку в ее глазах: меня засекли.

– Добрый день. Вы хотели бы поехать в Бразилию? – спросила Наила, указывая на фото в витрине.

Голос у нее был мягкий и неожиданно лукавый. Последние слова она снабдила все той же казенно-лучезарной улыбкой, я ответил «да». Она понимающе кивнула, на миг сплела пальцы под подбородком, потом с бессильным вздохом развела руками и показала на красовавшийся слева от нее цветок в горшке:

– В таком случае вам придется обратиться к моей коллеге – заграничными путешествиями занимается она.

Бразилия исчезла с лица земли, и я увидел рыжую девицу, с плотоядным видом поджидавшую меня под сенью фикуса.

– Увы, – шепнула Наила, снова отпустив мне улыбку. Огненная толстуха забросала меня вопросами, на которые я отвечал как придется, не вникая в их смысл. Когда же наконец я смог перевести дух, то увидел, что она, озабоченно нахмурив лоб, роется в каталоге.

– Боюсь, что на вечерний воскресный рейс в Рио льготный тариф не распространяется. На всякий случай сейчас уточню по каталогу «Греза-тур», но, по-моему, это исключено…

Я явно стал в ее глазах не столь заманчивой добычей. Тут уж я принялся ставить перед ней все мыслимые проблемы, отвергать все варианты решения, торговаться, обсуждать условия контракта, изобретать самые дурацкие места посещений, требовать луну с неба и оспаривать ее компетентность. Когда стало окончательно ясно, что мы не сходимся во взглядах на Бразилию и несчастная была на волосок от того, чтобы запустить мне в голову свой каталог грез на осенне-зимний сезон, я посмотрел на часы и сказал, что, пожалуй, зайду завтра.

Я вышел, бросив взгляд на Наилу, а она проводила меня глазами с таким сочувствующим видом, что я не мог забыть его до следующего утра.

На другой день, переступив порог турагентства, я пошел прямиком к фикусу и уселся напротив рыжей толстухи. Она посмотрела на меня без улыбки и очень значительно дрогнувшим голосом сообщила, что туристическая фирма согласилась в виде исключения предоставить мне льготный тариф на воскресный рейс при условии, что я не буду требовать никаких изменений в маршруте. Я ответил, что все обдумал и решил вместо Бразилии съездить в Коррез. Она резко захлопнула каталог, сказала:

– Займись этим господином, Наила, – и стала сворачивать буклеты с картинками карнавала в Рио, проклиная сквозь зубы неотесанных пентюхов.

Вскоре я повадился приходить в агентство через день, в обеденное время, когда напарница Наилы уходила, а она оставалась дежурить и перекусывала бутербродом. Я заигрывал с Наилой во всех городах и весях метрополии, она увлекала меня в разные концы: из Брив-ла-Гайярда в Мон-де-Марсан, из Мен-и-Луары в Камарг, из окопов Вердена в ущелья Тарна. Мы обсуждали достоинства предложенных тем или иным туром ресторанов, перепархивали с экспресса на экспресс, выбирали по фотографиям домики в живописных уголках. На карте нашей Страны Нежности[1]1
  Имеется в виду знаменитый роман французского писателя XVII века Оноре д`Юрфе «Астрея», где существует такая карта. – Здесь и далее примеч. пер.


[Закрыть]
были обозначены винные подвалы и летние трассы, памятники городской архитектуры и колоритные деревушки… Мы обговаривали часы отправления и прибытия, словно назначали свидания; произносили «входит в стоимость путевки», словно давали обещания; так подробно изучали маршруты экскурсий, что они заменяли нам общие воспоминания. Послушный ее голосу, я пересекал Ледяное море[2]2
  Ледник во Французских Альпах, Верхняя Савойя, в массиве Монблан, длиной 12 км


[Закрыть]
, купался в бухте Пор-Миу, плыл по каналу из Роны в Рейн; нарочно запутывался в железнодорожной сети и в системе шлюзов, призывая ее на помощь, и мучительно желал чтобы она расслышала то, чего я не осмеливался произнести, когда спрашивал, где больше комарья: в Пуату или в Сент-Мари-де-ла-Мер.

Я, до женитьбы менявший подружек каждые два-три месяца, отчаянно робел перед этой девчонкой, косившейся на мое обручальное кольцо. Для смелости я попытался взбодриться в молодежных клубах и толчее автовокзалов и стал уносить с собой килограммы брошюр, которые ночью, в трейлере, обнюхивал, надеясь уловить ее ванильный запах, пока не засыпал среди ларзакских овец и меркантурских серн.

Наила неутомимо подбирала мне вариант за вариантом, я же каждый раз отвергал их в последнюю минуту и задавал ей новые координаты. Я даже подписал страховку на случай возврата, идеальное транспортное средство для такого путешественника на месте, как я. Наила включилась в игру и исполняла свою роль со старанием и удовольствием. Поначалу это удовольствие лишь на одну треть объяснялось интересом ко мне, а на две остальные – затаенным ликованием, которое наполняло ее при появлении коллеги, фикусной барышни. Неделю за неделей каждый день, возвращаясь с обеда, она заставала нас в очередном воображаемом путешествии; мы преодолевали сотни километров, чтобы уменьшить разделявшее нас, сидящих рядом, расстояние, она же тихо бесилась.

Наконец как-то в понедельник я решился… Это было в Шалон-сюр-Сон, где надо было ждать три часа, прежде чем пересесть в автобус на Лон-ле-Сонье. Я шепотом спросил ее, свободна ли она вечером. Она с сожалением пожала плечами, ткнула в расписание и сказала, что нам не хватит времени. Я истолковал это как формальный отказ и ответил на него трехнедельным отсутствием. Застыв на полдороге, тоскуя и упиваясь своей тоской, я не знал, что сильнее: печаль от того, что я не вижу Наилу, или радость от того, что, не видя ее, тоскую и просиживаю ночами перед мольбертом, безуспешно пытаясь ее изобразить.

– Да трахни ты ее, – сказала мне Фабьена как-то в воскресенье, когда мы выходили из церкви. На улице шел дождь.

– Что-что?

– Трахни, говорю, ту бабу, которая застряла у тебя в голове. По крайней мере перестанешь на меня огрызаться, натыкаться на фонари, извиняться перед ними да петь Брассанса во время мессы.

Первый раз в жизни я был на грани того, чтобы обмануть жену, но она ухитрилась и тут мне подгадить.

Спустя три дня я нашел в почтовом ящике открытку с видом на Мон-Сен-Мишель, отправленную из отделения у нас на углу. На ней бледно-синей ручкой наклонным почерком было написано: «Открылась прямая линия Эпиналь – Шатору». Назавтра, когда я толкнул дверь агентства, Наила обратила на меня уже готовую улыбку, которую надела для разговора с семейством, ехавшим по тарифу «киви». Их заявка на билеты томилась в ожидании под мелодию из «Времен года» Вивальди, которую наигрывал коммутатор железнодорожной компании. «Добрый день, месье. Что бы вы хотели?» «Меня интересует Клермон-Ферран», – ответил я. «Попробуем что-нибудь устроить». И под недовольными взглядами киви-туристов мы снова пустились в наше сентиментальное путешествие по лабиринтам французских путей сообщения.

* * *

Перед этим я убеждал себя, что, вероятно, Наиле не позволяет вступать в связь с женатым мужчиной ее религия, да и меня в каком-то смысле больше устроят платонические отношения. С Фабьеной мне не хватало не физического удовлетворения, а радостной гармонии, не омраченной никаким расчетом и никакими обязанностями. Мне так нужна была живительная духовная близость, когда тебя поймут, подхватят шутку; так хотелось замкнуться в скобки, выгородить себе островок и думать, что впереди еще целая жизнь, ушедшее же время не упущено, а, наоборот, выиграно, так как не потрачено на неизбежный для взрослого человека конформизм… В общем, желая Наилу, я желал обрести себя. Но однажды в четверг я, как обычно, зашел в турагентство и вдруг увидел совсем другую Наилу: запавшие глаза, поджатые, побелевшие от гнева губы. Я спросил что-то про реки в Ардеше. В ответ она сообщила, что ей надоело выслушивать ругань отца, который обвиняет ее в том, что она уже не девушка. Она решила сделать его упреки обоснованными и наметила в помощники меня, если, конечно, меня не затруднит такая услуга. Эта прямота, не слишком лестная для моего самолюбия, странным образом нашла во мне отклик, напомнив о презрительном предложении Фабьены изменять ей не церемонясь. Мы с Наилой забрались на парусный склад водноспортивного клуба и довели дело до конца, полные самых лучших дружеских чувств, которые не исчезли и в дальнейшем, когда мы научились доставлять друг другу удовольствие.

– Простите, – прошептала Наила, не глядя на меня.

– Это вы меня простите, – учтиво ответил я.

И мы оба расхохотались, лежа на расстеленном парусе. Потом встали и отыскали в пустой ввиду зимнего времени раздевалке полотенца.

Это было в прошлом году.

Что ждало нас в будущем? Может, нашей любви очень скоро пришел бы конец? Или страсть и искренность притупились бы со временем и все свелось к нудной связи? Или все же у меня хватило бы мужества – и желания – бросить ради нее семью? На что я решился бы, если бы дошло до крайности: предпочесть Наилу или пожертвовать ею?

Не удивлюсь, если окажется, что я умер от нерешительности. С горечью убеждаюсь, что эта черта характера не исчезла и за гробом.

* * *

Напутствие меня в мир иной прошло нормально. Я ничего не почувствовал. Пожилой священник честно пробубнил всю обойму положенных молитв, но держался как-то отчужденно, словно недоумевая, почему вдруг он тут очутился. Мы видели друг друга первый раз. Ни в нашей церкви, ни в Пьер-рэ я его не встречал. Возможно, его прислали по вызову – какая-нибудь служба «Гробы на дому» вроде «Срочной медицинской помощи».

Мне очень стыдно, но, пока мою душу препоручали Господу, я думал только о том, что теперь бы в самый раз глоток аперитива.

Часов в двенадцать пришел из школы Люсьен, ничуть не испуганный, с ранцем за спиной и электронной игрой на батарейках в руке – видно, не отрывался от нее всю дорогу. Вероятно, хотя Фабьена все объяснила по телефону, учительница с директором побоялись рассказать мальчику, что произошло. Мать ждала его в передней. Она взяла его за плечи поверх ремней от ранца и, подготовив почву какими-то туманными намеками, наконец сказала, что в дом пришла беда и он теперь стал мужчиной. Люсьен сразу просек.

– Папа умер? – выпалил он с округлившимися глазами. Фабьена прервала на полуслове запутанные рассуждения о жизни, смерти, испытаниях и взрослении. Такая реакция выбила ее из колеи, почти… разочаровала – у нее было заготовлено еще столько красивых фраз.

– Нет-нет, – невольно вырвалось у нее в первую секунду. – То есть да… Видишь ли, он ушел, но не покинул нас навсегда – он сейчас на небе вместе с бабушкой. Понимаешь? И ты должен молиться за него, потому что…

– От чего он умер? – перебил Люсьен, всегда, как и его мать в нормальном состоянии, мысливший практически.

– Разрыв ао… Это было не больно, как укол. Папа не страдал, он ушел во сне. Крепись, малыш.

И Фабьена прижала его к себе вместе с ранцем. Наконец-то она заплакала. Хотя, как я подозреваю, не из-за меня, а из-за нависшей над сыночком угрозы гипертонии.

– Где он? – спросил Люсьен, высвободившись и стоя прямо, как деревянный солдатик.

Фабьена кивнула в сторону гостевой комнаты.

– Ты хочешь проститься?

Она погладила Люсьена по щеке и улыбнулась, как будто все понимала и хотела его пощадить:

– Это не обязательно. Ты можешь запомнить папу таким, каким он был в жизни. Например, когда приходил вчера поцеловать тебя на ночь. Вот так о нем и думай. Как будто он жив и всегда рядом. Погасишь свет – и он тут.

В это время открылась дверь с улицы и вошел Альфонс вместе с моей сестрой. Женщины обменялись взглядами. И сразу потянуло ледяным холодом.

– Ну иди же поцелуй папу! – скомандовала Фабьена внезапно изменившимся голосом.

И, даже не сняв болтающегося за спиной ранца, подтолкнула его в коридор.

– Нет, не так! – протестующе крикнул Люсьен. – Пусти меня!

Он вырвался, взбежал по лестнице и хлопнул дверью своей комнаты.

– Люсьен!

Не глядя на мою сестру, которая кладет шлем на столик и удрученно качает головой, Фабьена взбегает вверх вслед за Люсьеном и останавливается перед его дверью, украшенной наклейками с черепашками-ниндзя.

– Люсьен, малыш! Слышишь меня?

Она кусает ногти. Колеблется. Стучит в дверь. Наконец заглядывает. Люсьен стоит у раскрытого шкафа, раздетый до пояса, сжав зубы и вздернув подбородок. Джинсы и свитер валяются на полу рядом с портфелем, и он снимает с вешалки синий в полоску костюм в стиле Уолл-стрит, который он попросил у меня в подарок на Рождество. Встретив его гневный взгляд, Фабьена опускает глаза и тихо притворяет дверь.

Вторая половина дня посвящена утряске формальностей и улаживанию самых неотложных дел. Закрыть счет в банке, погасить налоги, выправить доверенности, составить сообщения и уведомления, тут завершить, там приступить… Позаботиться о моей душе можно будет потом, когда закроются конторы.

* * *

Я не заметил, как прошло время.

В какой-то момент мне показалось, что передо мной открылся светящийся туннель, который выводил на мерцающий изменчивой гаммой красок берег… То был не более чем замысел моей неоконченной картины, эхо последнего сна, настойчиво заполнявшее паузы, когда возникшие в связи с моей кончиной практические заботы отрывали моих близких от мыслей обо мне самом.

Вокруг меня пульсировали разные сочетания цветов и их оттенков, вырастали перспективы, открывались, смыкались или расплывались глубины, но я был навсегда лишен возможности закрепить хоть что-то материально. Фигура Наилы, точнее, ее карандашный набросок выглядел чем-то вроде геометрической конструкции непонятного предназначения. Что я хотел сказать этой картиной? И в каком виде она существовала: во всей своей потенциальной безграничности или сведенная к скудной данности моей работы?

Где-то между пространством синих стен гостевой комнаты и солнечных каскадов «Забытого окна» я явственно услышал повторенный несколько раз подряд ответ – повторенный моим голосом! «Цинковые белила, желтый кадмий, сиена натуральная…» – говорил этот голос. Я перечислял цвета палитры Винсента Ван Гога периода «Едоков картофеля», последовательность, которую с суеверным преклонением запомнил, перенял и теперь повторял как «Сезам, откройся», как заклинание, способное открыть двери рая: «…кобальт, жженая кость, киноварь…» – увы, под моей кистью эти магические слова отзывались только безжизненными пятнами.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю