355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дибаш Каинчин » Абайым и Гнедко » Текст книги (страница 1)
Абайым и Гнедко
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 21:04

Текст книги "Абайым и Гнедко"


Автор книги: Дибаш Каинчин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)

Дибаш Каинчин
Абайым и Гнедко

Повесть.

Перевод с алтайского Л. Ханбекова

Лишь высветлит рассветная синева маленькое, с ладонь, запотевшее оконце, мимо абайымовской избенки уже рысит табун. Сотни сильных копыт барабанят о гулкую стылую дорогу, и, как подголоски, звенят льдинки, примерзшие к мохнатым ногам лошадей. Табун спокойно пофыркивает, храпит, лишь нет-нет да резко, тоненько заржет, как пожалуется, молодая кобылица. Не иначе как какая-нибудь матерая злая гнедуха хватанет ее за нежную шею.

– Поурось мне, поурось! – щелкнет бичом табунщик Янга и проскачет вдоль табуна, поскрипывая старым седлом. И опять ровно фырчит табун под его гортанную песню. Вместе с песней, топот, фырканье табуна стекают вниз по улице к водопою – прорубям на реке.

Абайым со вздохом отодвигает чашку: «Ну, мать, теперь вроде в самый раз» – и поднимается. Он натягивает пожелтевшую от давности, едва не всю в круглых заплатах овчинную шубу, в два обхвата – «чтоб спина крепче стала» – перетягивается выцветшей опояской из красного сатина. Потом нахлобучивает на гладко выбритую голову, похожую на пузырь, измятую шапку из лисьих лапок. Под конец он сдергивает с крючка узду с медной чеканью, волосяной недоуздок. «Пошел, стара!» – и, глубоко, будто хочет нырнуть, хватанув воздух, пахнущий ржавчиной старой печурки, выходит на улицу.

Небо – ровное, каленное добела морозом, – долго еще стоять ясным дням. В деревне ни звука: кто выйдет в такую рань, в такой мороз. Дымят избы с оледеневшими окнами. Тянутся в небо ровные белые столбы. Завидев хозяина, радостно мычит и топочет абайымовская корова, подобравшая за долгую ночь весь корм. Старик спешит мимо; жена накормит их комолую Тонкурак.

Реденькая бородка Абайыма и лисий ворот его шубы индевеют. Старик прячет лицо в мохнатые рукава и, горбясь, трусит по глубокой тропинке, жмущейся вплотную к кривым жердевым пряслам. Старик в мягких кисах, а снег от его шагов поет, скрипит звонко, на всю округу, скованную утренней дремой и морозом.

Абайым привычно направляется к приземистой мастерской, не глядя, нашаривает ключ, спрятанный в щели крыльца, открывает, обжигая пальцы, пудовый замок. В темноватой, выстуженной за ночь избе холоднее, чем на улице.

«Сейчас, сейчас, – думает старик, – сейчас будет тепло». В печурку, вырезанную из железной бочки, он не спеша толкает стружки. «Так, так, – приговаривает старик. – Теперь сверху положим березовые обрезки и смоляные чурбачки… Вот так…» Вспыхивает спичка; и огонек накидывается на стружку, разрастается и споро бежит вверх по чурбачкам.

Абайым садится перед дверцей, смотрит на огонь, закуривает. Пахнет сушеной елью, кедром, березой, и Абайым никак не надышится знакомыми запахами. Хорошо ему вот так сидеть.

Первым приходит Длинный Митька. Чтоб не удариться о притолоку, он гнется в дверях в три погибели. Ему и в мастерской не выпрямиться: шапкой задевает матицу. Потому Митька сразу ищет место, где приткнуться. Устраивается на чурбаке, и, сдернув заячью шапку, мнет волосатой медвежьей лапой удивительно маленькую головку. Избу заполняет запах лука и капусты.

– Никак, гостевал у Кабаная? – смеется вместо приветствия Абайым.

– Было маленько. – Длинный Митька вяло машет бессильной от похмелья рукой.

Митька – хозяин этой избенки. Он тут гнет полозья для саней, чинит телеги, насаживает косы, грабли, виды. Между делом успевает мастерить односельчанам столы, табуретки, рамы, двери, косяки, ульи, топорища – все вплоть до рамок для фотографий. Нет такого, что бы не делал Длинный Митька и чего бы не умел делать. Лет пятнадцать, как он живет тут. Приехал со степи маленько пошабашить, да понравилось. Женился на алтайке. Теперь шестеро девочек у него. Трудно достался Митьке только местный язык: не понимал поначалу, что говорит ему жена, что лепечут дети.

За оконцем, с висячими желтыми сосулями, слышен нарастающий топот возвращающегося табуна. Лошади фыркают и ржут нетерпеливо: они дрожат, напившись в такой мороз студеной воды, им надо скорей домчать до конюшни, где Янга раскидал по яслям пахучие охапки сена, а потом подсыплет овса…

В мастерскую начинают вваливаться по одному, по двое колхозники – с уздечками, недоуздками, арканами в руках. Все в овчинных шубах или тулупах, а то и в собачьих дохах, все с красными лицами, с ледышками, намерзшими на усах и бородах.

Едва успевая вытягивать густой махорочный дым, что вольно плавает под низким потолком, гудит от старательности печурка. На ее боках уже малиновятся пятна. С подоконника начинает капать на пол. А разговор идет, как всегда, про лошадей. Даже про какую-нибудь одну. Не остановятся, пока не переберут ей все косточки: какова на рысь, на шаг, как на скаку, мягок ли ход. Обязательно и про норов: послушна ли, урослива ли. Может, такая, что умеет скинуть с себя узду и убежать. Не забудут даже про то, как она быстро набирает тело и как быстро худеет. Установят родственную ветвь лошадки вплоть до третьего колена, вспомнят, кто ее объезжал да как, кто на ней ездил да когда.

– Эх, вот была Вороная! Это была кобыла! Да кто ее не помнит! Вот была… Да я на ней… эх! Теперешнего призера Гнедка, на которого молится Кезер, обставляла запросто. Не на грудь или метр-другой, а на целых два телефонных столба! И это после третьего жеребенка!

– Что и говорить!.. Она и после четвертого, хоть на полстолба, да обходила Гнедка. Куда ему! Это была, я вам скажу, кобыла!

– Слышь, мужики, а кто остался от нее?

– От Вороной, что ли? Дай бог памяти, – чешет в затылке один. – Нет, вышибло все. Эй, Ярбай, ты, может, помнишь?

– Почему не помню? – откликается старик Ярбай. – Первенца ее не знаю, а второй жеребенок Эрлен-Серко, на котором чабан Тегерик гоняет. Точно, он самый. У него еще левая лопатка вывихнута: с машины сиганул трехлетком. Все ходил худой, воз тянул больше правой стороной. А недавно, смотрю, такой справный стал. Видно, Тегерик берег, выходил… Кажется, от Вороной один Эрлен и остался. Третьего, Каурого, еще белая подпалина в паху была у него, – загрыз Вожак.

– А от какого жеребца этот самый Эрлен? Не от Цыгана?

– Нет, он от Передового. Это я точно помню. Как не помнить! Тот еще моего тестя лягнул.

– От Передового? Да твоего тестя Сарафан лягнул, которого нынче охолостили. Кому знать, как не мне, я ухаживал за жеребцами. От Дончака он, с конезавода.

Вот разговор дошел до жеребцов. Про них говорить – целого дня не хватит. Спорят горячо, хоть от иного жеребца и костей давно не осталось. Вспоминают, каким он был хорошим вожаком, как бдительно охранял косяк, как был басков к жеребятам, не боялся волков… Мало ли достоинств у коня? А там, смотришь, разговор незаметно перешел на охоту.

– Ну, перевалил я тогда Кызыл-таш по тому логу, где стоянка Куйкура. Спустился вниз по ложбине, выехал на елань…

– Это на какую? Не на ту, где я в позапрошлом году подстрелил лису?

– На нее, на нее. Ну вот, лошадь свою привязал в кустах. Сам сел в засаду под двустволой лиственницей. Не под той, что рядом с сухостоем, который хотел свалить на дрова Айтпас, да не осилил, а под той, что возле черного камня, из-за которого прошлой осенью Сорпон росомаху подстрелил…

– А-а! – восклицает кто-то обрадованно. – Это та лиственница, где старик Тайон года три назад ставил самострел!

– Она, она, – перебивают его. – Дай рассказать!

– Сижу я, значит, и жду, – невозмутимо смоля трубку, продолжает рассказчик. – Из-за седловины тут козел показался. Прошлогодний керекшин, видать.

– Далеко? – не выдерживает молодежь.

– Да не очень. У валежника, где береза молодая… Только у меня не карабин, не достать из двустволки…

Разговор идет с такими точными привязками к месту, будто вокруг не тайга беспредельная, а всего-навсего приусадебный участок, где знаком каждый пучок бурьяна.

Женщины тоже заходят в мастерскую. Они устраиваются подальше от мужчин. И разговоры у них свои. Те, что постарше, посасывают трубочки. У этих первая тема – коровы.

– Устала я, бабоньки, – жалуется одна. – Моя Оскузек сегодня-завтра телиться должна. Нынче ночью три раза выходила – смотрела. Много ли надо телку в такой мороз? Не успеешь глазом моргнуть – закоченеет.

– Если бог даст телочку, уступи мне, – просит старуху широкобедрая крепкая молодайка. – Моя Чокурак в день три литра кой-как дает. А я тебе за телку, кроме денег, в придачу своего пегого бычка-осенника отдам.

– Э-э, милая! – старательно тянет трубку старуха, сморщенная, как высохшее яблоко. – Давно надо было говорить. Я уже обещала телушку Селемеру. Вот беда-напасть – как родится телка, так люди не дают отдыха моим дверям: отдай мне, отдай мне. И надоели просьбы, и сердце радуется: у кого еще такая корова, как моя Оскузек?

– И не говори, сватья! Будь ты похитрей, поприжимистей, как другие, твоя Оскузек озолотила бы тебя. Честное слово, озолотила бы! Это надо: утро-вечер по ведру молока!

– И какого молока! – удовлетворенно подхватывает хозяйка рекордистки. – Не молоко, а смётана голимая…

Сидят они так, сосут потихоньку трубочки, вьют неторопливую вязь разговора, – врывается в дверь бригадир Мыкыш. Он безус, почти мальчишка, да еще такой, которому бог не дал ни высоты, ни ширины. И поэтому Мыкыш, чтобы скрыть свою худобу, носит большую шубу из мериносовой овчины. Смотрит Абайым на Мыкыша и удивляется. Вроде совсем недавно видел парня на ферме, привязанного матерью к поясу, как телка за ножку кровати в избе. А теперь бегает главным среди народа, и народ под его началом работает, выполняет планы не хуже, чем под началом любого другого. Старики между собой говорят: «Если это Мыкыш такой вырос, тогда нам и годов, наверно, не сосчитать».

– Вы, парни, – начинает Мыкыш с порога, стараясь говорить басом, – на дьеришевском тракторе повезете дрова на стоянку Дьелбедея. Вы, бабоньки, втроем, как вчера, – за сеном. Эркин, запрягай Тожик-Кера и за тальником – у саней связки сломались…

Абайым сидит, отодвинувшись подальше от раскалившейся печки. В разговоры он не вмешивается, но если бы говорили весь день – он бы весь день слушал. Все три берега разговора – кони, коровы, охота – ему вроде и знакомы и не знакомы; хоть он и сед как лунь, а не знаток. Хорошо, если он за всю свою жизнь толком знал две-три лошади. А что до охоты, то Абайым не видел в лесу, на воле, даже живого зайца. А ведь другие старики, даже те, что на восемь – десять, лет моложе его, видишь ли, знают, что «табун, где есть старые жеребцы, не пужается», знают многое другое, учат, возглавляют тутошний народ. Старики в селе в почете, и осталось-то их – по пальцам перечтешь. Поколение это в революциях и в войнах уменьшалось и в трудной работе калечилось. Чего только на его долю не выпало! Потому какая нынче свадьба или поминки без старого человека обходятся? Нет таких. И Абайыма приглашают. Да еще как уговаривают. Только он отказывается. Даже когда справлял свадьбу сын Айдара, что с Абайымом хотя и в далеком, но все же родстве, старик положил в нос табаку и целые сутки не слезал с печи. «Гриппую, – все говорил, – простудился». Видно, уж таким он уродился, Абайым. Может, потому и не по нраву ему, что некоторые старики чересчур общительны. Говорят что надо и не надо, вмешиваются во все, ворчат – все им не так. Тот же Сускур. На всех праздниках он – тамада, даже когда его и не просят. В обычные же дни с утра до вечера петляет на своем Чалом по деревне. Увидит лиственницу, что трактористы приволокли из тайги. «Э-э, – ткнет в ствол черенком камчи, – это же та самая лиственница, что стояла на взгорке, где косил сёно Порыш». Молчат парни, привыкли. Разве докажешь старику, что лиственница совсем из другого урочища? Рассердишь старика – и все. А тот поехал дальше. Увидел: стоят двое, поворачивает Чалого к ним. «Что он тебе сказал? А ты?»

Абайым уходит из мастерской последним. Еще бы сидел, да Янга скоро погонит лошадей на тебеневку.

А Гнедко уже заприметил Абайыма и оттолкался в дальний угол навеса. Абайым подкрадывается к коню, забрасывает на худую спину недоуздок о капроновым чумбуром. Зануздав, выводит на улицу.

– Что, Абайым, заарканил своего необъезженного? – улыбается Янга.

«И охота тебе, молодец, смеяться над стариком», – хочется Абайыму обрезать парня, но он молчит. Он подбирает щепку и начинает очищать мохнатые бока Гнедка от грязи, соломы, трухи. Гнедко от удовольствия жмурится, всхрапывает. «Ну что, Гнедко? – размышляет Абайым. – Досталось тебе на морозе-то? Ничего. Поди, выдюжим зиму… Тебе-то еще хорошо – у тебя хозяин. А вот им, – кивает он в сторону навеса, – кто ни поймает, тот царь и бог. Сегодня один поедет за дровами, завтра другой за сеном. А кто вовремя накормит, напоит? Кто знает меру, когда гонит? Кто не отпустит потного – привяжет отстояться?»

Гнедка привел русский из-под Солонешного. Абайым, уже забывший, когда резал на зиму лошадь, решил поторговаться. Жеребец был тощий, старый, заезженный. Да еще и куцый. Ну, тощий – ладно, перезимует, за лето отойдет. Стар – тоже не беда, год-другой еще протянет. А вот куда спрячешь его куцый хвост? Люди смеяться будут! Но подумал Абайым хорошенько и выторговал неказистого жеребца. С лошадьми нынче сложно, и за большие деньги не достанешь.

Абайым решил: пусть смеются. Слава богу, куцый, да свой. А у тех, кто хихикать станет, и такого нет. Февраль уже к концу. Значит, Абайыму недолго слушать смешки – выменяет он к осени за Гнедка бычка. Трехгодовалого, не меньше. В крайности даст пятнадцать рублей в придачу. А за то, что приведут, добавит шерсти на пимы.


Но вот подошла осень, и мысли Абайыма переменились. Хоть и травы были не ахти какие, но Абайыму достался ближний покос. Лето выдалось сухое, старика совсем не донимал ревматизм, и Абайым на удивление всей деревне поставил такой зародище сена, что и молодым не свершить. А сумел бы он управиться без Гнедка? Куда там! От этого зарода сена и подумалось Абайыму: а что, если Гнедку у него еще зиму перезимовать? Дров понадобится привезти, сенца корове… Силы уже не те, на себе волочь. А тут еще тайная думка не дает покоя. Что, если поставить себе вместо развалюхи добрый пятистенок? Руки у него плотницкое дело знают. С Гнедком леса они запасут. Да и собирай потихоньку домик, выводи стены. А без Гнедка что? Просить шоферов да трактористов, чтобы, когда по пути, подбросили ему лес? Те, как ни крути, сперва смотрят в сторону своих, потом на тех сильных, стоящих мужиков, которые тоже могут оказать услугу. У кого, к примеру, бензопила есть – дров тебе нарежет, у кого мотоцикл – отвезет куда нужно, у кого деньги – перехватить можно на срок…

Абайым, ведя Гнедка в поводу, медленно шагает по улице. Скоро полдень, глаз у солнца теплый, ласковый. На белом склоне горы Ак-Яр, за речкой, мельтешат черные точки. Как неугомонное чириканье воробьев в ясный день, доносятся крики, смех и визг ребятни на лыжах и санках. Каждый божий день они там до самого темна. Заиграются, забудут и про еду, и про уроки, и мороз им нипочем. Домой плетутся еле-еле, не в силах уже ледышками пальцев даже ложку держать, кое-как поедят… Детство, детство…

Улица, прямая и широкая, кажется еще просторнее и ровнее от снежной белизны. Избы красно-желтые – новые, с широкими сенями, с верандами – огорожены штакетником по русскому обычаю. За штакетником – прутья черемухи, рябины, крепкие стволы берез.

У одной из изб Абайым всегда немного задержится и постоит. Такой избы не было до недавней поры не то что здесь, в селе, но даже в райцентре. Изба совсем новая, щедро источает запах смолы и мха. Углы у нее ровные, прямые, хоть по отвесу мерь. Стены из отборных бревен, подогнанных так, что не отличишь, где комель, а где вершина. Окна у избы большие, с резными ставнями, а над ними шиферная крыша. Эту крышу откуда ни разглядывай, не найдешь перекоса. Изба особенно красна в лунную ночь. Как бронзовые, светятся тогда ее стены, побеленные углы резко очерчены тенью, покатая крыша – ясным небом. Главное, лицо у избы вышло светлым, веселым. Не зря старался Абайым. Живет в ней тоже светлый, веселый человек – Багыр со своей молодой женой. Как же не остановиться Абайыму около творения рук своих? Сердце радуется!

В глубь деревни улица начинает вилять. Избы идут в основном старые, с покосившимися, осевшими крышами и стенами. Встречаются также избы, построенные на манер юрт: дверями к солнцу, окнами на север. Огорожены они жердяными пряслами, побелевшими, как кости, от дождей и солнца, от ветра и времени. А в сторонке стоит одна, совсем на землянку похожая – косоглазая, потрепанная, будто стыдящаяся себя. Вот около нее Абайым и останавливается окончательно. Бросает повод на коновязь у дверей юрты-избы и входит внутрь. Там он садится возле низкого круглого стола, а жена тут же снимает с плиты пузатый чайник… Скоро со лба Абайыма катится крупный пот, но старик подливает и подливает чаек, круто заваренный и слегка подсоленный.

Гнедко даже успевает подремать и увидеть свой любимый сон о теплом лете, увидеть луг с высокими сочными травами… Наконец со скрипом отворяется дверь избенки, и о колена старика звякают медные стремена. Гнедко, очнувшись, вскидывает голову, а потом, прижав уши, спускается к коновязи: Абайым несет седло.

«И куда он собрался? – щемит и ноет сердце Гнедка. – Хорошо, если к прорубям за деревню, на водопой. Не дай бог, если в горы: целый день придется продираться по брюхо в снегу сквозь кусты, через бурелом, то на гребень, то вниз… А если в райцентр, то это еще хуже: это надо бежать двадцать верст по скользкой дороге и стоять там, привязанным где-нибудь за ограду, голодать и мерзнуть, ожидая возвращения хозяина, и бояться грязно-зеленых вонючих чудовищ, с выпученными глазищами, которые, рыча, как волки, идут прямо на тебя и сворачивают в сторону только в самый последний момент».

Абайым накидывает на спину Гнедка потрепанный потник и старое седло с серебряной чеканью на луке. Когда настает момент затянуть подпругу, Гнедко раздувает живот и пытается укусить Абайыма за локоть.

– Отпусти, Гнедко, отпусти. Сегодня только до водопоя, – уговаривает Абайым и ждет. Но Гнедко будто не понимает, терпит. Терпит и Абайым. Старик знает, что вот-вот Гнедку понадобится еще хватануть воздуха. Брюхо на мгновение опадет, ослабнет, и он, Абайым, подтянет подпругу.

Потом старик шагает в сторону сарая, и Гнедко облегченно вздыхает – значит, только до водопоя.

Абайым входит в трухлявый, покосившийся сарай, большие дыры в котором замазаны коровьим навозом, выгоняет старую комолую Тонкурак и ее годовалого рыжего бычка. И хотя эта живность и сама сходила бы на водопой и ничего бы с нею не случилось, Абайым садится на Гнедка и едет селом.

Народу на улице уже погуще.

Пообедав, медленно, с достоинством идут к кузнице и мастерским чумазые парни в замасленных, лоснящихся, будто сшитых из жести, куртках. Опять сейчас застучат на всю деревню железом. Раньше был в селе один кузнец, а теперь – и слесари, и фрезеровщики, и сварщики. Другое время! А то ведь, смешно и сказать, боялись алтайцы железа, выбрасывали все железное из юрт – думали, гром ударит.

– Хлеб белый привезли! – оповещая друг дружку, шагают женщины. Несут не поместившиеся в сумках булки под мышками. Саржевые кушаки топырятся – в них натолканы конфеты и сахар, печенье и чай, опять таки не поместившиеся в сумках.

Пиная, как мяч, мерзлый конский шевяк, проносится ватага школьников. Бьются, хлопают по спинам ранцы. Абайыма ватага и не замечает.

В другом конце улицы собаку какого-то чабана, обученную деловито ходить с отарой, окружили от нечего делать деревенские псы, рычат на нее, облаивают. Чабан соскочил с саней и, размахивая бичом, бесстрашно лезет в середину звереющей стаи. «Цыть, цыть!» Ахает, как бы эти лоботрясы не загрызли у него единственного подпаска. «Цыть, никчемники!»

Возвратившись с водопоя, Абайым привязывает Гнедка к той же коновязи, расседлывает его, загоняет в сарай Тонкурак и бычка, бросает им сена. Теперь старик выйдет из дома, когда солнце снизится так, что его можно заарканить с горы Кодьогор. Тогда Абайым снимет с Гнедка недоуздок.

Гнедко тут же бежит к куче прелой соломы за сараем, разгребает снег и ложится. Поелозив на одном боку, встает и опять валится, но уже на другой бок. После этой процедуры Гнедко отряхивается и пускается по двору в галоп, чтоб хозяин вдруг его не поймал. Лишь убедившись, что Абайым стоит на месте, Гнедко медленно и важно трусит к конюшне. Вид у него такой, будто он сегодня перевез целую гору. В конюшне его ждет сено, разложенное Янгой, ожидает Соловко, с которым они простоят всю ночь, по очереди кладя голову на гриву друг другу.

Абайым, глядя вслед Гнедку, стоит, пока тот не скрывается за скотным двором, и возвращается в избу. Делать ему больше нечего, а впереди длинная-длинная зимняя ночь.

Утром следующего дня Абайым выходит из избы чуть свет, когда табун только промчался на водопой.

Вся долина замутнена дыханием жгучего мороза. Дым от каждой избы парит облаком. А за деревней, где озеро, висит такой туманище, что не только Абайыму ясно: морозы будут стойкие. Вся округа в инее, в куржаке, побелели даже прокопченные юрты. Все сжалось, натужилось от мороза: ударь – треснет, загудит, шевельни – скрипит долго-долго. Среди этой нетронутой тишины то ревмя заревет, то заскулит, завоет пускач, чтобы оживить промерзший трактор.

Абайым не привязывает Гнедка, как обычно, за коновязь, а ведет прямо к дверям избы и выносит ему ведро ячменя. Гнедко как припадет к нему, так и не отрывается, пока не ополовинивает. Абайым вздыхает:.

– Эй, брат, ямченя-то нам бы с тобой вдвое. Вон как ты его… Ячмень всем по вкусу. Как в охотку с талканом чаек! То-то. И гусям, к курам… Фу, забывчивая твой башка! Кур-то давно нет…

Прошлым летом у Абайыма во дворе швырялось в мусоре шесть кур: три белых, две рябых и чернушка, которая неслась ежедневно. Бригадирствовал над ними старый петух, немного хромой: подморозился когда-то. Видно, стар был «бригадир» или еще что другое, только не множились хохлатки, хотя курятник Абайым утеплял каждую осень. А много ли яиц с одной чернушки?

Однажды пришел к Абайыму Длинный Митька с початой бутылкой. Сидели они и мирно спорили, как ловчее ставить стропила. Куры же, которые до прихода Митьки тихо грелись возле распахнутой двери избёнки, иногда забредая и на порог, запетушились. Вскидывают коромыслом шеи, расправляют, топорщат крылья. Так и норовят кукарекнуть по-петушиному. «Смотри, смотри! Как бы они не накликали чего на наши головы! – всполошилась Абайымова старуха. – Чует мое сердце, не к добру это! Руби их, старик, бесовских посыльников. Сейчас же, говорю! Чтоб ни пуха, от них, ни пера!» – «Э-э, плохо, плохо, яман, тьфу!» – прибавил тут и Длинный Митька. «А ты чего сидишь? – набросилась и на него старуха. – Лови их, режь!»

Длинный Митька вскочил, туда прыгнул, сюда, и все шесть кур уже лежали обезглавленные возле поленницы.

– И правда, Абайым, – изрек Митька, – зачем вам, алтайцам, куриное мясо? Что кушать-то у этой глупой птицы? Вот если бы жеребчика доброго…

Абайым сложил тогда кур в мешок и взвалил на плечи Митьки. А через неделю пришла от Митьки девочка с абайымовским мешком.

– Дядя Абайым, отец велел сказать: у них теперь нет кур, зачем им петух – пусть отдаст.

Подумал Абайым и отдал кочета. Только через месяц узнал он: когда Длинный Митька угощался у него, пролил стопку водки на хлеб и бросил тот кусок курам, вот те и запетушились…

На этот раз Абайым собирается скоро. Гнедко не успел даже раз-другой тряхнуть опустевшее ведро. Одет Абайым в знакомую шубу, в ту же мятую шапку из лисьих лапок, а что переменилось, так это у него на кушак из красного сатина пристегнуто кресало, очеканенное серебром. Рядом с кресалом болтается и нож. За Абайымом вышла и его старуха, трясущая маленькой толовой. Козья доха, которую несла старуха, местами облезла до кожи.

Гнедко сообразил: не близко собрался Абайым! – и весь обмяк. Абайым кое-как дотянул его, упиравшегося, до кошевы. Но и там он долго мотал головой, не давал надеть себе на шею хомут, никак не хотел становиться между оглобель. Старуха, прихрамывая, принесла охапку сена и бросила в кошевку.

– Смотри не замерзни! – громко, как обычно говорят тугоухие, крикнула она Абайыму.

– Что со мной сделается? – пробурчал Абайым, трогая вожжи. – Нно-о!

Гнедко переступает с ноги на ногу, но не трогается. Всю жизнь ему доставались только тяжелые возы. Если снег, разве сразу стронешь? И Гнедко привык не делать шага, пока не утопчет снег под собой, чтобы упереться. Вот он все-таки решился. Скрипнули примерзшие полозья, натянулись и тут же ослабли гужи – воз оказался легким. У Гнедка отлегло от сердца, и он бодро потрусил к воротам, потом по пустынной ранней улице. Абайым остановил его у сельпо и привязал за гудящий от ветра столб.

Если бы Абайым не спешил, он долго бы рассматривал сельповскую избу. Хоть она и вросла наполовину в землю и до того постарела, что углы замшели, старику она нравится. Он до сих пор втайне завидует тому, кто рубил эту избу. Мастер, настоящий мастер! А кто он и когда ставил – Абайым не знает. Он еще был мальчишкой, а изба уже служила амбаром купцу Акопову. Хранил в ней купец муку безо всяких мешков и не боялся, что ее выдует ветром, хотя в пазах избы не было мха.

– Ну, чего тебе, дедушка Абайым? – встретила его в сельпо продавщица Акуна. Белый халат ее топорщился поверх синего пальто.

– М-м… Мне бы конфет.

– Есть во что?

Абайым пожал плечами.

– Ну что за народ! Что за люди! – взорвалась Акуна. – Сколько вам говорить? Являетесь с голыми руками. Вам тут магазин или фабрика бумажная? Ну, сколько вам?

– Мне-то? Вон тех, кругленьких.

– Сколько, спрашиваю. Других нету.

– Да полкилограмма.

– Так бы и говорили сразу!

Абайым, пока Акуна взвешивала конфеты, то бросая пригоршни на весы, то отсыпая назад, любовался рыбными консервами, кубиками перлового концентрата, папиросами, красиво выставленными на полке. Чего только не поступает в сельпо! Возьми чай. И плиточный, и кирпичный есть. Соль кончается только осенью, когда колют свиней. И той же осенью появляется такая диковина, как яблоки.

Акуна между тем уж руку протянула.

– Семьдесят копеек с тебя, дедушка Абайым…

Распахнулась дверь магазина, и не вошла – влетела Уркене, запыхавшаяся, красная, заиндевелая.

– Ой, я перепугалась, думала, уехали вы, Абайым, – затараторила она. – Потом смотрю: Гнедко стоит. Тай уж обрадовалась, так обрадовалась. Вот, отвезите Суркашу. – Уркене вынула из сумки-брезентухи целый рулон газет, перевязанный бечевкой. – За полмесяца. И его журнал – «Старшина-сержант» – тут. А это, – она выудила из сумки маленький, в сургуче, пакет, – это лично в: руки. Не потеряйте. И так пролежал…

– Ишь сколько газет Суркашу, – вмешалась Акуна. – Сумка-то сразу полегчала.

Абайым, отвязав Гнедка, поудобнее уселся в кошеву, старательно укрыл ноги дохой.

– Но-о!

…Гнедко охотно рысил. Видно, свыкся с мыслью, что поехали далеко. Дорога была широкая, укатанная. Снег тонко поскрипывал под полозьями, весело брякало колечко на дуге, и лицо Абайыма щекотали крошки снега, летящие из-под копыт. От Гнедка пахло теплым перепрелым сеном и ячменем.

Начиналась тайга. Молчаливо высились лиственницы. Красно-коричневые, будто из старой меди, стволы в два обхвата, не меньше. У некоторых снизу столько сучков, что к стволу не добраться. Это уже не раз спасало лиственницам жизнь. Вблизи деревни, вблизи людей только и жить такой лиственнице. Не хватит ни сил, ни пилы, чтобы свалить такую. А если и свалишь, как разделаешь на чурки? Зато от высоких стройных лесин остались только пни. Березы казались бессильными, тоненькими, без листьев. На некоторые и смотреть жалко. Снег выпал рано, березы еще не осыпались, и он согнул ветви до самой земли.

За пригорком затарахтел трактор. Абайым дернул правую вожжу, Гнедко привычно шагнул с накатанной, дороги, чтоб быть от трактора подальше, и тут же увяз по брюхо.

Вскоре его обдало острым запахом солярки, едким дымком. Трактор, покачиваясь на торопливо лязгающих гусеницах, прогрохотал мимо. Абайым насчитал двенадцать комлей. «Значит, Тенибер начал возить на дом, – подумал он. – Ему, холостяку, конечно, надо поторапливаться. А мой лес лежит нетронутый…»

Гнедко с трудом выбрался на дорогу, но она уже была не та. Накатанный слой разрыхлился кое-где и с землей смешался. Бока коня зачернели от испарины.

Осенью Абайым свалил в урочище Ак-Айры на будущий пятистенок шестьдесят лиственниц. Все собирался сволочь их с горы вниз, чтобы потом грузить на машину или тянуть трактором, но так и не собрался. Зимний глубокий снег опередил старика. Теперь лесины лучше не трогать. Вот осядет снег к весне и станет под ногами пересыпаться, как зерно. К тому же дни потеплеют, удлинятся. Вот тогда и можно браться за дело. Абайым все ждал это время, но теперь видит, что вряд ли у него опять получится. Если на Гнедке волочить лес, то, считай, с конем надо прощаться: Вишь, везет одну кошевку, а бока в поту. Стар Гнедко. Значит, надо просить у председателя трактор. И просить срочно, на этих днях, а то трактора поставят на ремонт перед весновспашкой.

Нерешительность свою надо забывать. Чем они хуже других? А тракториста есть чем угостить. Зарежет барашка. Да еще Митька дал слово, что его баба сварит пиво специально для Абайыма.

Ехал Абайым, думал о лесе, о своем доме, выехал на поляну, и тут будто кто его за сердце ущипнул. Он остановил Гнедка, выскочил из кошевки, увяз в снегу, упал. Потом поднялся, снял шапку и, позабыв смахнуть с лица, с бороденки снег, так и остановился, растерянный, маленький, одинокий.

Да это же Марчалу! Это же место, где он родился! На этой поляне юрта стояла. Тут, на кошме перед юртой, сделал он свой первый шаг.

«Что это со мной?» – старался успокоиться Абайым. Сердце же никак не слушается, в груди так и давит, ноет. Когда отправлялся в путь, этого Марчалу и в уме не было. Сколько раз проезжал мимо, никогда так не волновали его воспоминания. «Чего это так? Может, старость? Предчувствие? Может, последний раз тут проезжаю? Все может быть, все…»

Вот одинокая лиственница. Возле нее и стояла их юрта. За юртой жердяной загон для телят. Рядом – коновязь. Должно быть, упала или теперь под снегом не видать. Около коновязи Абайым играл в бабки с однолетками… А внизу за речкой стояла юрта Бабанай…

Отец был настоящим мастером резьбы по дереву. Его вся округа знала. Однажды за пилу он отдал четырехгодовалого бычка. Седло, на котором старик ездит до сих пор, отец делал для себя. У Язырал, колхозной учетчицы, стоит большой сундук, оставшийся от ее матери. Его вырезал отец Абайыма из комля кедра. До прошлого года лежали в юрте Абайыма чашки, ложки, сделанные отцом из нароста березы и украшенные резьбой. После посевной пришел комсорг: «Фестиваль идет, в область едем выступать с пьесой. Выручайте». Так и с концом. Позабыли, видно, артисты его ложки где-нибудь. Что она помнит, нынешняя молодежь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю