Текст книги "Дева и цыган"
Автор книги: Дэвид Герберт Лоуренс
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 6 страниц)
1
На весь белый свет ославила приходского священника жена: сбежала с каким-то неимущим юнцом. Бросила двух малых дочерей, семи и девяти лет от роду. Оставила такого хорошего мужа. Правда, волосы его уже тронуты сединой, но усы черны, да и сам священник – мужчина видный. И сильна его затаенная страсть к своевольной красавице жене.
Почему она ушла? Почему умчалась прочь, порвав с мужем столь недостойно, словно рассудок ее враз помрачился?
Объяснить этого никто не мог. Святоши лишь твердили, что она «погрязла во грехе», иные праведницы помалкивали: они понимали отступницу.
А осиротевшие девочки так и не поняли. Они крепко горевали: наверное, мама ушла потому, что они ей не нужны.
Злые ветры судьбы сорвали с места семью священника. Кто бы мог подумать, что его, автора полемических, задиристых статей, человека небезызвестного в литературных кругах, где ему весьма сочувствовали в постигшем горе, занесет в глухое местечко на севере, в Пэплуик. Но воистину нет худа без добра. Господь усмирил злой рок и определил простого священника настоятелем местной церкви.
Поселился он в довольно неприглядном каменном особняке на берегу реки Пэпл при въезде в селение. За мостом при дороге высились огромные старые каменные хлопкопрядильни, некогда движимые силой воды.
С получением прихода изменилась и жизнь священника, и его семья. Новый настоятель перевез к себе старуху мать и сестру с братом из города. У малых дочерей его появилось новое, совсем отличное от былого окружение.
Настоятелю было в ту пору сорок семь лет. Он, словно забыв о достоинстве, не скрывал от людей глубокой тоски по беглянке-жене. Сердобольные прихожанки едва отвратили его от самоубийства. Голова у него поседела почти всплошную, во взгляде появилось безумное, трагическое выражение. Весь облик его говорил о тяжком горе. Посмотришь и сразу скажешь: лихо пришлось человеку, жестоко с ним обошлись.
И все-таки угадывалась в его нынешней скорби фальшь. Некоторые прихожанки, еще недавно всей душой сочувствовавшие бедному священнику, брошенному женой, стали втайне недолюбливать настоятеля. Угадывалась в его мученическом облике тщательно скрываемая самоупоенность.
Малышки дочки, не в силах постичь всего детским своим умом, безропотно принимали перемены в семейной жизни. Теперь в доме главенствовала бабушка, хотя ей перевалило за семьдесят и видела она все хуже. Хозяйством стала ведать тетя Цецилия, ей шел пятый десяток, была она постна лицом и набожна: снедал ее какой-то скрытый недуг. Поселился у них и дядя Фред, сорокалетний невзрачный скупец; жил он скучно, заботясь лишь о себе, каждый день ездил в город. Первым лицом в семье был сам настоятель, разумеется, после бабушки.
В семье ее величали Матушкой. Была она из тех крепких и хитрых старух, кто всю жизнь вершит свою волю, потрафляя слабостям родичей-мужчин. И на этот раз она быстро смекнула, что к чему. Конечно же, сын и поныне «любит» грешницу жену и будет «любить» до гробовой доски. А посему – молчок! Чувства настоятеля святы! В сердце своем воздвиг он памятник чистой девушке, с которой пошел под венец и которую боготворил.
А где-то далеко, в суетном греховном «миру», ходит-бродит порочная женщина, предавшая настоятеля и бросившая малых детей. Она связалась с жалким юнцом, с ним она, конечно, окажется на дне, впрочем, там ей и место! Именно это нужно особенно подчеркнуть, а об остальном – молчок! Ведь в чистой и высокой душе настоятеля белоснежным цветком распустился непорочный образ юной невесты. И цвести ему – не отцвести. А та, что сбежала с жалким юнцом, совсем-совсем другая женщина, и настоятель к ее жизни непричастен.
Матушка, доселе жившая в маленьком домике по-вдовьи смирно и неприметно, в каменных настоятельских покоях утвердилась на семейном престоле, крепко припечатав его грузным телом – не свергнуть! Хитрая старуха, скорбно вздыхая, воздала дань немеркнущему чувству сына, хотя на людях и поругивала его. Из уважения к «великой любви» сына она ни словом не осудила этот чертополох в женском обличье, что сейчас расцвел пышным цветом во греховном мире. Слава Богу, блудница нашла себе нового мужа и сменила фамилию. Ни одна женщина больше не носит фамилию настоятеля. А непорочный белоснежный цветок отныне и вовеки будет жить в сердце Артура, не принимая конкретных очертаний и имен. Даже имя изменщицы – Синтия – почти не упоминалось в семье, о ней вспоминали не иначе как о «той пресловутой особе».
Матушке это было лишь на руку. Ее положение упрочилось – вряд ли Артур женится еще раз. Она перехитрила сына, сыграв на, казалось бы, незначительной его слабости – на себялюбии, которое он тщательно скрывал. Ах, какую невесту себе он выбрал – неувядаемый белоснежный цветок! Ах, счастливчик! Но вот его обидели. Ах, бедняжка! Ему горько и тоскливо! Ах, безгранична его любовь! Он даже простил изменщицу! Да, белоснежный цветок прощен! Не появись этот проходимец, супругу настоятеля ждало бы со временем немалое наследство… Впрочем, хватит. Молчок! Даже в мыслях не прикасаться к этому чертополоху, к «той пресловутой особе»! Пусть себе процветает в зловонном похотливом мире. А белоснежному непорочному цветку уготовано место в заоблачных вершинах прошлого. О дне сегодняшнем разговор отдельный.
Так и росли девочки, видя перед собой упоенного своим мученичеством отца, о матери не упоминалось вообще. Им показывали лишь белоснежный цветок в заоблачных далях и внушали, что это святыня, помещенная в гордом отдалении от их жизни и недоступная.
И все же порой из зловонной мирской суеты доносился тлетворный, чертополоший запашок «той пресловутой особы» – запашок эгоизма и низкой похоти. Время от времени она даже умудрялась передать дочкам записку. И седовласая Матушка молча исходила злобой: случись «пресловутой особе» вернуться, почтенной главе семейства – конец! Старухина затаенная ненависть опаляла и девочек – детей мерзкой, распутной Синтии, всем сердцем презиравшей Матушку.
Девочки отчетливо помнили прежний дом в приходе на юге и свою обаятельную, но переменчивую мать. Синтия наполняла дом жизнью, ярким светом, однако солнце это не только грело, но и жгло, оно то появлялось, то вновь исчезало. Когда мать бывала дома, девочки и радовались, и боялись; та и чаровала их, и отталкивала собственным эгоизмом.
И вот чаровницы больше нет, остался лишь застывший, точно на фарфоровом погребальном венке, белоснежный цветок. Не нужно больше бояться переменчивых настроений, непредсказуемых желаний и прихотей, терзавших семью хищными когтями; все в жизни установилось, стало тихо и спокойно, как на кладбище.
А девочки между тем росли. И год от года росло их замешательство, множились безответные вопросы. Матушка, наоборот, дряхлела, слепла. Ее уже приходилось водить по дому. Вставала с постели она лишь к полудню. Впрочем, почти ослепнув и обезножев, она тем не менее верховодила в семье.
Да так ли уж она одряхлела? Всякий раз, когда в доме появлялись мужчины, Матушка царственно встречала их, сидя в кресле. Разве хитрая старуха могла допустить, чтобы обошлось без нее? Ведь в доме объявились соперницы.
И первая – младшая дочь настоятеля, Иветта. Что-то унаследовала она от «пресловутой особы»: такая же беззаботная и беспечная, не замечающая ничего и никого вокруг. Разве что не столь своевольная. Вовремя, видать, укротила ее бабушка. Надолго ли?
Настоятель не чаял души в младшей дочке, баловал ее, являл «слепую отцовскую любовь», желая показать каждому, как он добр, мягок, снисходителен. Он хотел, чтобы именно так о нем и отзывались. Матушка знала все его слабости до мелочей. И не только знала, но и умело пользовалась ими, обращая их в достоинство сыновнего характера. Подобно тому как женщины мечтают об обворожительных туалетах, Артур мечтал об обворожительном характере. И Матушка ловко маскировала одни его недостатки, облагораживала другие. Любящим материнским сердцем угадывала она его слабости и в угоду ему приукрашивала их. Не в пример «той пресловутой особе»… Хотя в данном случае ее лучше не упоминать. Ведь в глазах бывшей жены Артур представал едва ли не ублюдком-горбуном.
Удивительно! Бабушка втайне ненавидела старшую девочку – Люсиль – куда сильнее, чем избалованную Иветту. Застенчивая и легковозбудимая, Люсиль в отличие от своей взбалмошной и беспечной сестры острее чувствовала бабушкин гнет.
Зато тетя Цецилия ненавидела Иветту, самое имя было ей противно. Свою жизнь тетя принесла в жертву Матушке, и прекрасно это сознавала, ее обреченность не скрылась и от старухиных глаз. Конечно, с годами тетина жертвенность стала всем привычной, ее перестали замечать, примирилась внешне и сама тетя Цецилия. Она истово молилась о смирении: видно, и у нее, бедняжки, в потайных уголках души не умерли еще человеческие чувства и страсти. Однако она потеряла себя и как личность, и как женщина. Годы ее катились к пятидесяти. Порой неистовым злобным зеленым пламенем возгоралась ее душа, и в такие минуты Цецилия бывала невменяема.
Но из-под властной Матушкиной десницы не вырваться. Так и продолжала тетя заботливо ходить за старухой – ради этого и жила.
Порой адское зеленое злобное пламя готово было пожрать и девушек. Несчастная тетя потом всякий раз долго молилась, выговаривая себе прощение Всевышнего. Но своей загубленной жизни она никому простить не могла, потому-то и полнилось время от времени ядом ее сердце.
Матушка казалась доброй и приветливой. Но то была лишь искусная личина. С годами начали замечать это и девочки. Старомодный кружевной чепец, серебристые седины, черное шелковое платье, скрывавшее короткое, толстое, с обширной грудью и выпяченным животом тело, – такова была бабушкина внешность, за которой таилась коварная женская душа, беспрестанно утверждавшая свою власть. И это ей удавалось: она ловко играла на слабостях вялых и безвольных мужчин, которых она некогда вскормила. Власть ее не ослабевала и в семьдесят лет, и в восемьдесят, и на следующей ступеньке в жизни – на девятом десятке.
Помогало ей и то, что в семье было принято выказывать «верность дому», то есть как друг другу, так и Матушке. Па ней, само собой разумеется, держалась вся семья. Сама же старуха видела в домочадцах лишь придаток собственной персоны и, конечно же, помыкала ими. А сыновья и дочери, жившие всяк сам по себе и не обладавшие сильными характерами, конечно же, являли «верность дому». Ибо что ждало их вне семьи? Беды, поношения да позор! Настоятель испил эту чашу до дна, женившись на Синтии. А потому нужна осмотрительность. Осмотрительность и «верность дому» спасут от козней судьбы. И не столь важно, если меж собой дети грызутся и ссорятся. Главное – плечом к плечу встречать все невзгоды.
2
Каково жить под властной, окостенелой бабушкиной десницей, девочки поняли в полной мере лишь после гимназии, вернувшись домой. Люсиль в ту пору шел двадцать первый год, Иветте минуло девятнадцать. Учились они в гимназии, пользовавшейся хорошей репутацией. Выпускной год провели в Лозанне. Выросли девушки самыми заурядными: долговязые, румяные, подвижные, впечатлительные; волосы стригли коротко, «под мальчика», и держались тоже по-мальчишески – нарочито небрежно и дерзко.
– В Пэплуике тоска зеленая, – заметила Иветта еще на борту пароходика, пересекавшего Ла-Манш. Все ближе надвигались тоскливо-серые скалы Дувра. – Оттого, что там совсем нет мужчин. Завел бы себе папа парочку симпатичных приятелей, что ли! Ведь дядю Фреда и минуты не вынести!
– Кто знает, что нас ждет, – ответила более рассудительная Люсиль.
– А то ты не знаешь! – фыркнула Иветта. – По воскресеньям – церковный хор. Терпеть не могу смешанные хоры, мужчины поют восхитительно, а женщины только все портят. Еще будем читать псалмы да толковать Библию в воскресной школе. Еще вступим в клуб «Девушки-квакеры», будем ходить в гости, и всякие «божьи одуванчики» замучают расспросами о бабушке. И ни одного настоящего мужчины на всю округу!
– Ну уж не знаю, что тебе нужно! А о братьях Фрамли забыла? Да и Джерри по тебе сохнет!
– Терпеть не могу мужчин, которые по мне сохнут! – Иветта капризно дернула носиком. – С ними от тоски помрешь! Привяжутся – не отстанут!
– Что ж тебе тогда нужно? По ней сохнут – ей не нравится. По-моему, лучше ничего не придумать! Пускай себе ухаживают, им же приятно, а ты знаешь, что все равно замуж за них не идти!
– А я хочу замуж! – воскликнула Иветта.
– Тогда тем более. Пусть ходят за тобой, пока не выберешь более или менее подходящего жениха.
– Я так ни за что не смогу. От всех этих воздыхателей меня просто мутит! Тоска смертная! Ужас, да и только!
– И мне тошно, когда они чересчур навязываются. Но если им не потакать, то они вполне сносны.
– Вот бы влюбиться без памяти!
– Как раз в твоем духе! Но это не для меня! По-моему, влюбляться – ужасно! Вот влюбишься, может, согласишься. А пока поживем, осмотримся, а то ведь и сами не знаем, чего хотим.
– Неужто тебе не противно возвращаться в Пэплуик? – ахнула Иветта и снова дернула носиком.
– Да нет, не особенно. Придется, конечно, поскучать. Жаль, у папы нет машины. Видно, без наших допотопных велосипедов не обойтись. Плохо разве прокатиться по холмам до болот в Тэнси?
– Еще бы! Только пока со своим драндулетом по холмам лазаешь – сдохнешь!
Все ближе серые скалы. День хоть и летний, но хмурый. Девушки надели пальто, подняли меховые воротники, до глаз надвинули маленькие изящные шляпки. Высокие, стройные, румяные, простодушные, взгляд самонадеян и по-школярски ершист – безошибочно в них угадывались англичанки. На первый взгляд такие свободные, а приглядеться – рабыни собственной робости и сомнений. На первый взгляд вызывающе независимые, а приглядеться – опутанные условностями, и заперты их девичьи души от всех и вся. Кажется: вот отчаливают от берега и бесстрашно выходят в открытое море жизни две отважные души. Ан нет! Носит от причала к причалу две жалкие посудинки без руля и ветрил.
Войдя в настоятельский особняк, они похолодели от ужаса. До чего ж он безобразен, едва ли не убог! Никогда не отвечал обывательским меркам «семейного очага», но сейчас от него веяло не уютом, а затхлой сыростью. Все в стылом каменном доме почему-то показалось девушкам грязным. Видавшая виды, почерневшая мебель, серые, словно несвежие, салфетки и постельное белье. Несвежей, почти тошнотворной казалась даже еда, и запах ее и вкус отвращали поживших за границей девушек: будь то жаркое с кислой капустой или холодная баранина с картофельным пюре, разносолы или всенепременнейший пудинг.
Бабушка любила «побаловаться свининкой», ей также особо готовили бульон с гренками, а на десерт – заварной крем. Постноликая тетя Цецилия вообще почти ничего не ела. На столе перед ней всякий раз стояла тарелка с одинокой вареной картофелиной. Мяса она не ела совсем. Так и сидела за обедом – угрюмая, задумчивая, – а бабушка проворно уписывала одно блюдо за другим, то и дело роняя или проливая что-нибудь на выпирающий живот. Еда в доме отбивала всякий аппетит. Да и могло ли быть иначе: тетя Цецилия ненавидела как еду, так и застолье, больше трех месяцев со служанками не уживалась. Каждая трапеза обращалась для девушек в пытку. Люсиль переносила все стойко, а у Иветты от отвращения подергивался капризный носик. Один лишь седовласый настоятель невозмутимо вытирал салфеткой длинные, тоже седеющие усы и отпускал шутки. Он погрузнел стал тяжел на подъем, вместо того чтобы пойти погулять, размяться, день-деньской просиживал в кабинете. Однако за столом, под крылышком матушки, оживал и беспрестанно шутил, колко и ядовито.
Окрестности – крутобокие холмы и узкие лощины – были мрачны и унылы, но таилась в них какая-то могучая стать. А в двадцати милях к северу уже начинались заводы. Однако деревушку Пэплуик можно было считать уединенной, даже затерянной. Жили там люди суровые и неколебимые, точно холмы окрест. И была в их каменно-прочном укладе некая высокая и строгая прелесть.
Девушки еще помнили этот уклад, и теперь приходилось к нему возвращаться: петь в церковном хоре, помогать в приходских делах. Но воскресной школе Иветта воспротивилась, равно как и клубу «девушек на выданье», и квакерскому клубу – то есть всему, чем ведали убежденные старые девы да закосневшие старики маразматики. Она и в церкви старалась бывать пореже, и из дома убегала при первой возможности. Чаще всего она находила пристанище в большой, веселой и безалаберной семье Фрамли – жили они на Мызе. А то пригласит кто к обеду или позовет кто из женщин с бедной улицы – Иветта не отказывалась. Так занятно потолковать с их братьями или мужьями. И в простонародье случаются грубо-красивые лица. Хотя, конечно, жизнь у них совсем-совсем иная.
Так проходил месяц за месяцем. Джерри Сомеркот по-прежнему души не чаял в Иветте. Ухаживали за ней и другие: сыновья фермеров да мельников. Вроде бы развеселые времена настали для нее – что ни день, то танцы или вечеринка, приятели на машинах возили ее в город, там в самой большой гостинице устраивались балы, недавно открыли и роскошный танцевальный зал.
Но всегда и повсюду словно колдовские чары мешали Иветте веселиться всласть. Глубоко в душе накипала нестерпимая злоба, ничем не оправданная и несправедливая. Иветта сама себе не рада бывала в такие минуты, и от этого становилось еще горше. Так и не поняла она, откуда бралась эта злоба.
Дома она давала себе волю и позволяла неслыханные дерзости с тетей Цецилией; несносный характер Иветты стал в доме притчей во языцех.
Более рассудительная Люсиль устроилась в городе на работу секретаршей – она умела стенографировать и бегло говорила по-французски, что и требовалось ее хозяину. Каждое утро она ехала в город тем же поездом, что и дядя Фред, и каждый вечер возвращалась домой. До станции всегда добирались порознь: и в вёдро, и в непогодь Люсиль – на велосипеде, дядя Фред – пешком.
Обе девушки не сомневались, что без веселых компаний они зачахнут, и потому люто ненавидели свой дом – разве у них друзей примешь? На первом этаже всего три комнаты – мрачная столовая, кабинет настоятеля, большая, неприглядная (однако считавшаяся уютной) общая комната, она же гостиная, – да кухня, где, к своему неудовольствию, ютились две служанки. В столовой топили газом, а настоящий камин разжигали лишь в гостиной. Да и то потому, что там любила восседать Матушка.
В гостиной собиралась вся семья. Вечером после ужина настоятель и дядя Фред неизменно развлекали бабушку кроссвордами.
– Ну как, Матушка, вы готовы? Первая буква «н», шестая – «у».
– Как-как? Первая «м», шестая «у»? – Бабушка была туговата на на ухо.
– Да нет, Матушка. Не «м», а «н»! А шестая «у». Таиландский чиновник.
– Поняла. Первая «н», шестая «у», голландский чиновник.
– Таиландский! Таи-ланд!
– Как-как?
– Таиландский!
– Ах, таиландский! Как же у них зовутся чиновники? – глубокомысленно вопрошала старуха, сложив руки па круглом животе.
Сыновья предлагали свои догадки, на что Матушка неизменно откликалась: «Как-как?» Настоятель поразительно ловко решал кроссворды, а дядя Фред знал много научных слов.
– Да, крепкий орешек попался! – заключала старуха, когда сыновья заходили в тупик.
Люсиль тем временем сидела в уголке и, закрыв руками уши, делала вид, что поглощена чтением. Иветта с ожесточением рисовала и нарочито громко напевала, дополняя говорливое семейное трио. Тетя Цецилия беспрестанно жевала одну шоколадную конфету за другой. Если бы не шоколад, тетя давно бы отдала Богу душу. Сидела она поодаль; сунув в рот очередную конфету, вновь принялась читать приходский журнал. Но вот подняла голову – пора нести бабушкино лекарство.
Едва она скрылась за дверью, Иветта резко встала и сердито распахнула окно. Никогда комнату не проветривают, все пропахло бабушкиными каплями, всюду ее запах. А у старухи, обычно тугой на ухо, в самый неподходящий момент вдруг прорезался острый слух.
– Ты, Иветта, никак окно открыла? Не забывай, что в комнате есть люди и постарше тебя.
– Так душно же! А потом – на холод! Оттого чихаем да кашляем, что в духоте сидим!
– Комната просторная, воздуха достаточно, и камин хорошо греет. – Тем не менее старуха зябко поежилась. – А при таком сквозняке мы все на тот свет отправимся.
– Какой сквозняк! – еще пуще закричала Иветта. – Глоток свежего воздуха!
Старуха снова поежилась.
– Ничего себе глоток!
Не говоря ни слова, настоятель решительно подошел кокну и захлопнул его. На дочь даже и не взглянул. Обычно он ей не перечил, но в конце концов и она должна знать меру.
Дьявольски замысловатые кроссворды решали, пока бабушка не принимала капли и не отправлялась спать. Члены семьи желали друг другу покойной ночи. Церемония эта проходила так: все вставали, девушки подходили к полуслепой старухе, и та их целовала, настоятель подавал ей руку, и все выходили. Замыкала шествие тетя Цецилия со свечой в руке.
Ложилась спать бабушка в девять часов, хотя в ее возрасте можно было бы и раньше. Но заснуть ей никак не удавалось. Приходила тетя Цецилия.
– Понимаешь, – сказала ей как-то старуха, – я не привыкла спать одна. Пятьдесят четыре года я спала бок о бок с батюшкой, и каждую ночь мне было покойно – я чувствовала его рядом. Не стало его, и я старалась приучиться спать одна. Но только закрою глаза, сердце как заколотится, как затрепещет – вот-вот выпрыгнет. Ты, конечно, вольна думать все, что угодно, но, поверь, спать одной после пятидесяти четырех лет идеальной супружеской жизни страшно! Я не просила Господа, чтобы он призвал меня раньше, каково б тогда батюшке было остаться одному, он бы не вынес!
И тетя Цецилия стала спать вместе с бабушкой. До чего ж ей было мерзко! По ее словам, ночами она вообще не смыкала глаз. Прибавилось седины у нее в волосах, поубавилось внимания к кухне – готовить стали еще хуже, пошатнулось здоровье – тете пришлось делать операцию.
Одной Матушке все нипочем: вставала она к полудню, спускалась к позднему завтраку, воцарялась за столом, вывалив большой живот. В красном обрюзгшем лице угадывалась некая пугающая величавость – крутой лоб, пронзительные, хотя и невидящие голубые глаза, вислые щеки. Скудные седины едва прикрывали до неприличия голый череп. Это не мешало настоятелю отпускать шутки в бабушкин адрес. Та делала вид, что сердится, хотя ничто не в силах было поколебать ее самодовольство: после завтрака она, нимало не смущаясь, громко рыгала, поглаживая рукой по необъятной своей груди. Больше всего старуха досаждала девушкам, когда их навещали знакомые. Словно жуткое языческое божество, облеченное в дряхлую плоть, восседала она на своем троне, посягая на всеобщее внимание. Поболтать с друзьями девушки могли только в гостиной, где, кроме Матушки, всегда находился злой и ехидный ее страж – тетя Цецилия. Поначалу каждого гостя следовало представить старухе: она изображала радушную хозяйку. Ах, как она любит общество! Каждого спросит, как зовут, из каких мест, чем занимается. И, только дотошно выпытав все подробности, заводила беседу.
Девушек безмерно злило, когда гости восхищались бабушкой:
– Да она просто чудо! Ей почти девяносто, а как живо она всем интересуется.
– Особенно чужой личной жизнью, – не упускала случая съязвить Иветта.
И сразу же ей делалось стыдно. Ведь и впрямь чудо – дожить почти до девяноста лет и сохранить ясную голову. И потом: бабушка никому не причиняет зла. Просто она стала для всех обузой. Разве не подло ненавидеть ее только за то, что она старая и всем мешает?!
Иветта сразу делалась смирной и послушной. Бабушка с упоением вспоминала свои девичьи годы, прошедшие в маленьком провинциальном городке. Говорила она без умолку, ах, как всем было интересно!
И впрямь чудо-старушка!
В тот вечер пришли Лотти, Элла и Боб Фрамли, а с ними Лео О'Скопилли.
– Добро пожаловать!
И все четверо один за другим проследовали в гостиную. Там у камина уже сидела бабушка в белом чепце.
– Бабушка, познакомьтесь, это – господин О'Скопилли.
– Как-как? Простите, я немного глуховата.
Старуха протянула смущенному молодому человеку руку и вперилась в него невидящими глазами.
– Сдается мне, вы не из нашего прихода, – заметила она.
– Нет, я из Диннингтона, – прокричал Лео.
– Завтpa мы собираемся на пикник к мысу Бонсалл. У Лео машина. Как-нибудь все втиснемся, – вполголоса сказала Элла.
– К мысу Бонсалл? – встрепенулась бабушка.
– Да!
Все примолкли.
– Вы, кажется, упомянули, что едете на машине?
– Да, у господина О'Скопилли своя машина.
– Надеюсь, он опытный водитель. Дорога очень опасна.
– Он очень опытный водитель. Не очень опытный, говорите?
– Очень, очень опытный!
– Раз вы едете на мыс Бонсалл, я, пожалуй, пошлю с вами письмо для леди Чванинг.
В разговоре при гостях бабушка всякий раз упоминала эту злополучную леди Чванинг.
– Мы поедем другой дорогой! – не выдержав, крикнула Иветта.
– Какой же? Вам нужно ехать через Хинор.
Молодые люди сидели словно чучела – как потом сказал Боб, – уставились на старуху и лишь смущенно ерзали.
Вошла тетя Цецилия, следом служанка с чаем и сластями: непременным и нескончаемым (купленным давным-давно) бисквитом и блюдом со свежими пирожными. Никак тетя специально посылала за ними к булочнику.
– Матушка, чай подали!
Вцепившись в ручки кресла, старуха грузно поднялась. Все почтительно встали, ожидая, пока бабушка, опершись на руку тети Цецилии, прошествует к своему месту за столом.
В разгар чаепития из города с работы вернулась Люсиль. Измученная, с черными кругами под глазами. Увидев гостей, она даже вскрикнула от радости.
Когда оживление за столом угасло, вновь наступила неловкая пауза. Бабушка спросила:
– Мне кажется, Люсиль, прежде я не слышала от тебя о господине О'Скопилли?
– Не помню, – бросила та.
– Право же, ты мне о нем не говорила. Фамилию эту я слышу впервые.
Тем временем Иветта беспечною рукой взяла с почти опустевшего блюда второе пирожное. Тетю Цецилию это взбесило: какая бестактность, какое неуважение к гостям! И зеленым пламенем заполыхала в душе злоба. Тетя взяла со своей тарелочки пирожное, которым собиралась было полакомиться сама, и с ядовито-приторной вежливостью протянула его Иветте.
– Не съешь ли заодно и мое?
– Спасибо! – рассеянно бросила раздосадованная девушка и все с тем же напускным безразличием надкусила тетино пирожное. Но тут же, будто спохватившись, добавила: – А вам и вправду не хочется?
Теперь у нее на тарелочке красовались два пирожных. Люсиль побледнела как смерть и склонилась над чашкой. Тетя же позеленела от злобы, но внешне являла полное смирение. И в разгар этого предгрозового затишья грузно восседавшая на своем троне бабушка, не чуя общего настроения, изрекла:
– Коли завтра ты, Люсиль, едешь на машине к мысу Бонсалл, захвати от меня письмецо к леди Чванинг.
Люсиль лишь вздохнула и искоса укоризненно взглянула на слепую старуху. Леди Чванинг – глава семейства, жившего на мысе Короля Карла, – всякий раз упоминалась бабушкой в угоду гостям.
– Хорошо, непременно передам.
– На прошлой неделе она мне так услужила – прислала со своим шофером сборник кроссвордов.
– Но ведь вы ее уже поблагодарили! – воскликнула Иветта.
– Я бы хотела послать ей записку.
– Так можно почтой! – не выдержала и Люсиль.
– Нет, нет, я хочу передать ее с тобой. В прошлый раз леди Чванинг навещала меня и…
Словно стая глупых мальков, пораскрывали рты молодые гости, а бабушка все говорила и говорила о леди Чванинг. Тетя Цецилия сидела молча. Девушки знали наверное: ее сводит с ума, лишает чувств и сил недавняя стычка. А может, бедняжка молилась.
К великому облегчению девушек, гости скоро ушли. Как намучились сестры за этот вечер. Тогда-то и приметила Иветта в старухе, на первый взгляд казавшейся воплощением материнства, жесткую и неуемную волю к власти. Бабушка глубоко вдавилась большим своим телом в кресло; красное одутловатое лицо, испещренное старческими крапинами, неподвижно; кажется, бабушка дремлет, но запечатлелось на бесстрастном, словно маска, лице что-то непоколебимое и беспощадное. Даже в покое проявлялась ее чудовищная деспотичность. Откроет бабушка глаза, пожует губами и начнет выспрашивать все до мелочей о Лeo О'Скопилли. Пока же она в полузабытьи, в старушечьих грезах. Но вот она заговорит, пробудится ее мысль, ненасытное любопытство к чужой жизни, и посыплются нескончаемые вопросы. Иветте вспоминалась старая жаба: та сидела на летке улья, и, как только появлялась пчела, жаба с непостижимой быстротой заглатывала ее. Иветта как зачарованная смотрела на жабу. Неужто весь пчелиный рой окажется в этом кожистом чреве, похожем на тугой кошелек? И так из года в год пожирала гадина одно поколение пчел за другим, и не суждено им было расправить крылышки и познать прелесть весны. Иветта позвала садовника, тот прибежал, разъярился и убил жабу камнем.
– Ишь, тварь поганая, полакомиться захотелось? Этак ты нас и вовсе без пчел оставишь!