355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дэн Симмонс » Утеха падали » Текст книги (страница 14)
Утеха падали
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:48

Текст книги "Утеха падали"


Автор книги: Дэн Симмонс


Жанр:

   

Ужасы


сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 72 страниц)

Я как раз сортировал багаж в зоне прибытия, когда мимо, в сопровождении коменданта и многочисленной свиты, прошел шеф гестапо. Я почти не запомнил Гиммлера – невзрачный коротышка в очках, с усиками бюрократа, – но за ним я увидел молодого светловолосого офицера, «белокурую бестию». Это был оберет. Он как раз наклонился и что-то сказал на ухо Гиммлеру; рейхсфюрер СС запрокинул голову и рассмеялся странным, почти женским смехом.

Они прошли метрах в пяти от меня. Я постарался нагнуться пониже, но когда все же поднял глаза, то сразу увидел, что оберет смотрит в мою сторону. Не думаю, что он узнал меня. Прошло всего восемь месяцев после событий в Челмно и в замке, но для оберста я, скорее всего, был теперь лишь одним из многих евреев-заключенных, сортирующих багаж мертвых. Я раздумывал всего несколько секунд. Тут был мой шанс, но я промедлил, и шанс был упущен. Возможно, в тот момент я смог бы добраться до оберста. Я мог бы схватить его за горло до того, как раздадутся выстрелы. Возможно, мне даже удалось бы выхватить пистолет у одного из офицеров, окружавших Гиммлера, и выстрелить прежде чем оберет поймет, что ему грозит опасность.

С тех пор я много раз думал – не было ли там чего-то еще, кроме неожиданности и нерешительности, что остановило меня. Страх мой умер вместе со всем, что оставалось от моего духа, за несколько недель до этой встречи, в той герметически закупоренной душевой. Как бы то ни было, я колебался несколько секунд, а может, и минуту, и время было потеряно навсегда. Гиммлер со свитой двинулись дальше и прошли через ворота в штаб комендатуры – место, известное под названием Веселая Блоха. Я все стоял и смотрел на ворота, за которыми они скрылись, и в это время сержант Вагнер заорал на меня: я должен либо работать, либо отправляться в «больницу». Никто никогда не возвращался из этой «больницы». Опустив голову, я вновь принялся за работу.

Я был наготове весь день, не спал ночь и весь следующий день ждал, не появится ли оберет, – но он не появился. Гиммлер со свитой исчезли ночью.

Четырнадцатого октября евреи Собибура подняли восстание. Я слышал разговоры о его подготовке, но они казались мне до того не правдоподобными, что я не обращал на них внимания. В конце концов все тщательно отработанные планы привели к уничтожению нескольких охранников и безумному рывку примерно тысячи евреев к главным воротам. В первую же минуту большинство их скосил пулеметный огонь. Некоторые в наступившей суматохе прорвались сквозь проволочную ограду позади лагеря. Бригада, в которой был я, как раз возвращалась со станции, когда вспыхнуло это безумие. Конвоировавшего нас капрала забила насмерть хлынувшая в эту сторону толпа, и у меня не было другого выбора, как бежать со всеми остальными. Я был уверен, что украинцы на вышке будут стрелять прежде всего по людям в синих комбинезонах вроде меня. Но я добежал до первых деревьев как раз в тот момент, когда двух женщин, бежавших рядом, скосило огнем с вышек. В лесу я переоделся в серую тюремную робу старика, который добрался сюда, под защиту деревьев, и уже здесь его достала шальная пуля.

По моей прикидке, в тот день из лагеря убежало сотни две заключенных, поодиночке или небольшими группами, большинство из которых не имели руководителей. Та группа людей, что спланировала побег, не предусмотрела, как действовать, чтобы выжить на свободе. Многие беглые евреи и русские военнопленные впоследствии были пойманы немцами либо выловлены и перебиты польскими партизанами. Другие пытались укрыться на ближайших фермах, но там их быстро выдали немцам. Лишь единицы выжили в лесу, да еще некоторые перебрались через Бут навстречу наступающей Красной Армии. Мне повезло. На третий день блуждания по лесу меня обнаружили члены еврейской партизанской группы, называвшейся «Хиль». Командиром у них был храбрый, совершенно не знавший страха человек по имени Ехиль Гриншпан. Он принял меня в отряд и приказал врачу подлечить и подкормить меня. Наконец-то мою рану правильно обработали. В течение пяти месяцев я скитался с этим отрядом по Лесу Сов. Стал помощником хирурга, доктора Ячика, и спасал жизни людей, когда мог, даже если это были жизни немцев.

Вскоре после того побега немцы закрыли лагерь в Собибуре. Они уничтожили бараки, убрали печи и посадили картофель в полях, где во Рвах лежали тысячи трупов, которые не сгорели в крематории. К тому времени, когда наши партизаны отпраздновали еврейскую Хануку, большая часть Польши уже находилась в состоянии хаоса: вермахт отступал на запад и на юг. В марте ту местность, в которой мы действовали, освободили войска Красной Армии, и война для меня закончилась.

В течение нескольких месяцев советские военные власти держали меня в заключении и допрашивали. Некоторые бойцы «Хиля» попали в советские лагеря «для перемещенных лиц», но меня в мае отпустили, и я вернулся в Лодзь. Еврейское гетто было не просто опустошено – его уничтожили. Во время наступления был разрушен и наш старый дом в западном районе города.

В августе сорок пятого я перебрался в Краков, а оттуда поехал на велосипеде на ферму дяди Моше. Там уже жила другая семья; они были христиане. Во время войны они купили ферму у гражданских властей. Они сказали, что ничего не знают о местонахождении прошлых владельцев.

В эту же поездку я посетил Челмно. Советские власти объявили его запретной зоной, и меня даже не подпустили к лагерю. Я прожил неподалеку от него пять дней и каждый день ездил на велосипеде по всем проселкам и тропинкам. В конце концов я нашел тот замок, вернее, его руины. Замок был сожжен то ли артиллерийским огнем, то ли отступавшими немцами, и там не осталось практически ничего кроме разбросанных камней, обгорелых бревен да обожженного дымохода. От того «шахматного» пола главного зала тоже ничего не сохранилось.

На поляне, где когда-то смертниками была вырыта неглубокая могила, я обнаружил следы недавних раскопок. Вокруг валялось множество окурков русских папирос. Я пробовал расспрашивать в местной гостинице, но крестьяне утверждали, что о раскопках братских могил ничего не знают. Они также настаивали, причем довольно агрессивно, будто никто вокруг и не подозревал, чем на самом деле являлся лагерь в Челмно. Я уже притомился спать, как бродяга, на открытом воздухе и хотел было переночевать в гостинице, перед тем как отправиться на велосипеде на юг, но сделать это мне не удалось. Евреев в гостиницу не допускали. На следующий день я отправился в Краков на поезде. Искать работу.

Зима 1945-1946 года была почти такой же трудной, как зима 1941-1942. Формировалось новое правительство, но в окружавшей действительности случились намного более серьезные вещи: отсутствие продовольствия, горючего, черный рынок, беженцы, тысячами возвращавшиеся домой, чтобы начать жизнь сначала, и советская оккупация. В особенности вот эта оккупация. В течение сотен лет мы сражались с русскими, покоряли их, в свою очередь сопротивлялись вторжению, жили под угрозой с их стороны, а затем приветствовали как освободителей. Мы только что очнулись от кошмара немецкой оккупации, и наступило холодное утро русского освобождения. Как и вся Польша, я был истощен, пребывал в состоянии оцепенения и несколько удивлялся тому, что все еще жив; единственным сильным желанием было пережить хотя бы еще одну зиму.

Весной сорок шестого пришло письмо от моей кузины Ребекки. Она со своим мужем-американцем жила в Тель-Авиве. Ей пришлось потратить несколько месяцев, посылая письма, устанавливая контакты с чиновниками, рассылая телеграммы агентствам и разным учреждениям, – в надежде разыскать хотя бы следы кого-нибудь из семьи. Она нашла меня через своих друзей из Международного Красного Креста.

В ответ я написал ей письмо; а вскоре пришла телеграмма, в которой она настойчиво приглашала меня приехать к ней в Палестину. Они с Давидом предлагали прислать мне деньги на билеты телеграфом.

Я вовсе не был сионистом; более того, наша семья никогда не признавала существования Палестины как возможного еврейского государства, но когда я сошел с битком набитого турецкого сухогруза в июне сорок шестого на землю, которой суждено было стать нашей «землей обетованной», с плеч моих, казалось, упало тяжелое ярмо, и я впервые вздохнул свободно – впервые с того рокового восьмого сентября тридцать девятого года. Признаюсь, в тот день я упал на колени, и глаза мои наполнились слезами.

Возможно, моя радость по поводу обретения свободы оказалась преждевременной. Через несколько дней после моего приезда в Палестину в отеле «Царь Давид» в Иерусалиме, где располагалось британское командование, произошел взрыв. Оказалось, что Ребекка и ее муж Давид участвуют в движении «Хагана».

Полтора года спустя я вместе с ними включился в борьбу за независимость, однако, несмотря на свою партизанскую подготовку и опыт, я принимал участие в военных действиях только в качестве санитара. Я чувствовал ненависть, но вовсе не по отношению к арабам.

Ребекка настояла, чтобы я продолжил учебу. В то время Давид был уже представителем в Израиле очень приличной американской компании, так что с деньгами проблем не было. Так и случилось, что довольно посредственный школьник из Лодзи, чье образование было прервано на пять лет, вернулся за парту, – уже мужчиной, покрытым шрамами и в двадцать три года чувствовавшим себя стариком.

Совершенно неожиданно вышло так, что на этом поприще я сделал успехи. Поступил в университет в пятидесятом году, а три года спустя уже учился на медицинском факультете. Два года я проучился в Тель-Авиве, год и три месяца в Лондоне, год в Риме и одну очень дождливую весну – в Цюрихе. Когда мог, я возвращался в Израиль, работал в кибуце около фермы, на которой проводили каждое лето Давид и Ребекка, и общался со своими старыми друзьями. Мой долг по отношению к кузине и ее мужу был так велик, что я уже ничем не мог расплатиться с ними, но Ребекка постоянно твердила, что единственный оставшийся в живых член семьи Ласки, из племени Эшколов, должен чего-то добиться в жизни.

Я выбрал психиатрию. Занимаясь медициной, я уже знал, что все это – не более чем подготовительный этап: необходимо изучить тело, прежде чем проникать в сознание человека. Вскоре я был уже одержим всякими теориями насилия, случаями вампиризма в человеческих отношениях. Я с изумлением обнаружил, что в этой области практически еще нет сколько-нибудь надежных исследований. Было множество данных, в точности объясняющих механизмы господства внутри стаи львов; проводились обширные исследования в иерархических отношениях среди всех видов птиц; много информации поступало от приматологов – относительно роли господства и агрессивности в социальных группах наших дальних родственников – обезьян. Но как же мало было известно о механизме насилия над личностью, о господстве людей над людьми и о зомбировании, скорее я сам стал развивать свои собственные теории и предложения.

Во время учебы я не переставал разыскивать оберста. Я знал, что он был полковником в Einsatzgruppe 3, я видел его с Гиммлером и хорошо помнил последние слова Старика: «Вилли, мой друг...» Я запрашивал союзнические комиссии по делам военных преступников в различных оккупационных зонах, обращался в Красный Крест, советский трибунал по военным преступлениям фашистов, Еврейский комитет, в бесчисленные иные министерства и прочие бюрократические учреждения. Результата никакого. Пять лет спустя я обратился в Моссад – разведывательное агентство Израиля. Эти, по крайней мере, заинтересовались моим рассказом, но в те годы Моссад вовсе не был такой эффективной организацией, какой он, по слухам, является теперь. К тому же у них были иные приоритеты – они охотились за такими знаменитостями, как Эйхман, Мюрер и Менгеле, и их мало волновал какой-то неведомый оберет, о котором заявил один-единственный человек, переживший холокост. В пятьдесят пятом году я поехал в Австрию, чтобы посоветоваться с охотником за нацистами – Симоном Визенталем.

«Центр документации» Визенталя находился в ветхом здании, в бедном квартале на окраине Вены. По виду дома можно было предположить, что его построили во время войны как временное прибежище. Занимал три комнаты, две из которых под завязку были заполнены шкафами с папками; третья комната с голым цементным полом служила кабинетом. Сам Визенталь – нервный, взвинченный, от него исходило напряжение, внушавшее беспокойство тем, кто с ним общался. В его взгляде было что-то очень знакомое. Поначалу я подумал, что у Симона Визенталя – вид фанатика, но потом понял: этот напряженный взгляд я сам наблюдал в зеркале по утрам, когда брился.

Я рассказал Визенталю сокращенный вариант своей биографии, сообщив лишь, что оберет совершал зверства по отношению к заключенным Челмно ради развлечения солдат. Визенталь очень внимательно слушал меня, когда я упомянул, что встречал этого негодяя в Собибуре в компании Генриха Гиммлера. «Вы уверены?» – переспросил он. «Абсолютно уверен», – ответил я.

Хотя Визенталь был очень занят, он потратил два дня, помогая мне разыскать след оберста. В своем «центре», больше похожем на могилу, он собрал сотни досье, десятки указателей и перекрестных указателей, а также фамилии более двадцати двух тысяч эсэсовцев. Мы изучали фотографии личного состава Einsatzgruppe и выпускников военных академий, вырезки из газет и фото из официального журнала СС «Черный Корпус». К концу первого дня я уже не мог сосредоточиться, глаза отказывались служить. В ту ночь мне снились лица офицеров-нацистов, которым ухмыляющиеся главари «третьего рейха» вручали ордена. Следов оберста нигде не было.

Лишь на следующий день, уже вечером, мне удалось отыскать фото в газете за 23 ноября 1942 года: то был барон фон Бюлер, прусский аристократ, герой первой мировой войны, вернувшийся в строй в чине генерала. Подпись под снимком гласила, что генерал фон Бюлер погиб в бою, когда повел свои войска в героическую контратаку против русской танковой дивизии на Восточном фронте. Я долго смотрел на морщинистое лицо с крупными чертами, запечатленное на пожелтевшей бумаге: Старик. Der Alte. Убрав газетную вырезку назад в папку, я продолжил поиски.

– Если бы у нас была его фамилия, – сказал Визенталь в тот вечер, когда мы ужинали в небольшом ресторанчике близ собора Святого Стефана. – Уверен, мы смогли бы его разыскать, если бы знали фамилию. СС и гестапо имели точные списки своих офицеров.

Я пожал плечами и сообщил, что утром намерен вернуться в Тель-Авив. Мы перебрали почти все материалы Визенталя по Einsatzgruppe и Восточному фронту, а мои занятия вскоре могли потребовать всего моего времени.

– Но как можно?! – воскликнул Визенталь. – Вы уцелели в гетто Лодзи, в Челмно, в Собибуре. У вас должна быть масса информации об офицерах, о других военных преступниках. Вы должны провести здесь по крайней мере еще неделю. Мы с вами побеседуем, а потом запись этого интервью будет внесена в мои архивы. Вы не представляете даже, какие бесценные факты хранятся в вашей памяти!

– Нет, – отрезал я. – Меня не интересуют другие. Меня интересует только оберет.

Визенталь долго смотрел в свою чашку, потом поднял на меня глаза – в них блеснул странный огонек.

– Значит, вас интересует только месть?

– Да. Так же как и вас. Он печально покачал головой.

– Возможно, мы оба одержимы, мой друг. Но я добиваюсь справедливости, а не отмщения.

– А разве в данном случае это не одно и то же? Визенталь снова покачал головой.

– Справедливый суд необходим. Его требуют миллионы голосов из безымянных могил, из ржавеющих печей, из пустых домов в тысячах городов. Чувство же мести – недостойно, оно мелко...

– Недостойно чего? – спросил я резче, чем хотел.

– Нас. Их. Их смерти. Нашей дальнейшей жизни. Я тогда ничего не ответил, отбрасывая все это, но с тех пор часто думал об этой нашей беседе.

Хотя Визенталь был разочарован, он согласился продолжить поиски любой информации, связанной с моим описанием оберста. Через год и три месяца, спустя несколько дней после того как я получил степень, от Симона Визенталя пришло письмо. В конверте были фотокопии платежных ведомостей четвертого отдела зондеркоманды подотдела IV-B Einsatzgruppen: «специальные советники». Визенталь обвел имя оберста Вильгельма фон Борхерта, офицера из штаба Рейнхарда Гейдриха, прикомандированного к Einsatzgruppen. К этим фотокопиям был приколот газетный снимок, извлеченный Визенталем из своих архивов. Семь молодых улыбающихся офицеров позировали перед фотографом на концерте берлинского филармонического оркестра в пользу вермахта. Газетная вырезка была датирована 23 июня 1941 года... Исполнялся Вагнер. Ниже перечислялись имена улыбающихся офицеров. Пятым слева, едва видный из-за плеч своих товарищей, стоял оберет, низко надвинув фуражку на свой бледный лоб. В подписи под снимком фамилия старшего лейтенанта Вильгельма фон Борхерта тоже была обведена кружочком.

Через два дня я уже был в Вене. Визенталь распорядился, чтобы его корреспонденты разузнали все, что можно, о фон Борхерте, но результаты обескуражили. Борхерты были хорошо известной аристократической семьей, имевшей поместья в Пруссии и Баварии. Источником богатства семьи служили земли, интересы в горнорудной промышленности и экспорт предметов искусства. Агенты Визенталя не смогли найти никаких записей о рождении или крещении Вильгельма фон Борхерта в архивах, просмотренных до 1880 года, но они обнаружили извещение о смерти. Согласно объявлению в «Реген Цайтунр» за 19 июня 1945 года, оберет Вильгельм фон Борхерт, единственный наследник графа Клауса фон Борхерта, погиб в бою, геройски защищая Берлин от советских захватчиков. Это известие дошло до престарелого графа и его жены во время их пребывания в летней резиденции – Вальдхайме, в Баварском лесу близ Байриш-Айзенштейна. Члены семьи спрашивали разрешения союзных властей закрыть поместье и вернуться в свой особняк около Бремена, где должны состояться похороны. В заметке далее говорилось, что Вильгельм фон Борхерт получил столь желанный железный крест за доблесть, а перед смертью был рекомендован к повышению в чине до обергруппенфюрера СС.

Визенталь дал своим людям задание искать какие-либо другие следы, но так ничего нового не обнаружилось. В пятьдесят шестом году семья фон Борхерта состояла всего лишь из престарелой тетушки в Бремене и двух племянников, пустивших по ветру большую часть семейного состояния из-за неразумного вложения капитала после войны. Огромное поместье в Восточной Баварии пустовало уже много лет, охотничий заказник был продан для уплаты налогов. По весьма ограниченным источникам в странах Восточного блока выяснилось: ни Советы, ни восточные немцы не владели никакой информацией о жизни и смерти Вильгельма фон Борхерта.

Я вылетел в Бремен, чтобы побеседовать с тетушкой оберста, но она была уже в одной из последних стадий старческого маразма и не могла припомнить никого из членов семьи по имени Вилли. Полагала, что меня послал ее брат – пригласить ее на летний праздник в Вальдхайме. Один из племянников отказался встретиться со мной. Другой, молодой фат, которого я настиг в Брюсселе, откуда тот направлялся на курорт во Франции, заявил, что видел дядю Вильгельма всего один раз, в тридцать седьмом году. Племяннику тогда было девять лет. Он ничего не помнил, кроме великолепного шелкового костюма и канотье, которое дядя носил лихо, немного набекрень. И еще считал своего родственника героем, который погиб, сражаясь с коммунистами. Я вернулся в Тель-Авив ни с чем.

Несколько лет я практиковал как психиатр в Израиле; за это время я узнал, как и все психиатры, что ученая степень в этой области всего лишь готовит профессионала к тому, чтобы начать серьезно изучать человеческую личность во всей ее сложности, со всеми ее достоинствами и недостатками. В шестидесятом году умерла от рака моя кузина Ребекка. Давид настоял на том, чтобы я поехал в Америку и продолжил там свои исследования. Когда я возражал, что у меня достаточно материала и в Тель-Авиве, Давид шутил, что нигде в мире спектр насилия не является таким разнообразным, как в Соединенных Штатах. В Нью-Йорк я прибыл в январе шестьдесят четвертого года. Американская нация в это время едва опомнилась после убийства 35-го президента и готовилась утопить свою печаль в подростковой истерии по поводу приезда британской рок-группы, которая называлась «Битлз». Колумбийский университет предложил мне должность профессора-консультанта сроком на один год, но потом получилось так, что я продолжил работать там, пока не закончил свою книгу о патологии насилия...

В ноябре шестьдесят четвертого года я принял решение остаться в Штатах. Я тогда гостил у своих друзей в Принстоне, в Нью-Джерси; после обеда они, извинившись, спросили, не хочу ли я немного посмотреть телевизор вместе с ними. У меня своего телевизора не было, и я заверил их, что это развлечет меня. Как оказалось, программа, которую они хотели смотреть, представляла собой документальный фильм, посвященный первой годовщине со дня гибели Джона Кеннеди. Это было мне интересно. Даже в Израиле, несмотря на нашу одержимость своими собственными проблемами, смерть американского президента потрясла всех нас. Я видел фотографии президентского кортежа в Далласе; меня очень тронул снимок, столь часто перепечатываемый, где младший сын Кеннеди отдает честь гробу своего отца. Читал я о том, как некий Джек Руби «убрал» предполагаемого убийцу президента, но мне ни разу еще не приходилось видеть видеозаписи этого момента. В том документальном фильме по TV я наблюдал воочию: вот в наручниках появился самодовольно ухмыляющийся худой парень в темном свитере, окруженный далласскими полицейскими в штатском, с их стетсонами и типичными американскими физиономиями. Откуда-то сбоку выныривает из толпы журналистов грузный мужчина, вмиг приставляет дуло пистолета к животу Ли Харви Освальда, слышится сухой резкий звук... Этот звук заставил меня вздрогнуть – я вспомнил про белые обнаженные тела, падающие в Ров... На глазах у всех Руби стреляет в Освальда, крупным планом – прижатые к животу руки, перекошенное лицо парня. Полицейские хватают Руби. В наступившей неразберихе телекамеру кто-то толкнул, и она оказалась направленной на толпу.

– Матка Бозка! – почему-то заорал я по-польски и вскочил со стула. В толпе я увидел оберста.

Так и не объяснив своего волнения друзьям, в тот же вечер я покинул Принстон и вылетел в Нью-Йорк. Рано утром следующего дня я уже был в манхэттенском офисе той телекомпании, которая демонстрировала документальный фильм памяти Кеннеди. Я использовал все свои связи в университете и в издательском мире, чтобы получить доступ к фильмам, видеозаписям и роликам компании. Лицо в толпе, которое я видел в той программе, появилось всего на несколько секунд и только на той пленке. Один мой аспирант любезно согласился сфотографировать эти кадры в монтажной телекомпании и увеличить их, насколько это было возможно.

В таком виде узнать лицо было еще труднее, чем в те две с половиной секунды, когда оно появилось на экране: это было всего лишь белое пятно, мелькнувшее между широкими полями шляпы, как у техасских ковбоев, смутное впечатление легкой улыбки и глазницы – темные, будто дыры в черепе. Как вещественное доказательство этот снимок не годился – его не принял бы во внимание ни один суд в мире, но я знал, что это оберет.

Я вылетел в Даллас. Власти Далласа все еще относились ко всем настороженно, из-за критики, которой они были подвергнуты в прессе и во всем мире. Мало кто соглашался разговаривать со мной, еще меньшее число людей было готово обсуждать то, что случилось год назад в подземном гараже. Никто не узнал человека ни на снимке, сделанном с видеозаписи, ни на старом фото из берлинской газеты. Я беседовал со свидетелями. Я попытался добиться свидания с Джеком Руби, находившимся в «камере смертников», но так и не получил разрешения. След оберста за год остыл – он был так же холоден, как труп Ли Харви Освальда.

Вернувшись в Нью-Йорк, я связался кое с кем из знакомых в израильском посольстве. Они заявили, правда, что израильские разведывательные службы не имеют права действовать на территории США, но все же согласились навести кое-какие справки. В Далласе я нанял частного детектива. Его услуги обошлись мне в семь тысяч долларов, но его отчет можно было свести к одному слову: ни-че-го. В посольстве Израиля точно такой же результат мне выдали бесплатно. Вероятно, мои знакомые сочли меня сумасшедшим: только безумец мог искать след нацистского военного преступника в деле убийства президента и всех, кто был причастен к этой трагедии, – ведь бывшие эсэсовцы стремились лишь к одному – к анонимности.

Я сам стал сомневаться, не сошел ли я с ума. Лицо «белокурой бестии», которое уже столько лет не давало мне покоя во сие, явно сделалось главной целью моей жизни. Как психиатр я мог понять всю двусмысленность этой одержимости: запечатленная в моем мозгу в камере смерти в Собибуре, закаленная в самую холодную зиму моего духа, одержимая решимость разыскать оберста была для меня смыслом жизни; исчезни одержимость – этот смысл исчезнет. Признать, что оберет мертв, значило для меня признать и свою собственную смерть.

Как психиатр я все это понимал. Понимал, но не верил. И если бы даже поверил, то не стал бы работать над тем, чтобы «излечиться». Оберет существует взаправду. Шахматная партия была. Оберет не тот человек, который умрет где-нибудь в наскоро построенных оборонительных сооружениях под Берлином. Он монстр. А монстры не умирают сами. Их следует убивать.

Летом шестьдесят пятого я наконец добился встречи с Джеком Руби. Но из разговора с ним ничего не вышло. К тому времени мафиози превратился в тень с печальным лицом. В тюрьме он похудел, кожа на лице и руках обвисла, как складки грязной марли. Взгляд у Руби был отсутствующим, рассеянным, голос – хриплый. Я пытался расспросить подробнее о его психическом состоянии в тот ноябрьский день, но он только пожимал плечами и повторял то, что уже столько раз говорил на допросах. Нет, он не собирался стрелять в убийцу – это пришло ему в голову только за несколько секунд перед самим действием. Пустили его в тот гараж случайно. Что-то нашло на него, когда он увидел Освальда, какой-то порыв, которого он не смог удержать – ведь этот человек убил его любимого президента.

Я показал ему фотографии оберста. Он устало покачал головой. Он знал нескольких далласских детективов и многих репортеров, которые были там, в гараже, но этого немца он никогда прежде не видел. «Не ощутили ли вы чего-то странного непосредственно перед тем, как выстрелить в Освальда?» Когда я задал этот вопрос, Руби на секунду поднял свое усталое лицо, похожее на морду таксы, и я увидел в его взгляде вспышку смятения, но затем вспышка погасла, и он отвечал тем же монотонным голосом, что и прежде. Нет, ничего странного, только ярость по поводу того, что Освальд все еще жив, а президент Кеннеди мертв и бедная миссис Кеннеди с детишками остались совсем одни.

Я не удивился, когда год спустя, в декабре 1966 года, Руби поместили в больницу с диагнозом «рак». Он показался мне смертельно больным человеком уже во время нашей беседы. Не многие горевали о нем – умер он в январе шестьдесят седьмого года. Нация уже очистилась через свое горе, и Джек Руби был всего лишь напоминанием о тех временах, которые лучше забыть.

В конце шестидесятых я все больше погружался в свою исследовательскую и преподавательскую работу. Я пытался убедить себя, что мои теоретические разработки – всего лишь попытки найти средство изгнания демона, символом которого служило лицо оберста, но в душе я был уверен совсем в обратном.

В те годы, когда процветало насилие, я изучал его. Почему некоторые люди с такой легкостью добиваются господства над другими? В своей экспериментальной работе я сводил вместе небольшие группы людей, незнакомых друг с другом, для выполнения какой-либо посторонней задачи, и неизменно уже минут через тридцать после начала возникала какая-то иерархия. Порою участники группы даже не осознавали этого, но когда их спрашивали, они почти всегда могли указать, кто из группы был «самый главный» или «самый динамичный». Вместе с аспирантами мы проводили беседы, анализировали их письменные записи и долгими часами просматривали видеопленки. Мы моделировали ситуации конфликтов между испытуемыми и лицами, обладающими властью: деканами университета, полицейскими, преподавателями, чиновниками налоговой службы, тюремными надзирателями и священниками. И во всех случаях проблема иерархии и господства оказывалась более сложной, чем можно было предположить, зная только социальное положение вовлеченных в эксперимент лиц.

В это время я начал сотрудничать с нью-йоркской полицией – составлял личностные характеристики субъектов, склонных к убийству. Фактические данные были невероятно интересны, беседы с убийцами – весьма тягостны, результаты же – неопределенны.

Где находится источник человеческой агрессивности? Какую роль играют насилие и угроза насилия в наших ежедневных взаимоотношениях друг с другом? Получив ответы на эти вопросы, я наивно надеялся когда-нибудь объяснить, как случилось, что очень способный, но маниакальный психопат вроде Адольфа Гитлера смог превратить одну из величайших культур мира в тупую и аморальную машину убийства. Я начал с того факта, что половина видов сложных животных на земле обладает каким-то механизмом для установления господства и социальной иерархии. Обычно эта иерархия возникает без нанесения серьезного ущерба. Даже такие свирепые хищники, как волки и тигры, используют вполне определенные сигналы подчинения, для того чтобы прекратить самые яростные схватки, так что дело не доходит до смерти или серьезного увечья. Ну, а что же человек? Неужели правы те (и их довольно много), кто утверждают, что у нас отсутствует инстинктивный, четко распознаваемый сигнал покорности и потому мы обречены на вечную войну, на некоего рода внутривидовое сумасшествие, предопределенное нашими генами? В этом я сомневался.

Год за годом я собирал данные и развивал различные положения и все это время втайне выстраивал теорию, которая была настолько странной и ненаучной, что она подорвала бы мою профессиональную репутацию, если бы я хотя бы шепотом намекнул о ней своим коллегам. Что, если человечество в своем развитии установило некий психический тип отношений господства и подчинения – то, что некоторые из моих нерационалистически настроенных коллег называют парапсихологическими явлениями? Ведь ясно, что привлекательность некоторых политиков (то, что средства массовой информации называют харизмой просто за неимением лучшего термина) не может быть объяснена с помощью размеров индивида, его способности к размножению или к угрожающему поведению. Моя версия такова: а что, если в какой-то доле либо каком-то полушарии мозга существует зона, ответственная исключительно за проецирование этого чувства личного верховенства, лидерства? Я был хорошо знаком с нейрологическими исследованиями, указывающими, что мы унаследовали наши инстинкты господства и подчинения от так называемого рептильного мозга – самой примитивной мозговой области. Ну, а что если были прорывы в эволюции, связанные с мутацией, придавшие некоторым человеческим существам способность, родственную эмпатии либо телепатии, но бесконечно более мощную и более полезную с точки зрения выживания? И что если эта способность, подпитываемая собственной жаждой господства, находит свое высшее выражение в насилии? Являются ли человеческие существа, обладающие такой способностью, воистину человеческими?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю