Текст книги "Грас"
Автор книги: Дельфина Бертолон
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Грас Мари Батай,
21 марта 1981 года, кладовая,
ровно 18.00 на часах моего отца
Ты вернулся с навороченной электровафельницей через плечо. Подарок на мой день рождения. Я чуть не отвесила тебе оплеуху, но дети пришли в восторг; девчонка месит тесто на кухне, бирюзово-голубой лак ее ногтей колышется в такт мешалке.
Saturday Night Fever.
Сейчас ты с ними. А я здесь, дрябну в запахе плесени на стенах, среди бутылок.
Ты вернулся. Как и всякий раз, зашел в нашу спальню положить вещи. Бросил всего лишь: «А, перекрасила?» – потом снова ушел – готовить вафли. Мою прическу ты даже не заметил.
Я слышу ваш смех над моей головой, стук ее сапог по паркету, так-так, так-так, так-так, адское стаккато, ее мелкие шажки танцовщицы, такие раздражающие.
Лиз радостно вопит, секрет этого пронзительного вопля известен только ей.
Твой приглушенный голос, потом снова смех.
Это весна. Это утро, хотя трава парка покрыта инеем.
Я смотрю на электрический счетчик. Я бы хотела все тут взорвать, уничтожить этот сволочной аппарат наверху.
Вышвырнуть вас в черноту.
Смех прекратился. Думаю, вафли пекутся. Вы при каждом случае говорите о политике. Девчонка обожает политику. Я же ее ненавижу, а девчонку еще больше.
Жискар, Ширак, Миттеран?
Миттеран, Жискар, Ширак?
Маленькая современная игра, прогнозы за стойкой всех окрестных баров. Ты и я за Миттерана. Единственная близость, которая нам еще остается, stranger. Только это и двое наших детей.
Я не видела тебя две недели, Тома. Еще недавно, после такого долгого отсутствия ты начинал, конечно, с целования детей, но первое, что ты делал потом, это заваливал меня. Сегодня ты кажешься мне силуэтом на борту шлюпки, которая неумолимо удаляется в туман, несмотря на то, что я тяну ее к себе за швартовый конец – тяну, тяну, тяну, срывая себе легкие до нервов.
Мы поженились в июле 69-го – эротический год. А через несколько дней первый человек ступил на Луну. Остальной мир помнит Армстронга, Олдрина и Коллинза. А мы помним эту дату совсем за другое.
Ты долго играл в постели.
Напускал на себя этот свой похотливый вид, который так меня смешил и так возбуждал – «Иди сюда, куколка, давай попробуем 69», «Повернись-ка, куколка, дай полюбоваться твоей луной». Я думала, что эротизм между нами так силен, что он сотрет время, докажет лживость поговорки о семи пророческих годах. Да, мы заставили ее лгать, немного, два-три года, выигранных при обратном отсчете. После рождения Ната все стало не таким легким, не таким очевидным. Но мы научились снова, и это было не так уж плохо.
А потом явилась она. И постепенно все изменилось, мы даже не сразу осознали это. Ее присутствие заразило нас; это был медленно действующий яд, отравление тяжелыми металлами. О! Я знаю. Ты мог бы мне заметить, что отчасти это случилось и по моей вине. Это я снова захотела работать, хотя мы в этом и не нуждались – при таком-то вожде клана с таким коммерческим гением; и верно, твои премии с годами становились все внушительнее.
Я наказана за то, что захотела быть чем-то еще, кроме матери. Дивный результат: я чувствую себя даже меньшим, чем просто женщина.
Не хочу больше писать. Здесь неудобно писать. Блокнот пропитывается пылью.
Я пропитываюсь пылью.
Я паук среди пауков.
* * *
Мама заперлась внизу. Я стучал в дверь, но безуспешно; решив, что она приняла таблетку, перестал настаивать. Близнецы легли в моей постели и быстренько отправились к Морфею – блаженное детство, когда любое, даже самое ужасное событие становится чем-то похожим на сновидение, от которого просыпаешься в холодном поту, но избавиться от него можно с помощью сна. Они попробовали незаметно пробраться к «рождественской печке», но были слишком уставшими, и простого брысь! оказалось довольно, чтобы подчинить их обычным нормам поведения в два часа ночи.
Мы с Лиз подмели паркет, приклеили скотчем пластиковую пленку вместо разбитых стекол, сознавая, что приход стекольщика 25 декабря так же проблематичен, как и существование Деда Мороза.
– Помнишь, как ты со своими дружками-дебилами высадил из рогатки витрину кафе? – спросила она, разглядывая куски пленки, хлопающие на ветру, надуваясь при каждом порыве, как два прозрачных живота.
Я кивнул.
– Шапель и Фаржо. Мы с ними немало глупостей натворили. Хотя это была всего лишь промашка – мы целили в почтовый ящик… И если помнишь, бар был закрыт. А тут совсем другое дело. Завтра позвоню в полицию.
Лиз фаталистически пожала плечами и села на кровать. Сняла один сапог, правый, потом носок. Оказалось, ей в подошву глубоко вонзился осколок стекла; он поблескивал там, как алмаз, торчащий из розовой плоти. Она взяла лампу у изголовья и поставила ее на почерневший одноногий столик, чтобы получше осветить ступню. Ее лицо не выражало ни малейшей боли, ни капельки отвращения, ни даже беспокойства.
– Погоди, Лили, не делай это абы как… Я поищу что-нибудь дезинфицирующее.
– Брось. Столбняк мне уже обеспечен.
Я хотел сказать ей, что все это ерунда, но она уже начала вытаскивать осколок двумя пальцами; ее фальшиво пламенеющие пряди закрыли лицо. Я сморщился и отвел глаза, представив себе пропоротую до кости мякоть, красноватую, тошнотворную… Картинка была наверняка ужаснее, чем реальность, но таковы уж причуды нашего воображения. Я сосредоточил свое внимание на зеркале над камином, большом зеркале в раме с золочеными завитушками, которое всегда здесь висело, на этом самом месте. Лиз чертыхнулась у меня за спиной. Вдруг на секунду я заметил ее отражение – красный отблеск в раме, ее макушку, потом она, должно быть, наклонилась, потому что отражение исчезло. От этого безобидного видения у меня напрягся хребет – видимо, застоявшаяся кровь в венах, химический осадок.
– Вот он, зараза! – воскликнула она со смесью ярости и облегчения. – Можешь обернуться, неженка, больше не на что любоваться.
Когда я обернулся, она уже надевала носок. Ухмыльнулась:
– Воображаю, как у тебя кровь берут на анализ!
И она изобразила меня в лаборатории, как я преувеличенно отворачиваюсь, едва не вывихнув позвонки, с чудовищным выражением ужаса на лице. Карикатура на меня – всего лишь карикатура, преувеличенная, правда; ты ведь знаешь, Кора, – я не выношу вида крови. И сознаю: последнее, что ты видела, теряя сознание, был я, теряющий сознание – жалкая марионетка на залитом кровью полу родильного зала. Я бы предпочел, чтобы ты унесла с собой какой-нибудь успокоительный, мужественный образ, которым я мог бы гордиться, – но нет. Умирая, ты увидела только карикатуру на меня, столь же гротескную, как и этот портрет, изображенный моей сестрой рождественской ночью в заледеневшей комнате.
Ненавижу эту мысль. Гоню ее прочь. Она возвращается. Я гоню ее снова. И делаю это беспрестанно, но я отгоняю от себя то, что невозможно убить. Я гоню от себя стыд, иррациональный, лишающий меня возможности владеть собой, – бесконечный стыд оттого, что не смог тебя спасти.
Этой ночью мне приснился первый из длинной череды снов. Я был в доме, но комнаты предстали такими, как во времена моего отца, – кухня была отделена от гостиной стенкой, и большой камин в этой гостиной освещал черные плашки паркета. Зато не было второго этажа: когда я поднимал голову, я видел небо, тоже черное. Однако была не ночь, я это знал. Эта темнота не была ночью, и чернота в небе была чем-то иным; казалось, я передвигаюсь внутри макета в натуральную величину, но сам этот незаконченный макет был заключен внутри другого объема, гораздо большего размера, чего-то вроде огромного блокгауза. Мебель стояла подковой посреди гостиной, как для собрания, четыре кресла, диван в центре, журнальный столик с правого края, посудный шкаф с левого края, что было явно нелогично. Лиз сидела посреди дивана, неподвижно, а мама, близнецы и ты, Кора, набились в одно из глубоких кресел в стиле Людовика XVI, обтянутое красным бархатом, но, похоже, им было удобно. Мне не удавалось определить собственное местоположение в этой мизансцене, и я был в ужасе, убежденный, что должно произойти что-то неизбежное, что-то омерзительное. Лиз начала двигать головой, очень медленно, отчего послышался хруст, словно ее кости были сухими веточками, но веточками живыми. Вдруг ее черты преобразились – я не называю это лицом, потому что в нем уже ничего не было от лица, это была масса желтой плоти, деформированной опухолями, которые словно самостоятельно двигались под ее кожей, под оболочкой, служившей ей кожей. И хотя сама она не двигалась ни на миллиметр, не делала ни малейшего агрессивного жеста в мою сторону, я знал, что в нее вселился дьявол, что в странной расстановке мебели вырисовывались очертания тайного сборища, что сам сатана собирался держать совет здесь, у нас дома. Но вы никак не реагировали, забившись в ваше единственное кресло, я думаю даже, что вы пили вино, темное сладкое вино, и ты смеялась, Кора, дети хотели попробовать вино, я пытался им помешать, помешать вам, маме и тебе дать им отведать эту зловещую бурду, но я не был по-настоящему там, не мог ни на что повлиять, такой же бессильный, как и в день рождения близнецов.
Потом произошел некий временной скачок, переход, плохо смонтированный каким-то неумехой.
Макет по-прежнему оставался на месте, но теперь казалось, что дверь большого блокгауза открыта: гостиную заливал оранжевый солнечный свет, который не давал, однако, ни малейшего тепла. Мебель стояла как обычно в то время, при моем отце, – диван у стены, кресла вокруг журнального столика из дымчатого стекла, посудный шкаф у двери, выходившей в кухню. Семь предметов мебели, и меня заклинило на этой цифре – семь предметов мебели в семикомнатном доме. Мама сидела на диване в центре, где прежде сидела Лиз, близнецы по обе стороны от нее, Солин справа, Колен слева. Моя сестра, стоявшая у посудного шкафа, курила сигарету, сгоравшую с бешеной скоростью, – ее венчала длинная палочка отвердевшего пепла. Что касается тебя, Кора, то ты исчезла; никто о тебе не беспокоился, словно ты никогда не существовала. Мне хотелось крикнуть: Кора, черт побери! Где Кора? Но я знал, что это бесполезно, что они даже не поймут, что я хочу сказать. Я тоже сидел в одном из кресел, красном бархатном в стиле Людовика XVI, бормоча что-то вроде: Он вернулся, дьявол вернулся, Лиз, ты была дьяволом, но никто не придавал этому значения, словно я говорил о подгоревшем пироге, о совершенно пустячном происшествии. Они слышали меня, вполне сознавали, что сейчас произошло, но все, казалось, считали это ерундой. Лиз, как и в реальности, обзывала меня «неженкой», выдыхая совершенные колечки дыма в пространство с мандариновыми отсветами, а близнецы продолжали спокойно играть в «семь семей» – семь, опять семь, твердил я и не мог остановиться… Тут я проснулся – задыхаясь, стукнувшись головой о раму кровати. Сердце работало с перебоями. Думаю, я кричал и находился в крайнем изнеможении, все еще одной ногой увязнув в этом сне, который отказывался меня отпускать даже после пробуждения.
Никогда еще у меня не было такого кошмара, до такой степени правдоподобного. Я зажег лампу у изголовья, чтобы вернуться в реальность, в свою комнату, в реальность своей комнаты, к стенам, оклеенным обоями с фиолетовым геометрическим рисунком, напоминавшим микросхему чипованной карты. Наши дети смотрели на меня округлившимися глазами, сидя в кровати – Солин справа, Колен слева от меня. Тишина оглушительно ревела, как реактивный двигатель «Боинга». Я смотрел прямо перед собой, туда, где остался след от бельевого шкафа, – там, где он раньше стоял, обои были ярче. Призрак бельевого шкафа, отпечатавшийся на стене.
– Странная ночь, да, пап? – прошептали справа от меня.
Я не смог ответить. Моя глотка пересохла так, словно я пересек Сахару; на ум пришло слово «геенна». Я протянул руку над Солин, взял бутылку воды и выдул ее одним духом, всю целиком, пол-литра залпом. Потом начал приходить в себя. Взглянул на часы – пять часов семь минут, – случайность, конечно, но эта цифра слишком глубоко засела во мне: я родился в 1977 году, мама 7 марта 1947-го, Лиз 17 июля 1970-го, близнецы в 2005-м, 2+5=7, 7 февраля с разницей в 7 минут, ты умерла в 17.30 того же дня, в возрасте 34 лет, 3+4=7.
– Проклятье…
– Знаешь, пап, – прошептал Колен, успокаивающе погладив меня по волосам, как я его несколько часов назад, – кошмары – это просто картинки, которые делаются в голове. А когда просыпаешься, они исчезают, вроде как выключаешь телевизор. Они все еще там, только их нельзя больше видеть.
– Ты думаешь? – спросил я, скорее выдохнул. И это не был риторический вопрос.
Он не ответил. Вместо этого посмотрел на свою сестру, ища в ее глазах, что следует мне сказать – правду или ложь, успокоить меня или отнестись как к «взрослому», которым я, в конце концов, и был.
– Да, пап. Они все еще там, – заявила Солин с серьезностью, заледенившей мне кровь. – Как только они сделались внутри, они могут опять включиться, в любое время. Но нельзя же не спать всю жизнь.
Той ночью – по крайней мере, остаток ночи, – я старался делать как раз это – не спать. Бодрствовать во что бы то ни стало, иначе я бы снова неизбежно очутился в макете. Это была уверенность. Абсолютная. Математическая. И эта уверенность была мне нестерпима.
Грас Мари Батай,
5 апреля 1981 года, секретер в спальне,
22.34 на радиобудильнике
Девчонка попросила пишущую машинку, старый «Ремингтон», который пылился на чердаке. Мне пришлось обыскать весь Вильфранш, чтобы раздобыть ей ленту, которая годится для этой развалины. Она сказала: это чтобы писать ее матери, потому что звонить по телефону слишком дорого, – еще бы, я же видела счета! Впрочем, мне надоело всякий раз высчитывать ее звонки, так что я ее попросила пользоваться будкой общественного телефона. Ей придется запастись мелочью, но это уже ее проблемы. Услышав, как мы с ней это обсуждаем, Натан подарил ей свою копилку, ту, в виде робота, помнишь, которую ты привез из Токио? Это было очень мило с его стороны; меня это разозлило, но все равно было очень мило. Наш сын – ангел. Почувствовав, что я недовольна этой историей с копилкой, он сделал для меня рисунок, изобразил эту самую копилку на одноногом столике в прихожей. Этот малыш по-настоящему одарен, у него уже есть чувство перспективы. Я достала рисунки Лиз, сделанные в том же возрасте, – разница поразительная. Она рисовала каких-то спичечных человечков – кругляшок вместо головы, две палочки для рук, две для ног. А Натан нарисовал робота со всеми подробностями, и от одноногого столика отходят линии, видимо, тень, которую он отбрасывал на паркет, когда был сделан рисунок. Словно он пытался запечатлеть пространство в трех измерениях, включая его искривления и мертвые углы. Вдруг я присмотрелась внимательнее ко всему тому, что он недавно сделал – знаешь, как много он рисует? – настоящий локомотив! Поверь мне, это производит впечатление. Даже пугает. Я удивилась только, почему его учительница мне ничего об этом не говорила. Зато мы поболтали об этом с девчонкой. Она сказала: «О! В самом деле, здорово» – со своим проклятым польским акцентом, а потом показала мне свой портрет, нарисованный им на прошлой неделе. Уверяю тебя, Тома, вышло очень похоже. Он ее изобразил танцующей. Лицо, конечно, схематичное, но чувствовался ветер в волосах, и ему удалось даже передать их цвет – цвет опавшей листвы, смешав оранжевую краску с коричневой. А что касается движения ее юбки, то оно казалось выверенным почти с математической точностью. Дорогой, мы с тобой породили чудо-юдо какое-то. Из-за этой чертовой вафельницы я тебе ничего не сказала, и ты снова уехал, мы занимались любовью всего один раз за десять дней, большое спасибо, но ты снова уехал, а я забыла поговорить с тобой об этом – о Натане, о журналах по декору, а теперь вот и об этих странных рисунках. Ты мне скажешь, что нас скорее должно было бы беспокоить, если бы он не рисовал. Поди знай, может, наш сын станет Пикассо XXI века? Я ломаю голову – был ли тот, другой, таким же… ты знаешь… его брат. Ломаю голову, стал бы он таким же точно или его противоположностью, копией или зеркалом. Не хочу изводить себя такими вопросами, но иногда все же задаю их себе.
Вместе с печатной машинкой дети отыскали и большой кукольный дом, точную копию нашего, со всеми комнатами, кухней, гостиной, родительской спальней – нашей спальней, и с комнатой Лиз, а на втором этаже комната Натана, девчонкина и, наконец, чердачная комната, маленькая пирамида, пересеченная балками. Я его совершенно забыла там, наверху, под брезентом, почти на двадцать лет. Отец смастерил мне его как-то на Рождество. Мать рассказывала, что он делал его не один месяц, прячась в садовом сарае, с тех пор, как перестал работать. В то время у него был сарай для инструментов, ближе к дороге, рядом с голубым кедром. Однажды случился такой град, что разрушил эту хибарку. Я от этого заболела, хотя была уже большой, почти взрослой. Думаю, что она олицетворяла для меня мое детство, и мое детство на этом кончилось. Иногда я думаю, что нам следовало бы восстановить ее, ради детей. Я там впервые целовалась, в этой хибаре! С папашей Фаржо… Конечно, это он сегодня «папаша Фаржо», но в пятнадцать лет я звала его Фредериком и считала похожим на Джеймса Дина.
Мы отчистили кукольный дом с помощью «Аякса». Натан все хныкал, что там полно букашек. Лиз давила их, сильно топая каблуком, и насмехалась над ним. Я попыталась объяснить ей, что нехорошо обзывать братика «неженкой», но чего ты хочешь – он неженка и есть.
Девчонку кукольный дом поразил, она сказала, что ее собственный отец нашел бы его потрясным. Она так и сказала: «потрясным». Иностранцы порой употребляют необычные слова. Однажды Юзеф смастерил ей деревянную лошадку, но никогда не делал ничего столь прекрасного, столь кропотливого, хотя это было его профессией, а мой отец был простым агентом по недвижимости. От всего этого она затосковала: ушла и заперлась у себя в комнате. Я подумала: «Как большой ребенок». Несмотря на свои сиськи, она всего лишь большой ребенок, как и та, что ревела из-за небесного уничтожения лачуги из сосновых досок.
Кукольную мебель уже не отыскать. Я помню: у меня был целый набор мебели из палочек от эскимо, которую мы с матерью мастерили по воскресеньям после мессы. Только благодаря этому я и могла выдержать проповедь, которую не слушала. Думала о том, что мы будем делать – кресло, колыбель, обеденный стол для гостиной? Я представляла их себе до мельчайших подробностей, все их плоскости, и подсчитывала, сколько палочек понадобится для их изготовления… Сегодня все это наверняка давно сломано. Лиз и Натан наверняка расставят там мебель из конструктора «Плэймобил», это тоже подойдет. Дом размером в целый квадратный метр, они провозятся с ним всю вторую половину дня. Дождливое воскресенье, дождливое воскресенье без тебя, еще одно дождливое воскресенье.
Внизу звонят часы. Долго. Одиннадцать раз. Я закуриваю сигарету. Опять начала курить. Ты этого не знаешь, но уже несколько месяцев подряд я каждый вечер, ровно в одиннадцать, выкуриваю сигарету, одну-единственную, даже когда ты здесь; я иду в парк, и ты ничего не замечаешь, ничего не чувствуешь, мятные пастилки и вымытые с мылом руки, – курю и думаю: как там легкие президента Рейгана? К счастью, Жоржа уже нет, он не видит всего этого – теракта в прошлый понедельник, людского насилия, беспрестанной бойни в новостях по телевизору. Я курю и думаю о выражении лица Натана, когда он смотрел, как его сестра давила пауков черной подошвой своих лакированных туфелек… Кукольная бойня. Я курю и думаю о нашей дочери, об этой крошечной убийце, о ее ядовитом экстазе в систематическом истреблении восьминогой гадости.
Курю и всегда нашептываю: Лиз моя любимица.
* * *
За завтраком мы все были похожи скорее на зомби под наркозом, чем на жизнерадостных гномиков. Мама щеголяла кругами под глазами, словно нарисованными углем, я зевал, красуясь своей шишкой на лбу. Лиз глотала кофе чашку за чашкой и курила сигарету за сигаретой. Я увидел теперь, что могло навеять мне мой сон – ее кожа, пожелтевшая от дыма, увядшая. И поздравил себя с тем, что бросил, хотя сегодня утром убить мог ради затяжки. Я худо-бедно контролировал себя, чтобы не наброситься на аппетитную бело-золотую пачку, которая будто строила мне глазки, как стриптизерша в наряде из блесток. Меня смущал образ прежней гостиной, беспрестанно накладывающийся на новую, но нечетко, словно через видоискатель фотоаппарата, который никак не удается навести на резкость. Пунцовый камень на полу заменил прежний черный дуб, чугунная печка – камин, диван и кресла тоже поменялись, журнальный столик был уже не из стекла, а из металла, а глубокое кресло в стиле Людовика XVI стояло сегодня в маминой комнате. Стенку между гостиной и кухней снесли, чтобы объединить их в одно пространство, отделив кухонный угол барной стойкой из бетона со столешницей сначала «под орех», а позже замененной по моему совету плитой из НДФ, покрытой красным лаком. Как бы там ни было, планировка этого помещения не менялась уже три десятилетия. То, что я видел во сне, наверняка застряло в моей памяти с четырехлетнего возраста. Конечно, возвращение отца всколыхнуло воспоминания; в конце концов, это логично, хотя и стало настоящим шоком. Однако этого объяснения явно не хватало, чтобы успокоить меня, и я лихорадочно дергал за молнию своей жилетки – еще одна из моих многочисленных дурных привычек, – чтобы чем-то занять себе руки.
Я не сомкнул глаз в ужасе при мысли о том, что снова угожу в когти кошмара, близнецы вытащили меня из постели около восьми часов. Я едва успел крикнуть: «Тапочки, тапочки наденьте!» – как они полетели по лестнице, словно две гранаты. Маленькая кавалькада. Потом послышались традиционные радостные вопли, шушуканье, тишина. Я знал, что они ждут только моего сигнала, чтобы наброситься на пакеты, так что влез в собственные тапочки и стал спускаться к ним. Я чувствовал слабость, тошноту. Два часа вынужденной бессонницы я провел, перебирая ночные события – угольные брикеты, краткое отражение красных волос сестры, осколок стекла в ее подошве – и этот сон, этот отвратительный сон, самый отвратительный из всех, что я мог вспомнить, даже детских. Двойное посапывание близнецов меня немного успокоило, но я надеялся, что днем, в конце концов, неизбежно должен буду вспомнить и нечто более раннее; мое желание было готово бросить вызов даже законам физики. Когда малыши проснулись, едва забрезжил рассвет. Их возбужденный шепот отвлек меня от тревоги, словно жизнь снова заняла свое место, свое настоящее, главное и шумное место, которое никогда не должна была покидать.
Проходя мимо комнаты Лиз, я услышал характерные звуки умывания и чистки зубов по всем правилам. Мама тоже встала. Оставив свою элегантность в шкафу и облачившись в серые брюки и ирландский свитер, она из кухни подбивала детей к рождественскому священнодействию. Нет, дождемся папу… Я улыбнулся про себя. Когда я появился, они повернулись ко мне как по команде, блестя глазами; настоящее снова обрело смысл: радость, подарки, которые мы разложили вместе с Лиз любовно и аккуратно, вопреки странной новости о возвращении Тома Батая. Я кивком подал знак, и началось: шур-шур, вжик-вжик, крак-крак! – разрывание оберток, а потом о-о-ох и а-а-ах, и еще охи и ахи… книжки-раскрывашки, мини-куклы, мини-пианино, скейтборд, «Монополия», конфеты с хлопушками (крайне важно, чтобы с хлопушками, очень трудно найти в наши дни).
– Я все пропустила? – спросила, входя, Лиз, странно одетая – в платье, что вообще было на нее не похоже, да к тому же ярко-красное, плохо сочетавшееся с цветом ее волос.
– Тут и для тебя подарки есть! – крикнул Колен.
– И для папы тоже! И для бабушки!
– Очень хорошо, очень хорошо. Иду…
Мы развернули наши свертки под любопытными взглядами близнецов. Лиз работала в парфюмерном отделе и подарила мне, как и каждый год, туалетную воду «Блё» от Шанель; мама – очень хорошую книгу о скандинавском дизайне 50-х годов. Сестра тоже развернула свои подарки: кашемировый шарф модной марки от меня и, как всегда по ее пожеланиям, чек от мамы. Она как раз нюхала подарок от Лиз, молочко для тела с инжиром, бросая на меня удивленные взгляды. Заинтригованный ее поведением, я сообразил, что в общей куче не оказалось подарка от меня – цепочки с кулоном.
– Черный кожаный футлярчик… Нет?
Она покачала головой. Солин и Колен начали рыться в ворохе разноцветных бумажек на полу. Вместе мы осмотрели каждый листок, потом затолкали всю груду в мусорное ведро. Пол был совершенно чист, а черный футлярчик так и не отыскался. Нигде. Хотя я аккуратно положил его на пакет Лиз, перечеркнув логотип большого магазина.
– Странно, – сказал я озадаченно. – Мы его найдем…
– Да, конечно. Это пустяки, дорогой. Давайте позавтракаем, хотите? Нельзя играть на пустой желудок.
Наши дети позавтракали как можно скорее и, набив живот, играли теперь в моей комнате на втором этаже, поскольку их собственная стала непригодна. Я мельком глянул на сигареты Лиз, КУРЕНИЕ УБИВАЕТ, потом вновь опустил нос в свою чашку с чаем; я перестал пить кофе по утрам, наркоманская привычка, знаешь ли… И все ломал себе голову, куда могла подеваться эта чертова цепочка. Угодить Грас так трудно, что я потратил на выбор подарка не один час, хотя ненавижу рыскать по магазинам.
25 декабря, 2+5=7. Я покачал головой, смешно: семь смертных грехов, семь казней египетских, семь дней сотворения мира, семь ментальных уровней в буддизме, семь чертогов в замке души, по утверждению Терезы Авильской, семь комнат в доме… Я запнулся. Нет, шесть комнат, стенку снесли. Теперь шесть комнат. Благодаря своей работе я знал, что кухня в расчет не берется, поэтому начал снова. В этом доме с самого начала было шесть комнат – гостиная, две внизу, две наверху и еще одна чердачная. Так что не семь, а шесть, в этом доме всегда было только шесть комнат. Тут мой смущенный ум вопреки моей воле взялся за дело иначе. Мои родители поженились в 69-м году, маме сейчас шестьдесят три года, близнецам скоро шесть, 666, в окно влетело шесть угольных брикетов, дом шестикомнатный, встреча с призраком назначена на 26 декабря, мне 33 года, 3+3=6. Мой мозг работал настолько самостоятельно, что, не отдавая себе в том отчета, я вдруг выпалил:
– Неважно.
– Что неважно? – спросила Лиз, нахмурившись. – Что с тобой?
Я покачал головой:
– Ничего. Странный сон приснился… Знаешь, бывают такие кошмары, от которых часами не можешь избавиться после пробуждения, даже когда уже совсем светло.
– Ну да, – осклабилась она. – Это называется работа.
Я вздохнул. Лиз ненавидела свою работу, но при этом не пыталась ее сменить. В сущности, она мало что любила. Впрочем, именно за это ты ее и упрекала, за то, что она ничем не интересуется. Ты-то сама, Кора, была натурой страстно увлеченной. Для тебя жить в такой пошлости, в такой косности, при таком отсутствии любознательности и воодушевления – безусловно, граничило с глупостью. Удручало. Ты так и говорила: «Порой, Нат, твоя сестра удручает». Я никогда не был так суров к ней. Она отнюдь не блистала в школе, ей не повезло полюбить что-нибудь по-настоящему, полюбить до безумия, как мы: я – архитектуру, ты – дизайн. Ее саму тоже никто никогда не любил, я имею в виду, не любил так, как любил тебя я. Моя старшая сестра стала специалисткой по хаотическим связям с полными дебилами – продавцами хот-догов, коммивояжерами по кондиционерам, запойными актерами-неудачниками. Страсть – это дар; некоторые им наделены, другие нет. В этом смысле мне всегда было жалко Лиз.
Я решил увести разговор подальше от гнусных излучин «Галереи Лафайет» и спросил:
– Кстати, мама, можно узнать, зачем ты переставила шкаф? Взгляни на мой лоб! И к тому же после перестановки остался след на стене.
Грас побледнела; рука с тартинкой, которую она намазывала маслом, зависла в воздухе. Она пристально посмотрела на нас с Лиз, потом опустила глаза.
– Это уже не в первый раз.
Я не понял, что она хотела этим сказать.
– То, что случилось сегодня ночью, было уже не в первый раз. Всю неделю творилось что-то непонятное. Я испугалась, что кто-то залезет через крышу, это единственный возможный ход… Так что наглухо закрыла люк.
Я был ошеломлен. Моя сестра запустила руку в свою пачку «Мальборо лайт»; если бы я осмелился, сделал бы то же самое. Мама была бледна, но ее голос звучал спокойно, даже равнодушно.
– Ты вызывала полицию?
– Разумеется, Лили, дорогая. Они приезжали два раза, оценить размер ущерба. Я даже позвонила Эду… Помните, Эдуар Франкане, наш бывший сосед? Он теперь служит в Лионе.
Лиз кивнула. Я же начисто забыл этого Эдуара Франкане. Зато очень хорошо помнил, как какой-то придурок чуть не уморил наших детей, играя среди ночи в «Стенолом»[9]9
Компьютерная игра.
[Закрыть], так что и речи быть не могло, чтобы это повторилось.
– Мама… Я не понимаю. Что, собственно, тут произошло?
Тогда она рассказала нечто странное, что, увы, меня не успокоило.