355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Давид Дар » Книга чудес, или Несколько маловероятных историй » Текст книги (страница 7)
Книга чудес, или Несколько маловероятных историй
  • Текст добавлен: 16 ноября 2017, 10:30

Текст книги "Книга чудес, или Несколько маловероятных историй"


Автор книги: Давид Дар



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 8 страниц)


Забытая кепка

Это такая наивная и непоучительная история, что даже рассказывать ее стыдно, тем более что кто-нибудь может подумать, будто я против размышлений и считаю, что совершать необдуманные поступки лучше, чем обдуманные.

Нет, совсем наоборот: я очень люблю размышлять и при всяком удобном случае размышляю о том и о сем, и семь раз примеряю, прежде чем один раз отрежу, и считаю, что лучше совершить один обдуманный поступок, чем десять необдуманных. И вот, руководствуясь такой мудростью, я довольно благополучно добрался до пятидесяти с лишним лет, и хотя нажил за эти годы лысину, одышку, ревматизм и грудную жабу, но зато окружен теперь нежными детьми и веселыми внуками, что на старости лет надо считать большой удачей.

А вот Феде Мойкину, другу моей юности, повезло меньше. У него до сих пор нет ни внуков, ни детей, ни жены, хотя всю жизнь он был таким рассудительным, что шагу не решался ступить, не обдумав этот шаг предварительно; даже зачерпнув ложкой суп из тарелки, он сначала не спеша поразмышляет о том, что делать дальше и какие это может иметь последствия, а потом уж сует ложку в рот.

Так он размышлял по всякому поводу без особого для себя ущерба вплоть до той весны, когда небывалая в наших краях эпидемия охватила все наше общежитие, всю улицу и, как говорят, даже весь город.

Весна в тот год была чудесная, вся в лучах, в брызгах и сверкающих каплях. Все мы были погружены в обычные весенние заботы: готовились к экзаменам, ремонтировали велосипеды, радовались тому, что пригревает солнышко и распускаются на деревьях почки, и ничто не предвещало беды, пока весенний ветер не занес на нашу улицу любовных микробов.

Эпидемия распространялась со страшной быстротой, и уже через несколько дней все мы тяжко вздыхали, писали нежные стихи и признавались друг другу в сердечных тайнах.

Любовные микробы, по-видимому, были рассеяны повсюду: в дождевых капельках, на зеленых листиках, в складках девичьих платьев и даже в звонках трамваев, которые плыли по улицам, как певучие флейты.

Любовь подстерегала нас, куда бы мы ни шли – на работу, в школу, в клуб, в магазин или в кино. И к началу мая уже были влюблены все мальчики и все девочки, все парни и все девушки, и даже некоторые пожилые мужчины и женщины, и даже три старичка и шесть старушек.

Дольше всех держался Федя Мойкин.

Размышляя о том, что влюбленные опаздывают на работу, проводят ночи без сна и худеют, не встречая взаимности, он старался пореже выходить из дому, особенно в вечерние часы, когда опасность заражения наиболее велика. Он ходил только на завод, так как заводы и фабрики, несмотря на эпидемию, всё еще продолжали работать; в столовую, так как без обеда не могли обойтись даже влюбленные; и в баню, где благодаря разделению полов опасность заражения была наименьшей.

Соблюдая разумную осторожность, он быстро шел по улице, и хотя мимо него шли чудесные девушки, черненькие и беленькие, высокие и низенькие, тоненькие и толстушки, и хотя каждая из них могла бы воспламенить нас, как спички, если бы мы уже не пылали, как факелы, Федя Мойкин шел мимо них, предусмотрительно обдумывая каждый шаг и каждый взгляд, и мы были уверены, что он, единственный из нас, сбережет в эти тревожные дни свой душевный покой.

Но мы ошиблись.

Любовь подстерегла Федю Мойкина не на заводе, не в школе, не в клубе и не в кино. Любовь подстерегла его в бане, возле киоска с аптекарскими товарами. Там стояли три девушки. Одна из них покупала мочалку. Это была красавица Катенька, в которую влюблялись все пареньки с нашей улицы, как только им исполнялось восемнадцать лет. И не влюбиться в нее в восемнадцать лет было так же невозможно, как в девятнадцать лет обойтись без бритвы.

И как только Федя Мойкин увидел ее, так в тот же миг и полюбил без всяких предварительных размышлений.

До сих пор он совершал лишь обдуманные поступки и всё в жизни делал как надо. Но вдруг он стал совершать лишь необдуманные поступки и всё делать наоборот.

Ему следовало пойти вместе с нами к мужскому отделению бани, а он пошел вслед за красавицей Ка-тенькой к женскому. Ему следовало вымыться, как вымылись мы, а он остался немытым. Ему следовало подумать о том, что сказать Катеньке, когда она выйдет из бани, а он ни о чем не подумал, а просто взял из ее рук мокрую мочалку, и пошел провожать ее домой, и молча сидел у нее весь вечер, глядя на нее влюбленными глазами. А когда она сказала, что он славный мальчик и что пусть придет завтра, то он так растерялся, что, уходя, даже забыл у нее свою кепку.

И всю ночь не спал Федя Мойкин. Мы не спали в эту ночь тоже. Мы слушали, как бьется его сердце.

– С кем оно так бьется? – спросил один из нас, приподнявшись в темноте на своей кровати.

– Разве ты не слышишь? – сказал другой. – Оно бьется с его рассудком.

Оно билось, как в стены темницы, маленькое, неопытное и отчаянное сердце влюбленного паренька.

«Доверься мне, – молило оно, – доверься. Ты любишь Катеньку, иди к ней завтра. Разве я враг тебе? Разве я не хочу тебе счастья? Доверься мне не раздумывая, доверься бесстрашно, – это и есть любовь».

Но рассудок говорил спокойно и властно:

«Не делай глупости, Федя Мойкин. Разве для того ты окончил школу, ходил на лекции и читал умные книги, чтобы довериться какой-то жалкой мышце, безответственной и безрассудной?»

«Не слушай его, – молило сердце, – он трусливый и недоверчивый…»

«Я мудрый и опытный, – говорил рассудок. – Сердце умеет только любить и ненавидеть, радоваться и горевать, а я умею обобщать и сравнивать, и делать выводы, и предвидеть будущее. Меня обучили физике и химии, географии и истории, а сердце осталось неграмотным, его нельзя обучить ничему».

«Цветок тоже нельзя ничему обучить, – молило сердце, – и речку тоже, и небо, и солнце. Доверься мне, доверься!..»

Оно билось с такой отчаянной яростью, безответственное и неграмотное, смелое и доверчивое сердце Феди Мойкина, что железная сетка под его матрацем звенела на всю комнату.

Но утром, когда солнечные лучи робко прокрались из-за занавески, и мы уже делали утреннюю гимнастику, и радио орало на полную громкость, рассудок Феди Мойкина победил его безрассудство.

«Нет, это не настоящая любовь, а только легкое увлечение, и идти к Катеньке мне не следует, – говорил рассудок Феди Мойкина. – Если бы я полюбил по-настоящему, то был бы готов на всякие безумства, а я еще готов не на всякие…» Так убеждал себя Федя Мойкин всё утро, весь день и весь вечер.

И чем больше он убеждал себя, тем труднее ему было решить: любит он Катеньку или не любит и стоит ему к ней идти или не стоит.

И он продолжал размышлять об этом всю неделю и весь месяц, потому что знал, что надо семь раз отмерить, прежде чем один раз отрезать.

И он продолжал размышлять всю весну, всё лето, всю осень и всю зиму.

А когда наступила следующая весна и любовные микробы опять стали появляться в дождевых капельках, на зеленых листиках и в складках девичьих платьев, Федя Мойкин пришел всё-таки к решению, что он любит красавицу Катеньку, как еще никогда никого не любил, и что он должен пойти к ней и сказать ей об этом.

И он пошел к красавице Катеньке, он поднялся на четвертый этаж и, задыхаясь от робости, тревоги и надежды, уже собирался было нажать кнопку звонка, как вдруг дверь открылась и на пороге появилась Катенька. И как только Федя Мойкин увидел ее, так сразу же понял, что такое счастье, о котором люди мечтают испокон веков.

Он понял это и чуть было не закричал от радости, но закричать не успел, потому что за спиной Ка-теньки увидел могучего парня, который, держа в руках закутанного в одеяло младенчика, сиял от гордости, как электрическая лампочка в двести ватт.

– Здравствуй, Федя, – сказала красавица Катенька. – Как давно ты не приходил, да и сейчас не вовремя. Вот мы нашего ребеночка несем в консультацию. Если хочешь, подожди. Мы вернемся и расскажем тебе, сколько он прибавил в весе.

И так как Федя Мойкин был парнем весьма рассудительным, и никогда не делал ничего необдуманного, и знал, что надо семь раз отмерить, прежде чем один раз отрезать, то и в этом случае он поразмышлял предварительно минуту или две, а потом сказал так тихо, что Катенька даже не расслышала:

– Я за кепкой, Катенька. Я забыл у вас свою кепку. – И вдруг всхлипнул неожиданно и необдуманно и сказал еще тише: – Ну да ничего, я и без кепки как-нибудь… – и стал пятиться назад, вниз по лестнице, такой испуганный и несчастный, будто никогда в жизни ему не понадобится больше ни кепка, ни фуражка, ни шляпа, ни ушанка, ни берет, ни тюбетейка.

А ночью мы опять слышали, как стучит сердце Феди Мойкина.

«Тут-тук, – стучало оно тихо и робко, – почему ты веришь своему рассудку и своим глазам, своим учителям и своим книгам, и только мне ты не веришь, и боишься меня, и стыдишься, точно я дикий зверек, которого надо держать в клетке или на привязи? Тут-тук, – стучало оно, – тук-тук».

И мы, высунув головы из-под одеял, долго слушали в темноте, как стучит и жалуется маленькое обиженное сердце нашего товарища.


Волшебные тапочки

Сеню Пташкина знает вся наша улица. Когда он идет в кино, или на стадион, или на свидание, скромный, чуть смущенный и симпатичный, все парни и все девушки замедляют шаг и, кивая в его сторону, говорят:

– Вон идет знаменитый Сеня Пташкин, о котором писал сам академик Щеголь!

Он работал на обувной фабрике, в цехе тапочек, и был пареньком ничем не приметным: вперед никогда не совался, прочитанными книжками не хвастался; все шутят – и он шутит, все идут в баню – и он в баню, все влюбляются – и он влюбляется.

А между тем в своем цехе он пользовался большим уважением, потому что шил такие легкие, мягкие и во всех других отношениях замечательные тапочки, что не одна пара ног должна была бы благодарить его пару рук. Но ноги, как известно, безгласны. Поэтому ничто не обещало Сене Пташкину славы.

И он неплохо обходился без славы, вполне удовлетворяясь тем, что зарабатывал прилично и каждый вечер ходил в кино, на стадион или на свидания с девушками.

Так бы Сеня Пташкин, наверно, и прожил без славы всю свою жизнь, если бы из разговоров с товарищами не узнал, что наш поэт и красавчик Витя Влюбченко надеется прославиться своими стихами, умный Миша – критическими статьями, Никита Муд-рейко – научными исследованиями, а Шурик Трифонов – пляской вприсядку. И хотя Сеня Пташкин был парень неглупый и отлично понимал, что слава – это не предмет первой необходимости, как, допустим, штаны, без которых не пойдешь даже в баню, но всё-таки он опасался, что все его друзья прославятся, а он один останется никому не известным.

И это его очень тревожило.

Однажды, уже поздно вечером, когда мы улеглись в постели и собирались погасить свет, он спросил, весьма озабоченный:

– Скажите, ребята, как вы думаете, может ли человек прославиться своими тапочками?

Никита Мудрейко ничего не ответил, потому что уже спал. Витя Влюбченко ответил, что слава – это дым. А умный Миша, откинув одеяло, сел на кровати, надел на свой маленький носик очки и сказал так:

– Слава – это, безусловно, дым, а мечты о славе – явный пережиток капитализма. Но пока ты еще не вывел этого родимого пятнышка из своего сознания, я скажу тебе прямо, что прославиться тапочками нельзя, потому что тапочки – изделие анонимное.

– А не попробовать ли мне на тапочках писать свое имя? – спросил Сеня Пташкин.

– Напрасно, – сказал умный Миша. – Имя известного человека должно быть у всех на языке, но я никогда не слышал, чтобы имя известного человека было у всех на ногах. А если тебе так уж хочется прославиться, то я советую заняться искусством. Не можешь ли ты, скажем, рисовать?

– Смотря что, – ответил Сеня Пташкин. – Ступню я рисовал много раз, потому что без нее подметки не выкроишь, но достаточно ли уметь нарисовать ступню, чтобы стать художником, в этом я не уверен.

– Почему же не достаточно? – сказал умный Миша. – Разве ступня состоит не из таких же тканей, как и другие части тела? И если ты уже сейчас можешь нарисовать ступню, то, когда поучишься, вполне сможешь нарисовать и всего человека. Так что давай не теряй зря времени. Иди завтра в Дом культуры, запишись в кружок юных художников, и я совершенно уверен, что не пройдет и двух лет, как твоя картина появится на выставке и на нее обратит внимание сам академик Щеголь, который не так давно читал у нас лекцию об итальянском художнике Леонардо да Винчи и прославил его на всю нашу улицу.

И на следующий день Сеня Пташкин пошел в Дом культуры кожевников и записался в кружок юных художников.

Кружком юных художников в этом Доме культуры руководил один весьма известный художник, который сам умел писать очень хорошие картины, но совершенно не умел учить этому других.

– Мои дорогие юные друзья, – говорил он, – чтобы стать хорошим художником, в первую очередь необходимо иметь краски и кисти. Но если бы весь секрет был только в этом! Нет, друзья мои, я думаю, что, для того чтобы прославиться на столетия, надо иметь еще холст и подрамник!

Так он учил юных художников.

Сеня Пташкин купил себе краски и кисти, холст и подрамник, потерял всякий интерес к шитью тапочек, перестал ходить в кино, на стадион и на свидания с девушками и, каждый вечер приходя в Дом культуры учиться рисовать, чувствовал, что он день ото дня творчески растет.

Сначала он умел рисовать только ступню человека, потом научился рисовать всю ногу, потом – обе ноги, а потом – и всего человека. Не прошло и двух лет, как он написал свою первую картину, которая называлась «Портрет». Взял он эту картину под мышку, сдвинул на белокурый затылок кепку и пошел на выставку.

Картину повесили, а Сеня Пташкин скромненько отошел в сторонку и стал ждать славы.

Пришел на выставку умный Миша, надел очки, встал на цыпочки, чтобы получше всё рассмотреть, и сказал так:

– Молодец, Пташкин! Это тебе не тапочки. Выдающееся ты создал произведение. Ведь это только подумать, какое тут нарисовано типичное лицо: наверху у него лоб, внизу – подбородок, а посредине – нос, и в носу две дырочки. Удивительно всё верно схвачено. Теперь уж у меня нет никаких сомнений, что стоит академику Щеголю увидеть твою картину, так сразу же он и прославит тебя на всю нашу улицу, как прославил Леонардо да Винчи.

И только он это сказал, как вошел академик Щеголь.

Он был старенький, сухонький и седенький. Две маленькие старушки набожно вели его под руки, а он кряхтел и охал при каждом шаге.

– Товарищ академик, – сказал умный Миша, – я вас очень прошу взглянуть, какая здесь висит картина.

Кряхтя и охая, подошел академик к картине, поглядел на нее спереди, поглядел справа, поглядел слева и сказал:

– Что ж, картина? Ничего картина. Пусть висит.

Не принесла эта картина славы Сене Пташкину.

– Странно, – сказал умный Миша. – Очень странно; просто даже непонятно. Может быть, тебя неправильно учили, Пташкин?

– Может быть, – вздохнул Сеня Пташкин.

– Может быть, тебе надо рисовать не портреты, а натюрморты? – сказал умный Миша.

– Возможно, что в этом всё дело, – согласился Сеня Пташкин.

– Вот у пищевиков, говорят, учат рисовать натюрморты. Сходил бы ты в Дом культуры пищевиков.

И на следующий день Сеня Пташкин взял свою картину под мышку, сдвинул на белокурый затылок кепку и пошел в Дом культуры пищевиков.

Кружком юных художников там руководил один весьма неизвестный художник, который сам хороших картин писать не умел, но зато отлично умел учить этому других.

Поглядел он на картину Сени Пташкина и сказал так:

– Ну конечно, мой мальчик, вас учили неправильно. Чтобы прославиться на столетия, надо иметь не только краски и кисти, холст и подрамник, но еще усердие и терпение.

А усердие и терпение Сени Пташкина были неистощимы. К тому же, стоя за мольбертом в своих чудесных тапочках, он нисколько не чувствовал усталости и мог рисовать хоть весь вечер и всю ночь без передышки. Поэтому не прошло и двух лет, как он принес на выставку новую картину, которая называлась «Натюрморт».

Пришел на выставку умный Миша, надел очки, встал на цыпочки и сказал так:

– Поздравляю, Пташкин! От всей души поздравляю. Это тебе не портрет. Сразу видно, что теперь тебя учили правильно. Ведь это только подумать, сколько надо усердия, чтобы помидоры нарисовать такими красными, а огурцы – такими зелеными. А что касается терпения, так и говорить нечего: ведь одной картошки здесь, пожалуй, килограммов пять будет, не меньше. Ну, теперь-то уж можешь мне поверить, что как только академик Щеголь увидит эту картину, так сразу же он и прославит тебя на всю нашу улицу, как прославил Леонардо да Винчи.

Так он сказал и стал вместе с Сеней Пташкиным поджидать академика Щеголя.

Поджидали они его до самой ночи, но академик Щеголь так и не пришел.

Позвонили ему по телефону. К телефону подошла какая-то старушка и ответила набожным шепотом:

– Какие там картины, когда они даже с постели встать не могут, так у них к дождю разыгрался ревматизм!

– Вот тебе и раз, – сказал Пташкин, – как же теперь быть? А не может ли кто-нибудь другой оценить мое искусство?

– Нет, – сказал умный Миша, – другого такого ценителя искусства в нашем городе нет, и если ты хочешь прославиться, так должен сам пойти к академику Щеголю, пробраться к нему тайком от старушек и повесить картину в его спальне так, чтобы утром, проснувшись, он сразу ее увидел. И можешь не сомневаться, что какой бы у него ни был ревматизм, но, увидев твое произведение, он просто запляшет от радости, такой он тонкий ценитель искусства.

И Сеня Пташкин, как и прежде, последовал совету умного Миши. Когда кончился дождь, он сдвинул на белокурый затылок кепку, взял под мышку свою картину и пошел к академику Щеголю.

В доме академика было уже темно. Окна раскрыты настежь. В большой комнате, на широкой кровати, освещенной луной, спал академик. Он был такой маленький, сухонький и седенький, что казалось, будто под одеялом вообще ничего нет и только на подушку кто-то обронил несколько легких светлых пушинок.

Опасливо оглядываясь по сторонам, Сеня Пташкин полез в окно. Все стены спальни академика были увешаны картинами. Только высоко над столом, под самым карнизом, разыскал Сеня Пташкин выцветшее пятнышко обоев и свободный гвоздик. Академик улыбался во сне чему-то прекрасному.

Сеня Пташкин снял свои грязные тапочки и осторожно забрался на стол. Он уже совсем было повесил картину и оставалось только поглядеть снизу – ровно ли она висит, как вдруг услышал позади себя шорох и, забыв про тапочки, прямо со стола перескочил на подоконник. Через минуту он уже бежал по ночной улице, и редкие прохожие, глядя на его полосатые носки, шлепавшие по лужам, думали о нем бог знает что.

Почти всю ночь мы не сомкнули глаз, опасаясь, как бы не проспать славу Сени Пташкина. Мы прислушивались к каждому звуку в коридоре, думая, что это слава стучится в нашу дверь. Но под утро мы всё-таки заснули, и спали так крепко, что слава не могла нас добудиться, а когда добудилась, то сердито сказала:

– Оглохли вы, что ли? Распишитесь.

И протянула телеграмму Сене Пташкину.

В телеграмме было сказано: «Всё утро плясал. Счастлив приветствовать юное дарование. Вечером жду в гости. Академик Щеголь».

– Вот видишь, – сказал умный Миша, – я же говорил, что он будет плясать!

Вечером академик Щеголь сам выбежал в прихожую, чтобы встретить Сеню Пташкина. Он выбежал в голубенькой пижаме, маленький, худенький и седенький, ликуя и приплясывая, и две старушки бежали за ним и пытались подхватить его под руки.

Он привел Сеню Пташкина в свою комнату и усадил его на диван.

– Я весь день пляшу от радости, – говорил он. – Ты, наверно, и сам не понимаешь, какой у тебя выдающийся талант, и я просто поражен, что до сих пор твое имя еще никому не известно.

– Очень вам благодарен, – ответил Сеня Пташкин, краснея и смущаясь. – Я так счастлив, что моя картина вам понравилась.

– Какая картина? – спросил академик Щеголь с интересом. – О какой картине ты говоришь?

– Как какая? – удивился Сеня Пташкин. – Вон она висит над столом.

Академик взглянул на стену и воскликнул:

– Да, там действительно висит какая-то картина. А я ее даже не заметил.

– Товарищ академик, я чего-то не понимаю, – сказал Сеня Пташкин и встал с дивана. – Если вы даже не заметили моей картины, так почему вы расхваливаете мой талант?

– А как же его не расхваливать, когда я помолодел лет на сорок и обязан этим только тебе, дружок, – сказал академик и вновь усадил его на диван. – Когда я опустил свои немощные ноги с кровати и сунул их в твои тапочки, которые спросонья принял за свои, так сразу же почувствовал себя не дедушкой своего внука, а внуком своего дедушки. Я попробовал подпрыгнуть, и оказалось, что могу скакать, как девчонка на панели. И когда я сообразил, что дело в тапочках, то бросился к телефону и позвонил на обувную фабрику, чтобы мне объяснили, что произошло – или я сошел с ума, или кто-то принес мне волшебные тапочки. Но мне сказали, что, наверно, я сошел с ума, если, будучи академиком, думаю, что тапочки могут быть волшебными. Так я узнал о твоем таланте.

Через неделю академик Щеголь говорил о Сене Пташкине по радио.

Через две недели он написал о нем статью в газету.

А через месяц прочитал лекцию в клубе.

И теперь вся наша улица знает Сеню Пташкина не меньше, чем Леонардо да Винчи.

Так пришла к Сене Пташкину слава.

А ко мне слава не пришла, хотя я давно уже не хожу ни в кино, ни на стадион, ни на свидания, и с таким же терпением, с каким Сеня Пташкин писал картины, пишу свои рассказы и сказки.

И хотя я отлично понимаю, что слава – это дым, а не предмет первой необходимости, как, допустим, штаны, без которых не пойдешь даже в баню, но иногда я вздыхаю и гляжу без надежды на свои анонимные тапочки: ах, почему я не умею шить тапочки! Может быть, тогда и меня знала бы вся наша улица, как знает она Сеню Пташкина и Леонардо да Винчи!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю