355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Давид Айзман » Их жизнь, их смерть » Текст книги (страница 3)
Их жизнь, их смерть
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 04:42

Текст книги "Их жизнь, их смерть"


Автор книги: Давид Айзман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)

V

Дом и виноградник – вот наследство.

А наличные деньги все достались мясничке Мари.

Так как Эрнестина не знала, что мать свалится с дерева в этот день, то с утра напилась. Ребятишки прибежали в деревню с неожиданной вестью о несчастьи, но пьяная Эрнестина долго не могла сообразить, чего от нее хотят. А когда сообразила, то бросилась на виноградник. Мясничка Мари тоже бросилась туда, еще раньше. Но по дороге она забежала в квартиру матери и, как следует обшарила погреб. В стене, позади высокой бочки, она нащупала давно знакомый выступ. Коротким железным стержнем, которым в мясной точат ножи и который она догадалась захватить с собой, она выступ расковыряла… Узелок!..

Не развязывая, и даже не оглядывая находки, взволнованная Мари сунула ее, вместе с железным стержнем, за пазуху и побежала к покойнице.

Она громко рыдала над мертвой матерью и крепко обнимала разбитое, окровавленное тело. Но железный стержень, торчавший за пазухой, стеснял, он толкал в грудь и живот и мешал нагибаться… Мари голосила, причитала, целовала остывшее лицо покойницы, и при этом мысленно негодовала на себя и себя бранила, – за то, что не освободилась от железного стержня, не бросила его по дороге куда-нибудь в траву… Потом пришла бы и взяла… Никогда никто не заметил бы.

Еще и еще причитала она и плакала. А когда растерзанный труп подняли и понесли, лицо Мари исказилось вдруг выражением ужаса и дикой растерянности, страшен был вид растрескавшегося черепа с вывалившимся мозгом, и страшно было внезапно сверкнувшее опасение, что в узелке за пазухой – одни только серебрянные монеты. Золото же все и бумаги остались в погребе в другой стене, где – вспоминалось Мари – должен быть еще один выступ.

Дом и виноградник сестры поделили.

Разумеется, поработать Жюлю пришлось тут не мало, и об этом он всем рассказывал обстоятельно. Нотариус, ведь он бестия. Сейчас тебе с толстомясой Мари снюхается. И все так и норовит, чтобы Жюля опутать… Бумага! На какого дьявола бумага?! Виноградник, – ну и подавай виноградник! И дом если – подавай сюда дом! А бумага, вот этакая куча бумаг, – не надо этого… Все это так, чтобы голову затуманить. Первые воры – нотариусы… Ну, однако же и похитрее их люди найдутся. Если у человека смекалка есть, он и нотариуса не боится.

Когда Жюль вопрос о наследстве, как следует, обмозговал, хорошенько все взвесил и все в точности по несгибавшимся, толстым, как огурцы, пальцам подсчитал, то выяснил окончательно, что нотариус прохвост. Ну, а если прохвост, так для чего же это скрывать? Никакой надобности нету. И говорить надо всякому. Потому что самое дорогое – это правда! И какая же, позвольте спросить, тут будет правда, если свою половину виноградника Жюль получает не в собственность, а во временное пользование, на семь лет? И если вместо половины стоимости дома наличными и сразу, он будет получать какие-то ежемесячные взносы?

А потом владелицей всего станет эта жирная морда с гребешками, Мари?

Почему так? – любопытствовал Жюль. Потому что у нее пузо? Так что ж из того, что пузо?

Да если бы Жюль ничего не делал и сложа ручки за кассой сидел, то у него, может быть, пузо еще выше вспухло бы!

– Не в пузе дело, – вмешивался Жако. – Ведь вот, поля твои. Пропил ты свои поля?

– Это дело мое, если пропил.

– Заложил ты поля?

– Оттого, что мои, оттого и заложил. Не чужие закладывал.

– И пошли бы они все с молотка, – невозмутимо басит Жако. – А Мари за тебя нотариусу заплатила долг.

"Заплатила долг"… А наплевать, если заплатила!.. Разве Жюль боится?.. Он никого не боится… "Мари долг заплатила"… А нельзя бы узнать толком, сколько именно она заплатила? Во сколько была заложена земля? И сколько наросло процентов?.. Ага! То-то же!..

Нотариус думает, что только он один понимает? Жюль тоже кое-что смекает… А законы он все как свои пять пальцев знает. Законы – вот они! Как на ладони…

– В законе сказано: убилась старуха – дели дочкам виноградник пополам! Чтобы без обиды… А если дом, – мне одна половина дома, толстомясой другая. Вот оно, как в законе! А нотариус – вор.

– Это у них такое ремесло, – соглашался Жако: – с законами. А закон для грабежа.

– "Поля выкупила"!.. Ты думаешь, если поля, так я испугался?.. Поля!.. У всех есть поля… У кого – под овес, у кого под пшеницу… Кому что надо… Поля!.. А я тебе скажу так: поля, хоть они там и поля, а кишки я ей выпущу.

– Кишки?

– Кишки.

– Врешь, не выпустишь.

– Выпущу… Поля полями, а в мясную к Мари войду, – «здравствуйте». Нож со стойки возьму, – и пршт! – выпущу кишки.

– Что ж, могилу бабе вырою.

Дом, оставшийся от старухи Фонтэн, находился в аренде у старого Виара, и от кабачика Жюль и должен был получать деньги. И ни одного сантима наличными он от него не получил, а все забирал напитками, – и это было удивительно удобно. Заходи, пей, угощай, – а платить не надо. Кого хочешь, угощай, – платить не надо! Весь кабак, все бочки и бутылки в твоем распоряжении. Старый Виар там что-то записывает, – ну и пусть записывает, Жюль не боится. Это Виар умеет – записывать. Специалист. Пусть себе он записывает. А тот, кто не дурак, вместо того, чтобы карандашом туда-сюда черкать, лучше возьмет да и выпьет.

– Неправда разве? – Жюль хитро подмигивает. – Тот возьмет да выпьет.

А если толстомордая Мари и обобрала, так пусть она за это трижды издохнет. Жюль не какая-нибудь жадная свинья, ему хватит. Вот, говорят люди, Мари это нарочно так устроила, чтобы от Виара он аренду получал. Она хочет, чтобы соблазн был, чтобы он скорее спился окончательно, чтобы пропил свою половину и чтобы дом ей, Мари, достался скорее. Ну этого не будет. Дом ей никогда не достанется. На суде Жюль докажет. Он, когда надо, все докажет, и свое получит. Но главное, жадным никто не смеет его назвать!

Пили теперь Жюль и Эрнестина значительно больше прежнего. Вино на Жюля не оказывало уже никакого влияния, в каком бы количестве он в себя его не влил. Абсент тоже слабо действовал, и удовлетворение Жюль испытывал только тогда, когда пил абсент в чистом виде, без воды. Но и от этого напитка Жюль с ног не падал и работал почти так же много, как и раньше. И пахал, и косил, и молотил, и в дорогу ездил. Он только осунулся заметно, сделался сутулым и каким-то серым, и не так свободно, как в былое время, таскал на чердак мешки с пшеницей.

Эрнестина абсент употребляла редко, но зато в большом количестве пила вино. Она высохла еще сильнее, лицо ее покрылось морщинами, глаза стали красными и широкими, и постоянно сочилась из них какая-то мутная влага. Хромота ее усилилась. Теперь, когда Эрнестина шагала, левая нога точно подламывалась, и одновременно правое колено быстро сгибалось и высоко поднималось кверху. Правая часть живота и бок при этом как-то особенно уродливо выпирались и вздрагивали. Тряслись у нее руки, иногда все тело, она с трудом справлялась с самыми незначительными работами. Почти все делал для нее Жюль: пек хлебы, стирал белье, клал под квочку яйца. Еще грязнее, еще гаже сделалось в доме, и все предметы в нем были обломками, обрывками, лохмотьями. Настоящей клоакой была постель. Подушки были без наволок; одеяла, тюфяки, все отрепья никогда не проветривались. Пьяные, в полубессознательном состоянии, и Эрнестина, и Жюль сваливались в кровать, извергали из себя выпитое и съеденное, все оставалось здесь, в складках тряпья, и засыхало. На старую грязь ложилась новая, на эту опять свежая, – и так неделями, месяцами…

У Эрнестины стала болеть печень, временами колики делались до такой степени невыносимыми, что приходилось посылать за докторшей, и та делала впрыскивания морфия. Несколько раз желчь разливалась у Эрнестины, и тогда эта изможденная, морщинистая, хромая женщина, со сбитыми, как овечья шерсть, волосами, с трясущимися костлявыми руками, с глазами, в которых порою уж сверкали приближавшиеся искры безумия, делалась отвратительной и страшной, как сама смерть. И чужие люди, и собственные дети пугались Эрнестины, и только маленький Жюль с напряженным и радостным любопытством рассматривал мать и весело хихикал… Эрнестина от этого свирепела, разражалась руганью, гонялась за мальчиком, вынося вперед длинные, плоские руки, с которых вниз свисали грязные отрепья. Правый бок ее взлетал кверху, разорванная кофта распахивалась, обнажалось костлявое, желтое тело, – и как мокрые чулки, шлепались по сторонам длинные, дряблые, пустые груди с черными сосками.

Жюль убегал, взбирался на крышу конюшни, победоносно и радостно хлопал в ладони. Он сдирал с каменных плит старый мох и швырял им в голову матери. Потом он принимался разбирать крышу, или ломать трубу.

Каждый день мальчик делал пакости, – у себя дома и у соседей: вытаптывал огороды, перепиливал ствол ползучего винограда, выпускал на волю кроликов, всыпал телятам в ноздри горчицу… В школу учитель больше не пускал его, и даже угрожал, что будет хлопотать об отдаче мальчика в какую-то исправительную колонию.

Ирма все больше и больше худела, вытягивалась, и все резче становилось на лице ее выражение вечного испуга. И вместе с испугом росла в ней привязанность к Луизе. Она няньчила сестренку, носила ее на себе, на своих узеньких плечиках, пела ей тихие песенки, и голос ее был бледный, печальный и испуганный. У Луизы были дугообразные, неодинаковые ножки, огромная продолговатая голова и черные зубы. Сыпь, которая появилась на ее лице, вероятно, еще в материнской утробе и потом никогда не сходила, теперь превратилась в большую язву, охватившую весь подбородок и углы рта. Она поднималась уже и выше, и поразила левый глаз. Из него тек желтый гной, и на густые, как мед, капли его садились лакомиться крупные зеленые мухи. Они слетались с Маркизы и с Гарсонэ, с перепревших куч навоза, и темными кружками устраивались на гниющем лице девочки. Кожа у Луизы омертвела, сделалась нечувствительной, и ребенок даже не отгонял мух. Когда приходила Ирма, Луиза ей улыбалась, становилась веселой, прыгала на своих неодинаковых ножках, резвилась и просила у нее есть. В отсутствие сестры она голодала молча. Ирма выкапывала на огороде редьку, морковь, собирала с кустов смородину, и тогда начинался пир.

Потом дети играли в прятки, уходили в поля собирать букет из алого мака или на лесную опушку за желтыми цветами авриколя. И смешную песню удода слушали они тут, и стрекотание кузнечиков. И гонялись за бабочками. Ирма, по пояс в траве, а Луиза по самую голову, бегали, барахтались, кувыркались. Они ложились на животы и плавали в траве. Ирма при этом подражала тетке Мари, которую видела однажды плавающей в Марне, а Луиза, которая плавающего человека еще не видела, подражала Ирме.

Трава пахучая, мягкая, сверху теплая, – и это так приятно. Трава пахучая, мягкая, и снизу, у корня, влажная и прохладная, – и это так приятно. Так приятно прятать в траву лицо, так весело разводить по ней руками, так шумно бурлят фонтаны брызг сзади, у ног…

– Луиза, вот они какие брызги, – кричит Ирма.

И даже испуг умер теперь, и только радость свободная слышится в голосе девочки.

– Ты видишь, какие великолепные брызги!

– Да, да, я вижу! Ух, какие!..

– Брызгай тоже, Луиза, брызгай крепко.

– Я крепко!

– Так, как, хорошо… Ах, как хорошо!

– Ах, как хорошо!

Озаренные солнцем, озаренные радостью, облитые нежными отсветами неба и яркой травы, девочки плавают, кружатся, бегают… Нет никого! Взрослые – в деревне, или в поле, дети, если-бы и прибежали сюда, сейчас и отстранились бы от Ирмы и Луизы. Нет никого!

Как хорошо, когда нет никого!

Только ветерок плывет по верхушкам трав и, улыбаясь, шепчет им что-то кроткое, милое; только сладкие запахи леса носятся вокруг; только добрый удод поет свою смешную и добрую песню. Нет никого!

Дети играют в «тени». Ирма становится спиной к солнцу. Ее тень, прозрачная, голубая, тихо застывает на траве. Переваливаясь, как уточка, маленькая Луиза незаметно подкрадывается, – хоть и делает вид, что идет совсем в другую сторону, – и внезапным, наивно-лукавым движением наваливается на тень и ловит ее рученками. Но Ирма делает быстрый скачок в сторону, вместе с ней скачет и тень ее, а Луиза, потеряв равновесие, кубарем катится в траве и задирает кверху свои неодинаковые, кривые ножки… Поднимается смех, – такой звонкий, такой светлый, точно не только здесь, на опушке леса, за деревней, но и во всем огромном мире, нет никого; точно все в этом мире – голубое небо, и лесной аромат, и ласковый шопот влюбленных цветов…

Умолкнет добрый удод на высокой ветке липы и с любопытством станет смотреть на детей. И старая липа, светло улыбаясь, на них смотрит. И весь бор на них смотрит, и цветы все, и травы, и пестрые бабочки, и вытянувшаяся над крышами и домами серебристая колокольня смотрит с тихой и кроткой улыбкой…

И застынет вдруг Ирма, раскрыв шире глаза свои, и удивленная, станет слушать…

Поют?

Кто поет там, в лесу, на холмах?..

За частым строем сомкнувшихся сосен, чьи голоса звучат так нежно и сладко?..

Ирма видит: это поют маленькие, белые облачка. Так вот отчего спешат они так в теплой своей синеве!.. Вот почему все они стремятся все туда, – к бору, к густому и старому бору!

Веселой толпой собрались они там, доброй толпой маленьких добрых девочек, – таких добрых, каких в деревне нет…

Там играют они и поют, и быстро машут белыми крылышками. Там едят они куриный суп из стекляных ложек, и получают новые сапожки из золотистой кожи. Там всем дают куриный суп, там для всех приготовлены новые сапожки…

Вот… поют! Вот машут белые крылья… Вот звенят стекляные ложечки.

– Ты слышишь, Луиза! – сзывают детей, всех детей сзывают, и всем дают новенькие сапожки из золотистой кожи!..

А уже в траве что-то странное шевелится, и что-то в траве невидимое шуршит.

То не змея. То подкрадывается маленький Жюль.

Тихо и медленно подкрадывается он к сестрам, и когда до места доползет – с диким визгом вынырнет и бросится на Ирму. Побьет ее, оттаскает за волосы, а Луизу взвалит к себе на плечи и унесет…

Несколько раз Ирма пробовала защищаться и вступать с братом в бой. Она была значительно слабее его, но дралась с мужеством отчаяния и, случалось, выходила победительницей. Плача от бессильной ярости, мальчик отступал, а Ирма уносила отбитую сестренку с собой… Но скоро Жюль нашел верное средство побеждать: с кулаками он накидывался уже не на Ирму, а на Луизу…

Он вцеплялся ногтями в изъязвленное лицо девочки, отдирал корки, наросшие на язвах, – и тогда на щеках Луизы выступала и разливалась перемешанная с гноем кровь. Луиза начинала мучительно кричать, а Ирма вся разрывалась от безумного плача…

Победитель Жюль уходил и довольный, улыбающийся, слонялся по деревне. Везде его гнали, и если не ленились, били…

Когда жива была старуха Фонтэн, она часто кормила внука. Она была скупа, жадна, и хоть накопила немало денег, питалась всегда сухарями и постной похлебкой из картошки и гороха. Внучек, заходивших к ней, она обыкновенно спроваживала домой.

– Подите, подите, мамка сегодня хороший суп сварила, не такой, как у меня, – с салом, с мясом, – подите скорей!

Но случалось и так, что она давала детям немножко похлебки или пару картошек. Жюль был ее любимцем, и ему она почти никогда не отказывала в еде. Теперь мальчику негде было есть, и в течение лета он заметно отощал. Ему шел уже десятый год, но на вид больше семи ему не дал бы никто…

Голова его еще больше прежнего ушла в плечи, а глаза никогда не смотрели прямо: они буравили сбоку и исподлобья. Две резкие морщины поднимались от переносицы поперек лба, а другие две шли от ноздрей вниз, мимо углов рта, к краю челюсти. Руки он всегда держал в карманах куртки, туго обтягивая ее на круглой, как корыто, спине. Когда на нем куртки не было, он руки все-таки держал в привычном положении, прижатыми к бокам, согнутыми в локтях, и кулаки его были стиснуты.

Оттого ли, что его никогда не купали; оттого ли, что он заразился у Луизы, – на голове его образовалась сыпь, скоро слившаяся в сплошную, серо-желтую, сильно лоснившуюся корку. Только снизу, сзади, над шеей, да висках, подле ушей, торчали волосики. Все же остальное было сковано корой, и было похоже, что обтянули голову бычьим пузырем и потом обильно смазали жиром.

К недоеданию, к чувству голода он сумел привыкнуть, и оно, сравнительно, не очень его тяготило. Но мучительно было отсутствие напитков… То количество вина, которое он получал дома, его совершенно не удовлетворяло, и он поэтому сильно томился, постоянно испытывал какое-то особенно напряженное беспокойство, и когда только представлялась возможность – воровал вино. Он залезал в чужие погреба, уносил столько бутылок, сколько мог захватить, прятался потом в сене, или на огороде, и пил – молча, серьезно, деловито…

Мясничка Мари, чтобы дать некоторое удовлетворение общественному мнению, стала подкармливать племянников. В деревне много говорили, что Мари ограбила сестру. Строились догадки насчет наличных денег покойницы Фонтэн, которые "сумела нащупать" мясничка, а Жако прямо говорил, что она ловко роет землю в погребах и скоро возьмется за его ремесло и станет рыть могилы…

Жюль, Ирма и Луиза стали ходить к тетке Мари обедать. Но с Жюлем вышла история: он забрался у тетки в погреб, просверлил в боченке с вином дырку и стал сосать…

Нашли мальчика на другой день мертвецки пьяным.

Он лежал в погребе, на ступеньках, а у ног его была огромная лужа вина, так как все вино из трех имевшихся в погребе бочек он выпустил.

С этого времени тетка Мари маленького Жюля больше к себе не пускала. Общественное мнение теперь ее одобряло, и только один Жако незыблемо стоял на своем и утверждал, что Мари – стерва, такая большая стерва, что он могилу для нее не станет рыть даже за тройную плату.

Угрюмый, подавленный и напряженный, как беглый каторжник, почуявший погоню, слонялся маленький Жюль по деревне, опасливо озираясь, и старался добыть вина – украсть или выпросить. Ему иногда давали пить, – для потехи или из жалости, из убеждения, что теперь уже мальчику не пить нельзя, и что без выпивки он скоро умрет. Но чаще прогоняли его прочь и швыряли в него камнем, поленом… Он толокся около кабака Виара, и когда раскрывалась дверь, торопливо нюхал табачный запах…

Когда курили где-нибудь в деревне водку, он уже не отходил от куба ни на минуту и присутствовал при всех манипуляциях… Зеленоватую влагу разливают в бутылки, пробуют; закупоривают, расставляют бутылки в ряды, – Жюль смотрит искоса, исподлобья, жадно – тоскливыми глазами. Время от времени он вздыхает, ноздри его трепетно вздуваются, а трясущиеся губы перекошены…

Тестообразную, коричневую, как кофейная гуща, массу, остающуюся от винограда после выгонки спирта, выбрасывают на навоз. Она тепловатая, от нее идет пар, и в паре этом чувствуется еще запах алкоголя. Жюль впивается глазами в коричневую кучу, сладострастно замирая вдыхает в себя ее теплый запах, и на бледном сморщенном лице его гримаса сладкого терзания…

Раз как то он не выдержал, припал к теплой гуще и стал ее глотать. Она была противная, терпкая, от нее тошнило и сжимало глотку, но мальчик, зажмурив глаза, весь скорчившись, весь в судоргах, взвизгивая и всхлипывая, глотал, все глотал…

VI

… Чтобы у докторши заработать пять франков, ее нужно вести в самый Шамбронкур. Тринадцать километров туда, тринадцать назад – двадцать шесть. Да пока она больных осмотрит, да пока ребятишкам оспу привьет, – сколько времени! А у Виара можешь выпить и на пять франков, и на шесть, и на сколько угодно, а возить никого никуда не надо. И если в дом вино нужно, тоже Виар доставит. Вот захотелось Жюлю полубордо иметь – заказал, и готово! И есть полубордо. А платить не нужно. Уж об этом старуха Фонтэн позаботилась, давно вперед заплатила за полубордо.

Жюль сидит и тянет полубордо. А с ним тянут Эрнестина и Жако.

У Эрнестины лицо раздутое, глаза мутные и красные, волосы растрепаны, пестрят в них соломинки и перья. На ссохшемся, жалком теле ее рваная кофта висит, как в безветренную погоду флаг на шесте. Жюль в загаженных, плисовых штанах, в заплатанной рубахе, босой. Широкая в скулах физиономия его кажется еще шире от добродушной, самодовольной улыбки. У Эрнестины лицо гневное, почти свирепое.

Я уж и к жандармам ходила! – кричит она. – Из за нее, из за мерзавки, у меня девочка заболела… Знать не хочу, а чтобы процесс! Полвиноградника, полдома пусть мне подают!.. И деньги!

– Деньги Мари украла, – гудит бас могильщика.

– Украла? – Жюль прищуривает один глаз и пренебрежительно, с приятным сознанием своего превосходства, испытующе смотрит на Жако. – А красть, это как, по закону?

– Закон для грабежа.

Жюль тянет полубордо.

– А я им докажу, – говорит он, держа стакан перед мокрыми усами. – Я на суде все докажу… Меня не обманешь. Процесс – и больше ничего!

Затей процесс, и пока там что будет, а Виар, пожалуй, перестанет отпускать вино и водку. Как же затевать процесс?.. Но если о процессе разговаривать, водку и вино выдавать будут беспрепятственно. Отчего же о процессе не разговаривать?

– Ограбила, подлая, а теперь, милостыню мне подает, – ударила кулаком по столу Эрнестина. – Детей моих кормит, туша… А я знаааю чем она кормит!.. Вон у Ирмы горло болит, – отчего оно болит?..

– Я им докажу… – твердит Жюль. – И горло, и все… Я все докажу… без ошибки… Я не боюсь…

– Бояться не надо, – соглашается Жако. – Это лишнее. Бойся, не бойся, а раньше времени не помрешь… Вот старый Мишель боялся. Всего боялся: смерти боялся, меня боялся… А как пригрозил я ему тогда пальцем, то уж и совсем сдурел от страху.

– Мама, – тихо стонет слабым, испуганным голосом Ирма. – Мама… больно…

Девочка лежит на кровати. Лицо ее серое, с сизыми налетами; глаза странно сверкают. К выражению испуга, которое всегда сидит в них, теперь присоединяется еще отпечаток немой тоски, отпечаток какого то особенного, мучительного недоумения… Что то необычайное, дикое и грозное, происходит перед этими расширенными и потемневшими глазами, что то таинственное и опасное, – и никто другой этого не может знать…

Девочка беспомощна, одна… одна перед смутным сонмом враждебных видений.

– Мама…

– Видите, Жако!.. Все сестра моя постаралась!.. Что поделаю?.. Возьми, Ирма, прополощи… Хорошенько прополощи и выплюнь… Сейчас поможет.

Она наливает Ирме вина и подает. Девочка с испугом смотрит вокруг… Кто это?.. Это Жако здесь сидит?.. Отчего же подземелье?.. Узкие корридоры везде, и веет сыростью… Ах, как холодно! Какой ветер!.. Темная фигура машет когтистыми крыльями, и шурша клубятся мглистые тени.

Отчего так холодно? так сыро? Так громко завывает ветер?..

Худенькой, бессильной рукой Ирма тащит на себя лохмотья, и на их грязной черноте длинные, бледные пальцы ея вырезаются отчетливо, как мрамор.

Маленький Жюль, сидящий на пороге, злобными глазами, исподлобья, буравит и сестру, и ожидающий ее стакан полубордо. И весь замирает от жадной зависти, от больной страсти…

…– Старый Мишель был дурак, – говорит Жако: – испугался могильщика и уж никогда один на улицу не выходил. Всюду кухарку с собою брал. И на ночь, от страху, брал кухарку к себе в постель – от смерти спасался. А от смерти не спасешься, уж она свое возьмет всегда.

Ирма мечется. "От смерти не спасешься, она свое возьмет всегда…"

Темная фигура с когтистыми крыльями вдруг надвинулась на Ирму и осветилась тусклым, сероватым туманом. Череп, открыт рот, в нем черно и пусто… Длинные, серые руки идут от плеч; в них нет костей, они мечутся и извиваются, как обеспокоенные змеи. Вместо пальцев, змеиные головы с открытой пастью, и из пасти вываливается игловидный, светящийся, зеленый язык… Стучат кости и, не переставая, веют темные крылья. Холод идет от них, тяжкий холод, и он снежным покровом облепляет все тело Ирмы и лицо ее.

Смерть.

Это смерть.

"От смерти не спасешься, она свое возьмет всегда…"

– Уж это известно, – подтверждает Жюль. – Смерть своего не уступит.

Ирма трепещет. Темный рот черепа раскрывается шире. Стук костей делается отчетливее. Руки – змеи разматываются вперед. Выше поднимается размах когтистых крыльев, и когти вспыхивают зеленым блеском Ивановых червяков.

Отчего так холодно?.. Холодно…

Отчего так тесно?.. Тесно…

Отчего так затихли все?..

Отчего страшно пахнет плесенью?..

Смерть. Это смерть… "От смерти не спасешься, уж она свое возьмет всегда. Смерть своего не уступит…"

– И придет, когда вздумает, – весело подтверждает Эрнестина. – Взлезешь на дерево вишни рвать, – она и на дерево за тобой полезет… И уж она штука крепкая, она уж навеки…

Ирма мечется. Что это так стискивает горло?.. Ах, как лоснятся змеи!.. Как они холодны и влажны!.. И темные крылья уже не машут? Они уж не машут. Они застыли и стоят мертвой черной стеной. И Ивановы червячки все погасли. Все погасло и стало черно.

И не видно маленького Жюля. Где маленький Жюль?.. О, уже не будет он больше бить Луизу. Все венки останутся у Луизы. И красный мак, и желтый авриколь, и все белые лилии.

Смерть.

Смерть – и Жюль уже не страшен. Все белые лилии останутся у Луизы, все белые лилии… Но где Луиза?.. Ах, нет Луизы… Ее нет! Ее нет!.. Не будет Луизы?.. Нельзя будет видеть Луизу никогда, нельзя будет видеть Луизу. Это уж навеки. Смерть штука крепкая, она уж навеки… О, Боже, Боже…

– Глянь-ка, Эрнестина, что-то твоя девчонка брыкается заметил Жако: дурно ей, что ли…

Эрнестина оглянулась на кровать, быстро вскочила и бросилась к Ирме. Жюль тоже поднялся и пошел к девочке.

– Вот штука… Ну вот!.. видишь ты, – озадаченно бормочет он, шевеля короткими и толстыми, как поздние огурцы, пальцами. – Теперь, значит, сахарной воды надо… Дай ка ей сахарной воды… Сахарная вода – без ошибки…

– А я вижу, что она брыкается, – гудит Жако, поднимаясь. – Ты спиной к ней, а я лицом, и мне видать… Прямо сказать: брыкается девчонка, Умирает, что ли?

Маленький Жюль стоит, прижав локти к ребрам, в глубоком недоумении, и с дрожью какого то совершенно нового, необычного, таинственного наслаждения, раскрыв глаза, смотрит на мертвенно бледное лицо сестры…

– Умирает… ишь ты… умирает…

Смутная и нежная истома овладевает им… Ему как будто и стыдно чего то, – и стыд этот ему удивительно приятен… Что то загадочно и сладко щекочет, и ему хочется, чтобы щекотание сделалось сильнее, и ему хочется, чтобы щекотание скорее окончилось… Он соловеет, он дышет часто и громко… Кружится затуманенная голова… Он хмурится, он ежится, он трепещет… Блаженная улыбка разливается по его лицу…

– Умирает… она умирает…

С хихиканием, захлебываясь и вздрагивая, потягивается он. Он чувствует сладкое, мучительно-сладкое раздражение. Оно душит его, и оно обдает его блаженством. И хочется, чтобы оно разрослось еще, и хочется, чтобы оно мгновенно угасло…

С рычанием, похожим на смех, со смехом, похожим на всхлипывание, мальчик бьет ногой о пол и в сладострастном изнеможении хрипит…

И облегчения нет. И разрешения нет. И сладкая мука терзает, и жестокая сладость когтит.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю