Текст книги "Призрак Небесного Иерусалима"
Автор книги: Дарья Дезомбре
Жанры:
Триллеры
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Кутафья башня
Иннокентий
Иннокентий сидел на табуретке, мрачно размышляя о том, что костюм придется-таки сдать постфактум в химчистку. У друга Коляна было грязно. Иннокентий подумал, что такой грязи он не видел никогда – это была Грязь, возведенная в философский принцип. И последние полчаса Кентий беседовал с философом и ужасно страдал при этом. Друг Коляна был не из простых пьяниц, а с «принципами». Это те, которые отличаются от пьяниц «с понятиями» как небо и земля.
По понятиям – бутылка должна быть на троих, и хорошо бы с закусью. А по «принципам» – питие освящено свыше и является самым достойным занятием для человека думающего.
– Никому не мешаем, – вещал Леонид, молодой человек с бесхарактерным подбородком и тонкими руками пианиста. – Не ввязываемся в эти ваши игры в менагеров, сидение в офисе, дешевые попытки оправдать свое существование. А мы – не оправдываем, in vino – veritas! – указал он ногтем с траурной каймой куда-то в облупившийся потолок.
– Думаю, вы неправильно понимаете смысл данного выражения, – заметил Иннокентий, тщетно пытаясь занять устойчивую позицию на колченогом табурете с таким расчетом, чтобы минимальная площадь облаченного в легкую шерсть седалища соприкасалась с липкой поверхностью.
– Истина – в вине! – обиженно перевел его собеседник.
– Нет, не совсем так, – мимолетно улыбнулся Иннокентий. – Точнее, римляне не хотели этим сказать, что можно постигнуть, выпивая, тайны мироздания. А только лишь подчеркивали тот факт, что пьяный говорит правду, по аналогии с русским «что у трезвого на уме…».
– Да? – Лицо Леонида на несколько секунд стало озадаченным. Очевидно, экскурс Кентия поколебал одну из основ его философской школы.
– Перейдем к Николаю Сорыгину, если вы не против? – аккуратно вернул его в настоящее Иннокентий.
– Колян-то? Хороший мужик, но, понимаете ли, цветок!
– Цветок?
– Да. Видите ли, у меня есть концепция. – Леонид потер тонкий нос весь в мелких черных точках. А Иннокентий поднял в вежливом удивлении бровь. – Пьяницы бывают «бедовые» – это те, что пьют от жизненных испытаний. Положим – жена ушла, или с работы выгнали, или апофегей: сначала с работы выгнали, а потом и жена… Еще есть «стахановцы» – это у которых и жена, и любовница, и куча бизнесов и нищей родни, и никто не хочет оставить в покое. Те снимают стресс, бедняги. Ну, дальше – «цеховики», – перечислял вальяжно Леонид, – что пьют «за компанию». Потом «сплинеры» – это от слова английского – сплин. – Иннокентий серьезно кивнул, мол, слыхал про такое слово. – Те потребляют от обилия свободного времени, например скучающие домохозяйки. Или маменькины-папенькины сынки… Ну и всякие «удальцы», которым выпить, как с бабой лечь, – для доказательства собственной состоятельности, как мужика, я имею в виду.
– А вы, простите, к какой группе себя относите? – Иннокентию уже очень хотелось уйти и из этого сального места, и от преисполненного собственной значимости пьяницы. Но опыт внимательной беседы, усвоенный еще с продажи и покупки ценных антикварных реликвий у коллег по ремеслу, подсказывал: надо дать человеку выговориться. Только в потоке речи он сумеет выловить ту самую золотую рыбку, которую не смогли поймать до него следователи… Поэтому он доброжелательно поглядел в водянистые глаза собеседника – Так как же?
– О, – сказал Леонид и расслабленно махнул тонкой длиннопалой кистью. – Я – философ. Наблюдатель душ. Алкоголь – как способ познания мира. А вот Николай был цветок. Это знаете, когда пьешь, как дышишь. Для него водка была – вроде солнца, влаги или почвы, в которую он пустил корни. Ни семьи, ни работы, ни лишней мысли. Его несло течением жизни – свободно и плавно.
– Куда несло? – перебил Иннокентий, боясь упустить отблеск золотой рыбки в мутной воде.
– Как куда? – удивился все более нетрезвый философ. – Как и всех – к смерти… Поймите, не мог он никому сделать плохо. Не было у него дурных намерений или там сильных страстей. Колян только и хотел, что пить да радоваться! – Леонид поглядел на Кентия сквозь водочную бутыль и закончил почти библейским: – Как птица, добывал корм свой легко…
А потом жестом предложил Иннокентию разделить остатки «Столичной», которую Кентий принес в надежде на продуктивную беседу. Тот помотал головой, и жидкость с нежным журчанием перелилась в захватанный Леонидов стакан.
– Не ищите дальше, – засыпая, наставлял его Леня. – Коля был цветком, и его сломали… Точнее – подпитали не тем удобрением… – Голова его упала на стол. Почти сейчас же раздался жалостливый, с присвистом, храп.
Иннокентий со вздохом встал, попытался отряхнуть брюки, горестно вздохнул: время плюс химчистка. А результата – ноль. Рыбка так и не показалась. Да и плавала ли она в тех отравленных водах? «Цветок, – повторял он, сбегая вниз по лестнице, замуровать себя в грязном, дурнопахнущем лифте не хотелось категорически. – Цветок, значит…» – Перед глазами почему-то (видно, в пику только что увиденному неэстетическому быту) распускались хризантемы, наброски тонкой тушью, в стиле японских гравюр. «Вновь встают с земли Опущенные дождем Хризантем цветы», – вертелось в голове хайку Басё, сочиненное примерно в то же время, когда Москва застраивалась под Небесный Иерусалим. – «Уже никогда не встанет», – подумал он про погибшего пьяницу, выходя на воздух и с наслаждением прогоняя из легких тошнотворный запах квартиры алкогольного философа: он и дышать, как и сидеть на табурете, старался там вполсилы.
Кентий был недоволен собой. Он ничего не узнал для Маши и никак ей не помог. Садясь в машину, он включил радио. «Отцвели уж давно-о-о хризантемы в саду-у-у…» – запело радио голосом Олега Погудина. – «О господи!» – Иннокентий почувствовал себя совсем виноватым.
Пора было ехать и признаваться Маше в собственной несостоятельности.
Андрей
Андрей хорошо протряс того журналиста. Все вытряс, в том числе и адрес Алмы Кутыевой. Сейчас он мучительно и медленно продвигался в московских пробках. Мучительно – не потому что медленно. Мучительно – поскольку было ясно: встреча с Алмой Кутыевой, матерью одного из солдат, которого вернули домой полым и – мертвым, будет не из легких. А Андрей относился к той многочисленной людской категории, что не умели произносить слова соболезнования – заикались, краснели и на самом деле соболезновали, с взмокревшей роговицей и связанным узлом горлом, а сказать приличествующие случаю формулировки не могли. Да и что сказать матери, потерявшей сына? Его убил профессионал, ему не было больно? Или: ваш мальчик отомщен – его убийца, по всей видимости, убит, в свою очередь, маньяком и сплавлен, по древнерусскому обычаю, под лед Москвы-реки?
Андрей снова и снова возвращался к разговору с Машей и ее франтоватым приятелем и пытался найти несоответствие, лакуну, наглядно свидетельствующую – дело не в средневековых мистических бреднях. Дело – в грязных деньгах, грязной политике, грязной страсти. Всякой милой профессионалу банальщине, на которой, как на трех китах, держится логика любого убийства. Но банальщина не вписывалась в историю про лед, холодильник, Москву-реку, оторванные языки на старой электростанции, оторванные руки у Покровского собора, четвертованную губернаторшу в Коломенском… А Иоанн Богослов и Иоанн Грозный – вписывались. И как же ему не хотелось влезать во все это! Но Маша уже окунула его с головой, как в прорубь зимой, в то пространство, где не было ни рыб, ни растений, а только медленная, густая, створоженная от холода мертвая вода, наполненная чьим-то безумием. И отвернуться от этого безумия не представлялось возможным. «Убийственная логика убийцы», – бездарно скаламбурил он, выезжая с кольцевой.
* * *
Алма Кутыева жила на отшибе. Точнее, там жили ее родственники – то ли сестра покойного мужа, то ли брат самой Кутыевой. Квартира была похожа на стоянку цыганского табора: так много там было народу, так все быстро передвигались в тесном пространстве, так громко переговаривались. Алма закрылась с ним в ванной, показавшейся оазисом тишины. Ванна была полна замоченным цветным бельем: красные тряпки плавали в ошметках серо-розовой пены, и в первую секунду Андрей отшатнулся – пока не понял: просто линяют дешевые красители на кровавых платках. Просто красители, просто.
Алма указала ему на табуретку, а сама присела на край ванны.
– Извините, – сказала коротко, кивнув на дверь. За ней билось многоголосье большой шумной семьи. – Следователь уже ведет дело в Хабаровске. Вы зачем пришли?
– Видите ли, – Андрей вынул из портфеля бумаги, – я расследую дело, возможно, связанное с гибелью вашего сына.
– Еще одного солдата порезали? – горько усмехнулась Кутыева. – Или вы с деньгами?
– С какими деньгами? – нахмурился Андрей.
– Деньги мне уже предлагали, – подняла голову Алма. – Но, видно, пожалели.
Андрей растерянно молчал.
– Не знаете? – Алма сунула руки в карманы старого зеленого халата. – Приходил тут следователь из военной прокуратуры. С чемоданчиком. Просил забыть, по-дружески. Мы его с братом вытолкнули за дверь – мы своих мертвых не продаем.
Андрей увидел, как руки под истрепанной фланелью сжались в кулаки.
– Мальчика моего привезли – без нутра, как курицу! Сказали, покончил жизнь самоубийством! Думали, раз мы в деревне живем, так до Москвы не доберемся? Думали, если у нас тело омывают старейшины, то мать и не узнает ничего?! И никто не защитит?! – Алма уже кричала. А за дверью, напротив, установилась подозрительная тишина. «Стоят вокруг – слушают», – подумал Андрей. И болезненно поморщился. – Я еще матерей нашла! У них сыновья в тех же местах служили! Все – безотцовщина! И еще сироты – их вообще никто не защитит! Теперь – хороший следователь у нас! В Москву приехала уже полгода как!
Андрей вынул фотокарточку Ельника и протянул Кутыевой:
– Это не тот самый следователь? Из военной прокуратуры?
Алма мгновенно замолчала, медленно вынула руку из кармана, взяла фотографию и сразу отдала Андрею обратно, будто брезговала даже смотреть на это лицо.
– Он, – сказала внезапно севшим голосом.
– Хорошо, – кивнул Андрей. – В квартире кто-то был или вы принимали его одна?
– Одна. – Алма задумалась. – А потом брат пришел. Мы его и выгнали.
– Хорошо, – кивнул Андрей еще раз. А потом вдруг дотронулся до той руки, что еще оставалась, сведенная в маленький кулак, в кармане халата. – Мне очень жаль.
Алма вскочила, резко высвободившись от его прикосновения, и Андрей выругал себя: она же мусульманская женщина. А он – мужчина, сидящий с ней в интимной обстановке. В ванной с замоченным бельем. Он, в свою очередь, встал и спрятал фотографию.
– Извините. Спасибо. Я, пожалуй, пойду.
Она молча вывела его из ванной, провела сквозь строй родни в коридоре и попрощалась сухим, как последующий щелчок замка в двери, «до свидания».
Андрей закурил, присев на лавочку около подъезда. Вот и еще один кусочек головоломки встал на место – жаль, головоломка не его, а хабаровского следователя. Ельник приходил сам – не хотел светить своих военных приятелей? Хотел лично удостовериться в масштабе неприятности? Нет, решил Андрей, глядя, как колышется на ветру зеленая стена отцветшей уже в этом году, высаженной вокруг дворовой помойки, сирени. Он пришел, чтобы убить, если та откажется от денег. Но явился брат. Ельник отложил исполнение задуманного. А потом и его – исполнили. Алма избежала смерти благодаря любителю мистических ребусов. Андрей выкинул окурок в урну.
Пора, пора было домой, к Раневской.
Покровский собор
Иннокентий
Маша и Иннокентий стояли перед дверью и оба чувствовали себя несколько неуютно: Маша – оттого, что использовала знакомых Иннокентия из его тайного «коллекционного» мира, чтобы поговорить с ними о деле весьма низменном и неприятном – воровстве. Иннокентий – потому что не знал, как отразится их нынешний визит на последующих возможных отношениях с хозяином квартиры.
Дверь наконец отворилась: на пороге стоял тощий старик, одетый в линялую майку и заглаженные до блеска брючата. Когда старик открыл рот, чтобы поприветствовать вновь прибывших, стало заметно, что челюсти его сделаны явно в районной поликлинике.
– Кокушкин Петр Аркадьевич, – представился коллекционер, а изо рта пахнуло дешевой колбасой.
Маша с трудом удержалась от удивленного взгляда в сторону Иннокентия, а тот будто лишился своего хваленого тонкого обоняния – сердечно пожал перевитую темными венами, изуродованную артритом руку и представил Машу. Кокушкин прошамкал что-то приветственное и пропустил их вовнутрь. Стало совсем темно, и было слышно только, как старик закрывает дверь на по крайней мере десяток запоров. Потом она почувствовала легкий толчок в спину и почти на ощупь двинулась длинным коридором.
В квартире пахло старческой немощью: валерьянкой, пылью, нафталином. Наконец Кокушкин зажег свет – одинокую лампочку, свисающую посреди коридора, и Маша ахнула: все стены были увешаны картинами, да так густо, что было не различить цвета обоев: литографии, акварели, карандашные и гуашевые театральные эскизы. За подписями Добужинского, Сомова, Бакста. Маша застыла напротив наброска к «Русским балетам», когда вновь получила несильный, но ощутимый толчок в спину. Она обернулась:
– Это же к «Послеполуденному отдыху фавна» Нижинского, правда?
– Правда, правда, – ворчливо подтвердил Кокушкин, а идущий за ним Иннокентий Маше подмигнул: мол, хорошо, не опозорилась, продемонстрировала намеки образования.
Комната, в которую они прошли, была полуслепой: окно выходило на глухую стену и было забрано решеткой. Никаких попыток «наладить уют» в виде занавесок или цветов на подоконнике тут не наблюдалось. В углу стоял книжный шкаф, забитый искусствоведческой литературой, два стула и кресло со столом эпохи семидесятых. Интерьер провинциальной гостиницы в далеком, «командировочном», еще доперестроечном году. Но стены! Стены были покрыты, как и в коридоре, картинами. Маша завороженно прошлась вдоль. Тут были и фотомонтажи Родченко, и вполне классические натюрморты Фалька, Альтмана и Дейнеки, и оригиналы книжных иллюстраций Лебедева и Лисицкого. Даже Маша, не сильно сведущая в русском авангарде и псевдореализме, понимала, что здесь развешаны сокровища. Иннокентий, явно забавляясь, смотрел на нее из угла комнаты. Старик же прошел на кухню, где уже заливался-свистел чайник.
И тотчас вернулся, шаркая войлочными тапками, разлил чай в чашки с выщербленными краями. Маша глотнула почти прозрачного чая, чтобы констатировать, что заварка, как говорил ее отец, «старинного разлива» и попахивает соломой. Иннокентий – и где он только ее прятал? – жестом факира вынул коробку конфет.
– Пьяная вишня? – довольно улыбнулся Петр Аркадьевич и торопливо разорвал блестящую обертку на коробке. Иннокентий улыбнулся:
– Ваши любимые.
– Помнишь, помнишь старика! – Кокушкин с каким-то сладострастным выражением, вовсе не идущим морщинистому лицу, схватил конфету и отправил за щеку. – А я даже не могу себя конфектами порадовать. Всю жизнь две любви – искусство и сладкое. Пришлось жертвовать последним ради первого. Да что там сладким – всем! – Дернулся кадык – Кокушкин сглотнул сладкую слюну и намного более благосклонно посмотрел на Машу: – Вы ведь по молодости лет думаете, что это старик сидит на богатстве, а конфеток себе не купит? Скупой Рыцарь, да? А ко мне кто только не приходил! Даже банковские эти хлыщи – любители подзаработать на «инвестициях в живопись». Тьфу! Ни ума, ни чести, ни вкуса не осталось в России! Вот было искусство – и то краткий миг: занялось с мирискусниками да и погасло, спасибо Отцу всех народов – любителю реализма, всех этих Репиных-Суриковых-передвижников! Я их, банковских дебилов, и отсылаю туда – идите мол, инвестируйте в своего Айвазовского-Маковского, прости Господи! А моих – моих! – не трогайте! Думают, я детишками своими буду торговать, отдавать в их грязные ручишки? Вот вам! – Кокушкин выбросил вперед костистую фигу.
Маша испуганно помотала головой, смущенная внезапным стариковским напором, фигой, брызгами шоколадной слюны… Старик закашлялся – Иннокентию пришлось постучать по тощей сутулой спине, поднести чаю. Петр Аркадьевич с шумом втянул горячую воду, откинулся на старое кресло: обивка в мелкий цветочек вся в зацепках, отдышался.
– Ко мне тут один фигляр хаживал: они называют себя психологами. Мол, делаю диссертацию про измененное сознание у коллекционеров. Придумал даже классификацию, болван!
– Правда? – улыбнулся Иннокентий, вспомнив, как только недавно уже выслушал одну на грязной кухоньке у пьяницы.
– Считает, что мы собираем, потому что с ранних лет травмированы – обязательно нужно хоть что-нибудь коллекционировать. Причем – Господи, не дай мне, старику, дожить до того времени, когда такие идиоты будут защищать свои докторские! – мне, мол, все равно что собирать. Могу марки, могу фантики, могу керамические фигурки. Керамические фигурки! Вот разве что ослов, сказал ему я, но мой тонкий намек пропал всуе. Для вас, господин Кокушкин, сказал этот осел, собирательство есть психологическая потребность, диктуемая страхом смерти, – это, очевидно, он почерпнул из старого шарлатана Фрейдюши. Собирая, вы защищаетесь от будущего и сохраняете прошлое. Бог ты мой, да какое у меня есть прошлое, чтобы его так сильно хотеть сохранить? Расстрелянные родители? Пара лет в лагерях? А будущее – в будущем, сказал мне сей хер профессор, все более будет развит «инвестиционный» тип коллекционера. Ну, про них я уже рассказывал.
Маша смущенно сидела и слушала. Разглагольствуя, Петр Аркадьевич не забывал приложиться к коробке конфет. И когда та уже казалась пустой, Иннокентий подмигнул Маше, снял гофрированную бумажку, и под ней обнаружился еще один конфетный «этаж». Старик явно приободрился, уже спокойно взял в руки конфетку, повертел ее, улыбнулся ласково:
– Еще придурок говорил о типе коллекционеров, для которых главное – общение, вход в тусовку по интересам. Как, знаете, в детстве: если у тебя есть такая модель машинки, то я с тобой и дружу. Говорит, что, если у супругов есть общее коллекционное увлечение, они реже разводятся. Чушь! У меня была только одна романтическая история, в конце сороковых – я тогда был еще молод и – не поверите! – весьма хорош собой. Девица была более-менее серьезна: по крайней мере, не упрекала меня за отсутствие подношений в виде шелковых чулок. Но когда я захотел купить маньеристскую и весьма пикантную миниатюру Сомова, девка взбесилась и сказала, что я поклоняюсь буржуазному искусству. Дура! – Петр Аркадьевич повернулся к Маше: – А вы, деточка, любите Сомова?
– Очень, – честно призналась Маша. Хотя смутно себе представляла, хватило бы у нее пороху сказать правду, считай она, как и неизвестная девица-дура, Сомова мелкобуржуазным.
– Вот, – пожевал губами Кокушкин. – Выросло новое поколение – быть может, у них будет чуть лучше со вкусом. Да, и заканчивая о классификации… – Очередная конфета покинула свое золоченое гофрированное гнездо в коробке. – Ученый удод сказал, что люди начинают собирать картины, когда у них уже все есть: и дом, и сад, и костюмы, сшитые на Севил Роу. Знаете, деточка, что меня убивает? Вот именно это – уверенность, что искусство служит украшению их безвкусных жилищ на Рублевке. А знаете, как я покупал свои первые картины? У меня, аспиранта, научного сотрудника, зарплата была смешной. Мне ботинки не на что было купить, не то что именье под Москвой. Я покупал Лебедева тогда – за копейки, но и не жрал по две недели – только кефир пил да по гостям нахлебничал. Носки носил – разные, из двух порванных пар получалась одна. Ходил с бородой – экономил на бритвенных станках. Отдыхать? Пойти в кино? Я и подумать об этом не мог – только и обходил антикварные лавки и салоны, бегал, исполнял поручения старушек, у которых эти бесценные листки потом покупал по дружеской цене. Общение? Да, меня все скоро стали знать и звали – знаете как? – Сумасшедшим Пьеро… А теперь вон названивают регулярно из Третьяковки, приглашают на свои тусовки. Думают, что если я рядом с ними напьюсь их дешевого шампанского, то и завещаю свою коллекцию… А ведь это детки мои. Помру скоро, в чьи руки-то их доверить?
Этот переход от едкости к сентиментальности, к подернутой старческой слезой глазкам был впечатляющ. «Театр по нему плачет. Причем классическая школа, по системе Станиславского», – подумала Маша, а вслух сказала:
– Время для размышлений, Петр Аркадьевич, у вас есть – вы в полной форме. Мы с Иннокентием пришли поговорить по поводу пропавшего полгода назад Шагала.
– Пойдемте-ка, – сказал он, с кряхтеньем встав, и вышел из комнаты.
Иннокентий и Маша, переглянувшись, последовали за ним, вдоль по коридору.
Кокушкин открыл дверь тесного узкого туалета, и Маша с Кентием остолбенело уставились на унитаз, с банальным, пожелтевшим от времени пластмассовым стульчаком.
– Не туда смотрите, – прокаркал старик, указав им на внутреннюю сторону двери. На ней – ровно на уровне глаз сидящего на унитазе, висел шагаловский пейзаж – вид на белорусскую деревню. Еще не летали, в густом аквамариновом небе, влюбленные, но это был, бесспорно, Шагал, и Маша, которая, конечно, ценила Сомова, но при этом к Шагалу относилась с придыханием, тихо ахнула. Петр Аркадьевич был явно доволен произведенным эффектом.
– М-да, господа олигархи, может быть, оправляются на золотых нужниках, зато у меня – перед моим! – висит Шагал. И с возрастом – да простится мне моя стариковская нескромность – я имею честь и радость наблюдать моего Маркушу несколько раз в день, и подолгу. – Кукошкин закрыл дверь. – Это именно та картина, которая вас интересует?
– Эта, – кивнула Маша.
Кокушкин прошел обратно в комнату, тяжело упал в кресло.
– Ее украли. Вообще, у меня достаточно часто воруют – это крест многих коллекционеров. Вот в прошлом году вытащили Шагала, потом через месяц полиция мне его вернула. Я еще подумал: неужели научились работать? Вопросов никаких не задавал – отдали картину, и слава богу. А пару лет назад мне пришлось даже свидетельствовать против одного проходимца: обокрал меня и еще пару моих коллег-коллекционеров. Так не поверите: вышел сухим из воды! Сидел, морда кирпичом, гад, – думаю, я тебя за то, что Зиночку мою увел – у меня тогда пропал прекрасный этюд Зинаиды Серебряковой, – сгною, подлеца! Мне потом Ардов сказал – он-то намного больше пострадал, у него картин десять пропало с концами! – что вора нанял кто-то из толстосумов – пополнить свою коллекцию. Поэтому тот и брал – выборочно. Знал, что нужно хозяину. Ну, и в суде тоже подсуетились…
Кокушкин покивал самому себе, а Маша воспользовалась паузой, достала папку с фотографиями из сумки.
– Петр Аркадьевич, у меня к вам будет странная просьба. Но я надеюсь на вашу профессиональную зрительную память… – И Маша положила перед ним несколько снимков – она сама перед встречей со стариком увеличила и распечатала на крупных листах руку, найденную у Покровского собора.
– Ну-ну. – Старик нацепил древние, склеенные скотчем очки. И некоторое время оглядывал руку, брезгливо сморщившись. – Узнаю, конечно. Он и есть. Тот, который Зинушу спер.
Маша застыла – вот так, просто, они нашли, кому принадлежала рука, найденная еще зимой в пакете на Красной площади? Почему же никому до сих пор не пришло в голову наведаться к старику?
– Вы уверены, Петр Аркадьевич? – спросила она, еще не веря своему счастью.
Кокушкин раздраженно сунул ей обратно фотографии:
– Юная леди, я страдаю артритом, артрозом, сердечной недостаточностью, слабыми сосудами, высоким давлением, но не маразмом пока! Не маразмом! Этого отвратного типа звали Самойлов или Самуйлов. У него были две татуировки на пальцах – ими он во время моей дачи показаний постоянно ковырял в ушах! Судя по вашей фотографии, сейчас он такой возможности лишен.
– Да, – сказала тихо Маша, подумав об одноруком теле, давно гниющем в каком-нибудь подмосковном овраге. Она собрала фото и положила их в сумку. – Спасибо вам огромное, Петр Аркадьевич. Вы даже не представляете, как нам помогли.
– Представляю, представляю, – ворчливо ответил, явно польщенный, Кокушкин.
И после некоторого перетаптывания в прихожей, обмена любезностями с Иннокентием они наконец откланялись.
– Это уникальный старик! – с воодушевлением говорил Кентий, спускаясь с Машей по лестнице. – Я повидал коллекционеров на своем веку, но про этого и правда ходят легенды. Он мог бы жить, как Крез, а в результате экономит на электричестве, еде и сладком. Расстается со своими картинами только для того, чтобы обменять на что-нибудь, что ему кажется более ценным… Рассказывал, как после войны собирал окурки – тогда еще не бросил курить, – только чтобы накопить на ту или иную акварель. И ты еще не была у него в комнате и в кладовке: там полотна стоят рядком, «лицом» к стене, и он помнит каждое и мгновенно может его достать, чтобы повернуть к свету, пройтись по запылившемуся масляному слою тряпкой и повесить – где-нибудь в туалете, как Шагала.
– А он нам и правда очень помог, Кентий, – задумчиво ответила Маша. – Ведь теперь мы знаем, что рука, найденная с украденным Шагалом, – рука вора-рецидивиста.
– Ну, это и так можно было догадаться, исходя из того, что картина была украдена.
– Да, но сейчас мы можем «покопать» вокруг этого человека, и…
– Может быть, душа моя, – пожал плечами Кентий, – но мне почему-то кажется, что эта твоя рука – что-то вроде знакового символа воровства. Ты вон давеча искала, почему убили именно этих. В случае с твоим Самойловым, или Самуйловым, разгадка мне кажется проще, чем со всеми остальными, разве не так?
Маша задумчиво кивнула.




























