355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Даниил Мордовцев » Наносная беда » Текст книги (страница 6)
Наносная беда
  • Текст добавлен: 25 сентября 2016, 23:51

Текст книги "Наносная беда"


Автор книги: Даниил Мордовцев


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)

Последние слова были сказаны с горечью и силой. Настя сидела не шевелясь, вся пунцовая, она тоже забирала себе что-то в голову.

– Так и я с тобой, Ларочка, пойду, – сказала она нерешительно. Возьмешь меня?

Лара молча и серьезно посмотрела на нее.

– Ты не шутишь? Обдумала?

– Не шучу. Я... – Настя еще больше покраснела.

– Подумай. Это не шутка.

– Я... я не могу жить без него, – сказала она порывисто, и светлые глаза ее потемнели. – А там, в Турции, с тобой я найду его, может быть, раненым...

В соседней комнате послышались шаги. "Маменька идет", – шепнула Настя, бледнея. Девушки прекратили разговор. Да оно и кстати: на улице пьяные голоса отхватывали:

Полоса ль моя, полосынька,

Полоса ль моя, непаханая...

Песни, рыдания, смех, слезы, похоронный перезвон, "сенцы", могила, мор – все это разом валится из мешка жизни. Только расхлебывай!

IX. СКАЗАНИЕ О "ПИФИКЕ". ВСТРЕЧА

На другой день утром, сойдя с своего мезонинчика вниз, к чаю, Лариса застала там веселого доктора. Крестьян Крестьяныч разговаривал о чем-то с отцом и братом. При входе Ларисы они, видимо, замяли разговор и переглянулись. Девушка со всеми поздоровалась. Она смотрела как будто бодрее, спокойнее.

– Ну, Ларивон Ларивоныч, напой-ка нас чаем, да хорошенько, – сказал отец, ласково целуя ее в голову.

– Да саечку свеженькую, милая хозяюшка, нельзя ли? – прибавил веселый доктор, потирая пухлые свои ручки.

– А какую. Крестьян Крестьяныч? – спросила девушка. – Заварную или с изюмом?

– Заварную... заварную-с... А можно и с изюмом эдак, не претит и это.

У дверей стояла краснощекая девочка и во весь рот улыбалась, глядя на веселого доктора.

– Что, Клюковка, тебя еще воробьи не склевали? – обратился к ней веселый доктор.

Девочка прыснула со смеху.

Брат Ларисы, Саня, юный лекарский школьник, заметил:

– Вашим больным. Крестьян Крестьяныч, должно быть всегда очень весело.

– Очень... Очень! Так всегда и заливаются со смеху, а теперь и удержу им нет.

Лариса командировала Клюкву за сайками и села разливать чай.

– А как "Беляночка" поживает, хозяюшка? Не замужем еще? – спросил доктор.

– Нет, – тихо сказала Лариса, не глядя на доктора.

– Ну, ничего, подождет...

– Не до женитьбы теперь, – заметил отец Ларисы.

– Отчего же, коллега? Самое как есть время... Вы все про болезнь-то эту? Э! Пустое! Она веселья боится, такая погань, я вам доложу... А знаете что, коллегушка? – спросил веселый доктор серьезно. – Раскусили вы эту шельму, а?

– Какую, язву, что ли?

– Ее, каналью... Ведь она у нас доморощенная: ну, вот точь-в-точь как всегда на Москве были сайки, да грушевый квас, да Царь-пушка, так всегда была у нас и чума...

– Вы шутите, товарищ?

– Нет, порази меня Царь-пушка, коли я шучу... Мы ее как сайку делаем. Я докладывал об этом и своему генералу.

– Еропкину?

– Еропкину, и он согласился со мной. Мало того: его превосходительство изволило заметить, что почти то же говорит и преосвященный Амвросий, только языком ветхозаветным, а я говорю языком этой шельмы медицины. Пестис у нас, батенька, на Москве растет целыми бакчами, как дыня в Астрахани. Я вчера и его превосходительство Петра Дмитрича возил на наши чумные баштаны, так диву дался: дыньки-то уж зреют, батенька... Генерал так и об полы: "И как-де только мы и живы поднесь!"

Атюшевы, отец и сын, и Лариса с удивлением и улыбкою смотрели на веселого доктора.

– Вас, товарищ, никогда не разберешь, шутите вы или материю говорите, – улыбаясь, заметил Атюшев-отец.

– Я, батенька, всегда материю говорю, всерьез, – отвечал веселый доктор и при этом сделал такое лицо, что молодой Атюшев невольно засмеялся, а Клюква, воротившись с сайками, прыснула со смеху и уронила корзинку на пол.

Веселый доктор, держа ломоть сайки перед молодым Атюшевым, сказал:

– Ну, младой эскулап, позвольте вас маленько пощупать, проэкзаменовать-с эдак малость, ась?

– Извольте, Крестьян Крестьяныч, я повинуюсь вам, – отвечал с улыбкой молодой Атюшев.

Веселый доктор скорчил мину экзаменатора.

– Что есть, государь мой, моровая язва?

– Моровая язва – пестис, есть особого рода болезнь, всех других опаснее, сильно прилипчивая контариоза и, производя наружные знаки на теле, как-то: бобоны, карбункулы, апараксес и малые черные пятна, петехии, скоро и по большей части предает смерти, – отвечал молодой Атюшев по-заученному.

– Изрядно, государь мой. Определите источник болезни.

– Источник сея болезни, по примечанию разных писателей, находится в самых жарких местах, в Индии, в Африке, а особенно в Египте. Яд моровой язвы не только прилипает к телам человеческим, но и ко всяким вещам. Сия прилипчивость причиною, что моровая язва в отдаленнейшие и холоднейшие страны переходит и, рассевая чрез прикосновение ядовитое семя, бедственные производит действия.

– А мы откуда сию болезнь получаем?

– Из Царьграда: Царьград и прочие в турецких областях торговые места, по превратному у турков правилу, по которому они все приписывают правлению слепого рока, почти всякий год претерпевают от язвы немалый в людях урон.

– Изрядно, изрядно... Итак, мы и существо сея шельмы, и источник знаем... А где сия шельма пестис зарождается и отчего? Кто ее сеет? Кто пахарь? А плесните мне, барышня, еще. (Это уже к Ларисе.) Ну-с, где оная рождается?

– Доселе известны были медицине три главных гнездилища сей язвы, и по оным гнездилищам оная и именуется: пестис индика имеет своим гнездилищем Индию, пестис левонтана имеет гнездилище в Малой Азии и Леванте и пестис Египта – в Египте, в Каире. Там он вырастает.

– Изрядно, сударь мой. А где вот эта сайка выросла? А? Откуда она?

– Из Обжорного ряду, барин, – поторопилась Клюква.

Все рассмеялись. Сконфуженная девочка спряталась за дверь.

– Изрядно, изрядно, Клюковка. Обжорный ряд – это своего рода Каир. А где финики растут?

– В Африке, кажется?

– Изрядно, в Африке, где и чума же... А на Таганке вырастет финик?

– Нет, не по климату.

– Изрядно-с. А слон где родится, государь мой?

– В Индии, Крестьян Крестьяныч.

– Преизрядно. А на Кузнецком мосту слон водится?

– Не видал, – юноша рассмеялся.

– Ну, дело. Теперь опять к шельме пестис перейдем... Говорят, что ее к нам занесли из Турции. Ладно! А занесите-ка на Девичье поле финик, примется он?

– Известно, засохнет и не примется.

– Тоже, думаю, тут ему не место. Ладно. Пойдем далее. Значит, все можно занести в Москву: и слона, и финик, да жить-то они здесь не могут, вымрут... Ну-с, еще далее пойдем. Говорят, пестис занесена к нам из Турции вместе с финиками, изюмом да еще там кое-чем... Ну, тут бы ей и капут. Так нет! Она, шельма эдакая, преспокойно растет и множится. Ясно, что попала на родную почву, для нее, подлой, что Индия, что Египет, что Левант, что Москва, все едино... А отчего вот она, бестия, не растет в Лондоне али бы в Париже?

– Когда ее занесут, Крестьян Крестьяныч, так она и там будет расти, горячо отвечал юноша, – вон в XIV веке, читал нам Шафонский, она всю Италию и Францию прошла, а в Марселе так ни единого человека в живых не оставила.

– Изрядно, государь мой. Это оттого, что тогда Париж был то же, что наша Москва-матушка, а Марсель – все едино, что наш Суконный двор... Для этой шельмы пестис, значит, тогда почва была благоприятна по всей Европе. Это ныне ее оттуда помелом гонят, вот что. А к нам она вон пришла как в свой дом, полной хозяйкой, как вот барышня милая здесь. А отчего? Оттого, что мы – Индия, государи мои, Москва-река – сей священный Ганг, а Яуза с Неглинной – это такие Тигр и Евфрат, что в них рыба дохнет... Вот что, милая девочка! – обратился он вдруг к Ларисе.

Девушка невольно вспыхнула. Атюшев смотрел на веселого доктора серьезно.

– Да, в ваших словах есть доля правды, – задумчиво сказал он.

– Не доля, коллегушка, а полна шапка правды. Я так и Еропкину докладывал, когда мы навещали наших суконщиков да прочих фабричников. Поняли вы эту сказку, милая девочка? – вдруг обратился он опять к Ларисе.

У Ларисы на глазах блестели слезы.

– Поняла Крестьян Крестьяныч.

– То-то же. А то какая-то сорока на хвосте принесла, якобы из Турции некии младые сержанты привезли к некоей отроковице образок с волосами умершего их друга, и от этих якобы волос пестис по Москве пошла, слоны по Кузнецкому мосту забегали, у Власья целые финиковые рощи расцвели.

– А как же, Крестьян Крестьяныч, няня-то умерла? – робко спросила девушка.

– Няня-то, "Пахонина", милая девочка? А где захворала "Пахонина"? У сторожа церкви священномученика Власья. А кто в семье у сторожа-то был? Суконщики, фабричники, парии наши. Не няня заразила их, а они огорченной старушке на шею пестис повесили, да и сами перемерли... Вот что, девочка хорошая.

Веселый доктор замолчал. Все сидели такие же задумчивые. Мерно щелкал только маятник часов, да изредка с улицы доносились роковые каноны: "Житейское море, воздвизаемое зря напастей бурею"...

– Эх, кабы я был богат, – со вздохом сказал веселый доктор.

– А что? – спросил Атюшев-отец.

– Я бы еще чашечку испил.

– Так я вам налью, – поторопилась девушка.

– Плесните, милая барышня.

Лариса, вся пунцовая, несмотря на свою смуглоту, задумчиво наливала чай и недоуменно посматривала то на отца, то на брата.

"Житейское мо-о-ре!"...

– Эх, кабы я был богат! – снова вздохнул весельчак.

– А что? – улыбаясь, спросил Атюшев.

– Уснул бы, ух, как уснул бы! Всю ночь не спал, с Еропкиным да с больными возился. А там, к утру, его сиятельство, граф Салтыков, обер-полицмейстера присылает за мной, "по самонужнейшему делу", говорят. Испугался я: "Что такое, говорю, что случилось?" Флора, говорят, занемогла: не ест ничего...

– А кто эта Флора, Крестьян Крестьяныч? – участливо спросила Лариса.

– Собака любимая у графа...

А на улице опять: "Житейское море!.." Веселый доктор посмотрел на часы и быстро встал.

– Ну, прощайтесь со мной, – сказал он, подавая руку хозяйке и целуя ее руку. – Прощайте, друзья. В Индию еду, в Симонов монастырь...

И веселый доктор торопливо вышел. Заехав на минутку к Еропкину, у которого он состоял в личном распоряжении, веселый доктор поскакал в Симонов монастырь. Проезжая мимо Варварских ворот, он с видимым неудовольствием хмурился. С каждым днем толпы черного народа, мастеровых и сидельцев кучились в разных пунктах города все более и более. У разных часовен, у ворот городских, у всех почти икон, которых так много выставлено на всех улицах Москвы ради лобызанья и ставленья воскояровых свечечек с грошовыми кружечными и тарелочными сборами, на всех площадях шло непрестанное всемоление либо благочестивое разглагольствование.

– Вот и приходит к нему, к попу Мардарью, что у Троицы в Сыромятниках, пифик...

– А кто же он, этот фифик, батюшка?

– Не фифик, а пифик.

– Пи-фи-фи-фифик... Ишь, мудреное слово какое!

– Приходит этот пифик к попу Мардарью в образе старца и говорит: "О горе! Горе! Горе великому граду Москве!"

– Ох, Господи! Что же это будет!

– А ты слушай. "Горе, говорит, Москве... Пошлет на нее Бог каменный дождь, и избиет тот дождь велику живу душу, и скот, и птицу, и всех людей даже до сосущих младенцев..."

– Ох, святители! За что же, отец родной?

– А ты не перебивай... "И пошлет Бог, – говорит оный пифик отцу Мардарью, – огненную реку на Москву, и потечет оная река от Чудова монастыря Спасскими воротами до Лобного места, а от Лобного места потечет вниз под гору мимо Свечного ряда, да на Яблочный ряд, а от Яблочного ряда потечет та река чрез ряды Травяной и Семенной, и Рыбной, а из Никольских ворот потечет та река мимо рядов Ножового и Сайдачного, Шорного и Колокольного, Железного и Монатейного, Кружевного и Ветошного, а Иконный ряд не захватит, потому что иконы там. Да потечет та река мимо рядов Игольного, Кушачного, Овощного, да через ряды Суровской и Сапожный, Зеркальной да Панской, Охотный да Голичный".

– Батюшка! Все ряды переберет! За что же, родной?

– А за грехи, за немоленье.

– Мы ли, батюшка, не молимся! Кажись, денно и нощно.

– Мало, без усердия, не с чистым сердцем.

– Да я тебе, отец родной, ладану четверик поставлю росного, жги, кури темьяном-то Божьим до неба.

– Так-то оно так, да все не то.

– Свеч тебе надобно? Да я тебе свеч поставлю лес целый, бор бором.

– Оно точно.

– А колокол хошь? В тыщу пудов вгоню.

– А может, Бог и смилуется. Только этот самый пифик говорит отцу Мардарью: "За чужие-де грехи Москва понести должна. Еретик-де сидит у вас в Чудовом".

– Кто же он, отец родной?

– Амвросий, слышь, архиепископ...

– То-то мы слышали, не русской он веры, слышь, а малороссийской, из волох родом.

– Это точно. Не архиерей он Божий, а Оброська-еретик...

– Ох, грехи, грехи!

– Вот нам, церковным попам, служить не велит, народ от веры отгоняет. Вот что пифик сказывал.

– Да растолкуй ты мне, Христа ради, батька, кто же этот фифик-то самый? Святой муж, что ли? Не пойму я что-то.

– Все это от темноты.

– Знамо, от темноты. Да где же нам свету-то взять? Только от вас, попов, и светимся.

– А он нас гонит, Обросим-то, архиепископ.

– За что же гонит-то?

– А ради своей корысти, чтоб его церковникам жирнее было... Оттого Бог и мор наслал на нас.

Так "гулящий попик", недалеко от Варварских ворот, стоя у одной лавки Охотного ряда, проповедовал невообразимые нелепости толстому купчине с мочальной бородой и этими нелепостями ужасал своего доверчивого слушателя так, что того бросало в жар и в холод. Не было басни самой невозможной, но только приправленной непонятными словами вроде "пифик" или "чудо", или "знамение", или "в образе старца" и т. п., которой бы не поверил народ и та из его интеллигенции, которая сидела по Охотным да Сундучным рядам. А теперь эти россказни вертелись или около "мору", или около будущего "каменного дождя", или же ожидаемой "огненной реки", – и все напряженно слушали ораторов вроде "гулящего попика". А "гулящий попик" представлял собою олицетворение того неудовольствия, которое с каждым днем росло все более и более среди бедного и заштатного духовенства на архиепископа Амвросия, решившегося изгнать из Москвы "наемное священство". Преосвященный тем энергичнее приступал к этому делу, что видел, как народные скопища, руководимые гулящими попами, способствовали распространению заразы: больные и зараженные выползали на площади, чтобы присутствовать на молебствиях, терлись около здоровых, заражали своим иконоприкладством и лобызанием крестов, и эти иконы и кресты, к которым прикладывались после них здоровые, и разносили по домам и по всему городу смерть.

Пресечь это исторически окрепшее на московской почве зло не было никакой возможности: скорее Москва-река потечет вспять, чем Москва-город пойдет вперед, поступится своими историческими привычками. Да и как искоренить это зло, когда и народ, и сидельцы, и купчины всевозможных родов, и сами попы, все это воспиталось на одном молоке, все это одинаково верит и "пифику" какому-то, которого никто не видел, и "каменному дождю", и "огненной реке", и "жупелу", и "старцам в сониях"! Амвросий, не понимая московского человека, для которого кричание молитвенное и каждение ладоном до неба, и оглушительное колокольное славословие – та же "широкая масленица", старается, вместе с Еропкиным, вытеснить с улиц и площадей "гулящих попиков" с их блеющей до неба паствою, а вместо этих попиков выползают на торжище настоящие попы, ставленные, хиритонисованные, и литургисают во всю ивановскую, "Мерзкие козлы, и попами их грех назвать!" – кричит с негодованием самовидец московских оргий, Бантыш-Каменский, племянник Амвросия и отец историка. "Мерзкие козлы, оставив свои приходы и церковные требы, собирались тут же на площадях, с налоями, делая торжища, а не богомолье..."

А между тем Амвросий, ратуя против всесильного Охотного ряда, не видел, что этим он скопляет над собой и над всей Москвой страшный горючий материал. Он не видел, что сера уже клокотала под землей. По улицам уже ходили рассказы о "сониях", о "пификах", о плачущей иконе... Имя "не русского" архиерея начало повторяться чаще и чаще.

– У него, матыньки, келейник, запорожец во какой! Сама видела.

– С косой; мать моя, и табачище жрет.

– Вон у него в Воскресенском брат архимандритом, Никоном называется, настоящий Никонишко-табашник.

– А там, мать моя, к попу Мардарию пифик, сказывают, приходил...

– Какой пифик, родимушка?

– А страшный, коленками назад.

– Владычица-матушка! Укрой от глада и мора!

И стоном стонет Москва от своей глупости. А между тем мор не унимается. Народ начинает озорничать, нет-нет да придерется к чему-нибудь или к кому-нибудь, да в салазки, да за волосы, и пошла потасовка на улице... А уж "чужой" и не подвертывайся: свои собаки грызутся, чужая не мешайся, разорвут.

Вон от Троицы-на-рву, мимо Винных рядов, мастеровые несут покойника. Хмурые лица такие. "Гулящий попик" уже впереди, вытащил из-под монатейки крестик, забыл о "пифике" и уже козло-гласует: "Житейское мо-о-ре!.."

В тот же день, возвращаясь из своих разъездов Варварскими воротами, веселый доктор вдруг велел своему вознице остановиться. Что-то на площади привлекло его внимание...

По площади шел солдат, лицо которого особенно резко бросалось в глаза своими густыми бровями. Рядом с ним бежала собачонка и заглядывала в глаза своему спутнику. Солдат, видимо, рассуждал о чем-то, обращаясь к собачонке, а собачонка, казалось, понимала его.

– Да-да! – пробормотал доктор. – Да это, кажись, старый знакомый. Да и собачонка наша.

Солдат поравнялся с доктором, продолжая разговаривать с собакой.

– Эй, служба! Здорово! – закричал доктор.

Солдат остановился, а собачонка разом весело залаяла и приветливо замотала хвостом.

– Али не узнаешь азовца, Рудожелтый Кочет? – улыбался доктор.

– Ах, ваше благородие! Как не узнать вас? – радовался солдат.

– А! Узнал, рыжий!

– Вас-то не узнать! Да будь вы иголка, так я вас в стоге сена сыскал бы.

– Так-так. Вон и Маланья узнала. Ах ты, псина глупая!

Собачонка, казалось, одурела от радости, она так и лезла на дроги.

– Какими судьбами сюда попал с Прута, рыжий? – спрашивал доктор.

– Да с полковником Шаталовым, ваше благородие, из Хотин-города.

– Давно? И как пробрались в Москву?

– Еще летось... Ну, и в карантене проклятом высидели. И Меланья с нами, тоже службу несет.

– А приятель твой где?

– Забродя-то, ваше благородие?

– Да. В Турции остался? Жив?

– Да в карантене с нами был...

Рыжий замолчал.

– Ну, и что ж?

– Тосковал шибко. Заговариваться стал, все Горпину какую-то вспоминал да вишневый садочек, да леваду какую-то там. Бог его знает. Совсем рехнулся человек... Горпина да Горпина... Нашего брата, ваше благородие, эти Горпинки до добра не доведут. Эх! Кусай ее мухи! – и рыжий отчаянно махнул рукой и замолчал.

X. СМЕРТЬ ГРЕШНИКОВ ЛЮТА!

Время между тем шло, и чудовище разрасталось все более и более в форме какого-то гигантского тысяченога, бесчисленные лапы которого с каждым днем все крепче обхватывали Москву, словно паук муху. Муха билась в цепкой паутине чудовища и еще более запутывалась.

По глазам веселого доктора, по озабоченности всех врачей медицинской коллегии: Шафонского, Эразмуса, Ягельского, Лерхе и других Еропкин видел, что Москва погибает в лапах чудовища. Надо отрезать этот страшный карбункул России от всего остального государственного тела.

И вот московские медицинские власти к концу апреля приходят к неизбежному убеждению, как слепые к стене, что "предосторожность о сбережении целого государства требует: город Москву, как неминуемое и повсеместное во всех делах с прочими местами имеющей сообщение запереть".

И Москву запирают, заколачивают гробовую крышку, оставив несколько продушин: из всех четырнадцати застав, которыми Москва, как зараженное сердце артериями, могла выбрасывать заразу во все концы государственного организма, оставляют открытыми семь: Калужскую, Серпуховскую, Рогожскую, Преображенскую, Троицкую, Тверскую и Дорогомиловскую.

Но всего более боялись, чтобы чудовище не вырвалось из Москвы по направлению к северу и не помчалось по питерской дороге. А там, там уже нет никому спасения. И вот со стороны Питера протягивается вдоль зараженного сердца России новая цепь: бейся, сердце России, об свои ребра, бейся, глупое, и не посылай свою зараженную кровь к голове, к мозгу, голова еще не тронута у России. Из Петербурга пришло повеление: всех, кто бы ни ехал в Петербург или другие места мимо Москвы, в Москву не пускать, а направлять, через заставы, окольными путями.

– А ведь укусит себя до смерти, – качал головой веселый доктор, встретившись с отцом Ларисы в госпитале.

– Кто укусит? – спрашивал тот.

– Москва белокаменная...

– Как укусит?

– Да как же! Ее обложили теперь кругом огнями да заставами, словно скорпиона. А ведь когда скорпиона окружат огнем, то он себя убивает своим хвостом. Ох! Убьет себя и Москва своим хвостом.

Но об этом еще никто не думал тогда...

Чтобы воздвигнуть между Москвою и Петербургом неприступную живую стену, непроезжаемую и неперелетаемую, императрица отрядила из Петербурга особые оберегательные кордоны в Твери, Вышнем Волочке и Бронницах, под главным распоряжением генерал-адъютанта Брюса...

– Я вас, граф, за то посылаю туда, – говорила императрица, давая Брюсу это не особенно приятное поручение, – что ваш славный дедушка не предуведомил нас в своем "календаре" о постигшем нас ныне несчастии... А сие он должен был сделать по долгу службы, – добавила она, улыбаясь.

Прошел и май, а Москва все звонила в колокола, ожидая каменного дождя да огненной реки.

Прошел июнь, нет каменного дождя. Прошел июль, нет огненной реки. Страшные пророчества "пифика" еще впереди.

Наступил август. Мертвые тела уже валяются по улицам и гниют под лучами знойного солнца.

– Да, погребать уже некому, – мрачно сказал Еропкин. – Полицейские десятские все перемерли.

– Оставим мертвецов погребать мертвых, ваше превосходительство, загадочно сказал веселый доктор.

– Как? – вскинул на него глаза Еропкин.

– У нас, ваше превосходительство, есть много живых мертвецов: ими полна розыскная экспедиция, а равно тюрьмы. Пусть преступники, осужденные на смерть или на каторгу, погребают мертвых. Их следует выпустить из острогов, одеть в одежду мортусов и определить в погребателей!

– Прекрасная мысль, господин доктор! – обрадовался Еропкин. – Они будут рады...

– И не убегут никуда, нельзя теперь из Москвы без виду пробраться.

И целые роты арестантов превращаются в мортусов.

Москва начинает представлять ужасающую картину. С утра до ночи скрипят по городу немазаные телеги, управляемые мортусами в их страшных костюмах и с длинными баграми в руках. Они ищут трупы – да чего искать! они валяются по улицам, по площадям, по перекресткам, около аналоев, над которыми духовенство возносит тщетные моления вместе с обезумевшим от страха народом.

"Ежедневно, от утра до ночи, – говорил очевидец, – тысячами фурманщики в масках и вощаных плащах – воплощенные дьяволы! – длинными крючьями таскают трупы из вымороченных домов, другие подымают их на улицах, кладут на телеги и везут за город, а не к церквам, где они прежде похоронились. У кого рука в колесе, у кого нога, у кого голова через край висит и обезображенная безобразно мотается. Человек по двадцать разом взваливают на телегу. Трупы умерших выбрасываются на улицы, тайно зарываются в садах, огородах и подвалах..."

Вон через Красную площадь, мимо Лобного места, скрипя немазаными колесами, проезжает огромная фура, на которой виднеется целая гора трупов... Мертвецы, накиданные на фуру, лежат в потрясающих позах: иному страшную позу дала сама смерть, скорчив и перегнув в три погибели, кого неловко зацепил багор мортуса и в картинном до ужаса положении поместил среди других мертвецов; кого, по-видимому, переехала тяжелая фура мортуса и раздавила ему лицо; из другого голодные собаки повырвали кусками почерневшее тело. Головы. Ноги. Руки. Бороды. Молодое и старое, полунагое и нагое совсем тело. Тут же и тот несчастный нищий, который, сняв с мертвеца его губительные ризы, прикрыл ими свои лохмотья – и тут же недалеко умер в чужих, смертоносных ризах. Все это свалено в кучу, как комья грязи, болтается, бьется и трется об колеса, издавая ужасающий смрад. И над всей этой горой трупов высится гигантская фигура страшного мортуса в маске и с багром в руках вместо кнута. Силач должен быть мортус-каторжник! Экую гору навалил трупов. Может, и сам он на своем веку перерезал и перегубил душ столько же, сколько везет теперь.

– Не-не, бисовая шкапа! – понукает он истомившуюся под тяжестью трупов ломовую лошадь.

Скучившийся близ аналоя, стоящего около церкви на площади, молящийся, коленопреклоненный народ при виде колесницы смерти с ужасом расступается. Около аналоя остается один, знакомый уже нам, "гулящий попик" в своей затасканной епитрахильке...

– Услыши ны, Боже! – возглашает он, воздев руки горе, – услыши ны. Боже, спасителю наш, упование всех концев земли и сущих в море далече, и милостив-милостив буди, владыко, о грехах наших и помилуй ны!

Каким-то стоном отчаяния вздыхают усталые от вздохов груди толпы вслед за этой горькой молитвой. А страшная телега все скрипит, приближаясь к аналою...

Толпа не хочет глядеть на нее, усиленно молится, глядя на церковь и на аналой. Тут же, в сторонке, стоит и горячо молится рыжий солдатик с красными бровями, и собачка его тут же.

А телега все ближе и ближе скрипит, по сердцу скрипит проклятая ось!

– Не-не, гаспидська шкура! – понукает мортус.

Собачонка с каким-то странным, не то перепуганным, не то радостным, лаем бросается к страшной телеге. Мортус медленно поворачивает к ней свое замаскированное лицо и откидывается назад. Собачонка так и цепляется за телегу. Мортус грозит ей шестом.

– Цыть! Цыть! Бисова цуциня! – кричит мортус. – Не пидходь близко, сдохнешь...

Собачонка начинает визжать от радости и прыгать около ужасной телеги.

– А! Дурна Меланька, пизнала мене... – радостно говорит мортус.

Бежит с испугом и рыжий к телеге с трупами и крестится.

– Забродя! Хохол! Это ты? – нерешительно кричит он издали.

– Та я ж, бачишь.

– Да ты рази жив, братец!

– Та жив же ж, хиба тоби повылазило!..

– Господи! С нами крестная сила! – И рыжий опять крестится. Свят-свят... Да какими судьбами? Ведь тебя, братец, убили, застрелили там...

– Ни, не вбили.

– Как не вбили! Что ты, перекрестись.

Мортус крестится, набожно поднимая свое страшное, черное подобие лица к куполу Василия Блаженного.

– Ах ты, Господи! Да это не нечистая сила. Он крестится. Ах ты, Господи! – диву дается рыжий.

А собачонка, так та совсем с ума сошла от радости: скачет впереди страшной колесницы, лает на лошадь, чуть за морду не хватает, лает на птицу, еле не очумевшую вместе с Москвою, на воздух, скачет на колеса.

– Та возьми ж дурне цуциня, возьми Меланьку, не пускай, а то, дурне, сдохне... Эчь воно яке! Цюцю, иродова дитина! – радуется страшный мортус.

– Да как же, братец ты мой, жив ты остался? – допытывался рыжий, следуя за телегой и боясь подойти к ней. – Ведь тебя застрелили...

– Та ни ж! Москаль погано стриля, не в голову, а в бик попав...

– Ну, да ты ж, чертов сын, умирал, как нас из карантея выпущали. Сказывали, что умрешь.

– Так бачь же ж, не вмер, выкрутився. Не-не-не! – понукал он лошадь, махая багром.

– Ну, а как же ты, братец, попал в черти? Ишь, какая образина! удивился рыжий, глядя на своего бывшего товарища. – Черт чертом, только хвоста недостает.

– Не-не-не! – слышится монотонное понукание.

А тут новая, еще большая толпа молящихся. У аналоя, поставленного среди улицы, стоит старый сгорбленный священник с воздетыми к небу руками. Руки так и падают от усталости и всенародного моления от зари до зари. Из старых очей священника текут слезы и падают на пересохшую чумную. Богом забытую землю. Народ держит в руках зажженные свечи, точно себя самого отпевает. Эти теплящиеся среди бела дня свечи – это так страшно!

А священник беспомощно взывает к небу:

– О еже сохранитися граду сему, и всякому граду, и стране, от глада, губительства, труса, потопа, огня, меча, нашествия иноплеменников, и междоусобной брани, и от мора сего всегубительного, Всемилостиве!.. О ежемилостиву и благоуветливу быти благому и человеколюбивому Богу нашему, отвратити всякий гнев, на ны движимый, и избавити ны от надлежащего и праведного сего прещения, помиловати ны...

"Господи помилуй!", "Господи прости!", "Господи отврати!" – стонет беспомощная толпа.

– Ну, ин сказывай, братец, как тебя в черти произвели, – допытывается рыжий.

– А як!.. Ото як москаль в мене стрилив, я и впав. А вин, бисив москаль, погано стриля, не в голову, а в бик. Я и ожив. А коли встав, вас уже не було там, и цуцинятко пропало... А меня в Москву як злодея отправили та в колодку. А теперь, бач, выпустили нас усих из колодок. От я й став чертом. А я втику!

– Ну, смотри, брат, пропадешь ты с своей Гарпинкой да Украинкой.

– А луче пропасти на воли, ниж оце так.

И он указал на свою телегу с трупами, на другие такие же телеги, то там, то здесь скрипевших по улицам, на мортусов, волокших к возам свои жертвы, на молящийся в ужасе народ.

– А он бач! – показал мортус по направлению к небольшому каменному дому с закрытыми ставнями.

У ворот этого дома стояли ямские дроги, запряженные парою взмыленных лошадок. В круглой фигурке, в красном, лоснящемся от жиру и утомления лице рыжий тотчас узнал, что это их веселый доктор толчется у ворот. Тут же, верхом на коне, какой-то офицер и суетившаяся, охающая баба с огромным, словно от дверей ада, ключом.

– Не попаду, батюшка, рученьки дрожат, ох! – охала баба, стараясь попасть огромным ключом-рычагом в висячий у ворот замок, такой величины, что голова бабы казалась меньше его.

– Ну-ну, живей, тетка, может, еще и захватим, – торопил веселый доктор.

– Ох, где захватить! Не стонал уж.

– Ну, ин дай я отомкну! – отозвался стоявший тут же у ворот средних лет мужчина, не то купец, не то сиделец. – Все добро мое и ключ мой.

Баба покорно передала ему ключ. Ключ-рычаг вложен в огромное отверстие замка. Замок-гигант завизжал, щелкнул раз-два-три – замок распался... Ворота, скрипя на старых ржавых петлях, распахнулись, открылся темный с навесами небольшой двор, словно зияющая пасть, из которой пахнуло смрадом, всякой плесенью и переквашенными, гниющими кожами и овчинами, догнивавшими под душною тенью навеса. Офицер сошел с коня и отдал его докторскому вознице.

– Вот где наша Индия! – поднося к носу кусок камфоры и обращаясь к молодому офицеру, заметил веселый доктор.

Офицер с ужасом всплеснул руками:

– И это миллионер! Из этой норы он ворочал всею Россией!

– Мало того, он своими миллионами держал в руках, что в ежовых рукавицах, Казань и Нижний, Киргизскую орду и всю Сибирь... Он всю Европу завалил своими кожами и русской кожей прославил Россию.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю