Текст книги "Ванна Архимеда"
Автор книги: Даниил Хармс
Соавторы: Николай Заболоцкий,Константин Вагинов,Николай Олейников,Александр Введенский,Игорь Бахтерев
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 28 страниц)
История, которую я собираюсь рассказать, произошла с хорошим приятелем лучших друзей моего старого-старого знакомого. Мало того, произошел тот случай с моим родным братом.
Он долго спал в тот день, спал по самой обыкновенной причине: вместо того чтобы прозвонить, будильник, принадлежавший тому спящему человеку, вдруг переместился на городскую площадь, где находился ресторанчик с самым обыкновенным названием: «Кривой желудок» Это название предложили жившие по соседству, кажется, товароведы. Одно могу сказать, с тех пор в «Кривом желудке» стали подавать обыкновенных кривых кур и лишь изредка необыкновенных.
Скорее всего вы не слыхали, что за кривые куры бродят по некоторым переулкам нашего города. Многие не слыхали. Однако про кур потом. Только будильник, переместился в «Кривой желудок», сразу попросил подать кривую курицу. Ему, конечно, отказали. Тогда пришелец принялся звонить, пока не прибежал вполне обходительный работник пожарного ведомства, спрашивает: – Чего звонишь? Этот, то есть сразу притихший будильник весь затрясся. Откуда ему знать, кто перед ним стоит, да еще с кривым перевязанным затылком.
Ах да, совсем забыл выполнить обещанное, рассказать о перевернутых курах. Пожалуй, ничего интересного про них не скажешь, когда в ресторанчике и столы, и фужеры, и лафитники, даже передняя часть буфетчицы – все-все перекручено. Помните, как называется ресторанчик? «Перекрученные внутренности».
И опять забыл поделиться: в туалете тех «Перекрученных внутренностей» висело трюмо, совсем махонькое, почти незаметное. В нем даже передняя часть буфетчицы или другая обыкновенная внешность могла показаться вполне прямой. Как видите, к всеобщей кривизне многие приспособились, кроме самого главного: директора коммунального банка, одного там Кривошеина, нет, другого главного, тоже Кривошеина.
Благодаря своей фамилии другой Кривошеий приказал все изменить, в первую очередь название, но об этом в другой раз, а тогда по прошествии некоторого времени будильнику все же что-то подали, кажется незначительную пичужку, которая в меню была обозначена цыпленком, кривым разумеется. Проглотил будильник ту называемую цыпленком пичужку и стал перемещаться, конечно в обратном направлении. Металлический объем с винтами, цепочками, разными там гвоздиками переполнен, ничего ни стучит, ни цвиркает. Вот будильник, добравшись до дома, и стал подпрыгивать, каждый раз дергая ручку дверного колокольчика. Тогда тот, крепко спавший, перевернулся на другой бок, громко сказав:
– Порви кривой полотенец. – И побежал.
Про дальнейшее рассказывать неинтересно. А забавляет меня то, что происходило до перемещения будильника на опрокинутую площадь. Как же так? Ему предложили ничтожного цыпленка, после чего этот всеми установленный распорядитель минутных и часовых стрелок, металлический предмет, был просто обязан подождать, пока желтый шарик начнет Господом Богом предписанное превращение. В конце концов шарик непременно бы оказался многоцветной кривой округлостью.
Нет, все это, попросту сказать, необъяснимо. Да и многое другое. Я, простите, понять отказываюсь. Почему у того же будильника – вик да стинь? А у меня – ногти и уши. Почему у меня то да се? А у него информация, в крайнем случае – персифлексия.
Так я, понимаете ли, и живу: задаю вопросы, рассказываю самому себе истории.
Притча о недостойном соседеОн имел толстый живот, носил широкие штаны и убивал попадавшихся на пути собак, иной раз кошек.
Ранней весной он сменил штаны на узкие-узкие и стал убивать главным образом котят.
А когда одним сияющим утром надел брюки-шаровары, стал протыкать красивеньких детей, иной раз обыкновенными ножницами, в другие, чаще дождливые, дни – тупыми ржавыми иголками.
Однажды, довольный самим собой, он вышел на взморье, снял брючки-клеш, оставил их под вполне новыми, хотя и успевшими прогнить мостками.
Тогда к нему приблизился немолодой человек, что было ясно каждому по его рыжей челке и зеленоватому носу, подошел к соседу и ткнул то ли пальцем, то ли острием зонта в жирное брюхо того соседа.
Из образовавшегося отверстия поползли тонкие смрадные кишки. Они ползли до тех пор, пока брюхо не стало пустым.
Тогда тот, кому оно принадлежало, осел.
Его повезли на дрогах. Маленькая девочка махала изнуренной, малинового цвета кобыле полосатым платочком. Тем временем другая девчушка громко шептала:
– Ой-ё, ой-ё!
Кишки с требухой никто не стал есть, ни кошки, ни собаки, ни вороны, решительно никто.
Нет, все же согласитесь, не бывало окончания мрачнее и безобразнее, а самого случая красивее, хотелось бы даже сказать, прекраснее.
Вечно стоящееРеальное сновидение
Почему, зачем, для чего, главное, где, главное, перед кем? Предложенные вопросы к тому, который будет читать; кому такое несчастье предстоит, ему и отвечу. Собственно, ответа нет. Такого не жди. Ничего не жди. Иного разъяснения дать не берусь, не смею…
Теперь про других, у которых глаза не на затылке, как у всех, а сбоку, где нос. Посмотрите и размыслите, иначе невозможно, иначе все, что предстоит: шипит, булькает. И все это наверху, в пространстве, в просторах черных и бесцветных…
Оно там и шагало, по необъятному, ничего не имея позади, впереди. В глубинах ни с чем не соизмеримого тела. Продолжало шагать и шагало…
Уже тогда, потеряв самое необходимое, что глотает, что поворачивается – шея, плечи и уши. Затем всевозможное другое: носоглотка и далеко торчащий нос, глазницы и глаза. Имеются данные, даже гремоновобия.
И все же оно ступало, иначе не могло. Продолжая крутить руками или другими равнодействующими сочленами. Вскоре, лет через пятьсот, рук тоже не стало.
Они превратились в щеки. И тут же окаменели.
Зато оставались ноги – два или три упора. Но и они стали затвердевать.
Сменилось тысячелетие…
И тогда окаменело многое другое – яйцо головы, горло, шея, наконец окаменело почти все. Что-то оставалось внутри. После чего окаменело все.
Не осталось и последнего. Самого последнего. Наипоследнейшего, названного (всюду и везде) движением.
Вперед.
Назад.
Движение вбок.
Не двигалось ничего.
Кроме Ядликов, произносивших на окаменевшем затылке единственное доступное тем крошкам созвучие:
ЗРЯ И ЗРЮ
Пока эти пернатые гномики, карлики, навозные блохи не разложились. Там, в далеком необъятном просторе, далеком мужественном мужестве, оставив после себя тишину.
Та окаменелость, на которой они недавно суетились.
По мировому исчислению лет восемьсот назад, не более того.
Пролетали из других миров странные плоскости…
А она стояла, продолжала стоять в недвижимости.
Стоит и теперь – в темноте и тишине.
И будет стоять всегда, наверное вечно, утешая ангелов, раздражая Всевышнего, АМИНЬ.
Ленинград
1932
Царь Македон, или Феня и чеболвеки
Представление для чтения
Стол, на котором довольно большое человеческое изображение. Входят двое: неказистых, неопрятных, увитых нечесаными прядями. Одетый в темное стоит, а в более светлом опускается на четвереньки.
Который в темном и стоит. Кто ты есть? Который в более светлом и на четвереньках. Я есть собака.
Который в темном и стоит. Ты есть самая плохая собака. Самая неумытая, неумная, вонючая…
Который в более светлом и на четвереньках (покорно). Неумытая, вонючая…
Который в темном и стоит. Самая глупая, паршивая собака. А кто есть я?
Который в более светлом и на четвереньках. Чеболвек, ты есть чеболвек.
Который в темном и стоит. Слыхали? Вы слыхали? Он же хотел меня – вот этак. (Изображает рукой движение змеи.)Чеболвеков не бывает. Ясно? Говорю как Фипагор. Запомни: не бывает. А я есть челвейк. Самый красивый челвейк. Весь в одеждах. Вот. (Показывает.)В усеми прядях. (Тоже показывает.)И сильнейший. Челвейк добр, добр! Значит, он есть добрейший и сильнейший. И это про меня. Я самый храбрый, даже храбрейший, и я тебя – пну.
Который в более светлом и на четвереньках (покорно).А я лизну.
Который в темном и стоит. А я пну.
Который в более светлом и на четвереньках. А я лизну.
Который в темном и стоит. Я же тебя пну! (Неистово.)Пну! Пну! Пну! Я тебя пну! (Замахивается ногой.)
Который в более светлом и на четвереньках. Ая тебя фну. (Постепенно вставая.)Хну! Гзну! (Вставая во весь рост.)И все повыгнузу.
Который в темном, продолжая стоять. Ой! (Опускается на колени.)Только не выгнузай, ради бога! (Опускается на четвереньки.)К чему тогда будет пригоден мой организм?…
Который в более светлом и теперь стоит. Не понимаешь, нет? (Величественно.)Ловить олувей.
Который в темном и теперь на четвереньках. Пропади твои олуви! (Хнычет.)Все пропадите… Феня! Фенечка! Спаси хоть ты меня, хоть самую малость. И пнуть нет сил. Никакой возможности (Мотает прядями.)Я же самый неумный, самый паршивый, грязный. Я же есть пес, и всё, и всё…
Который в более светлом и теперь стоит. Конечно. Да-да, паршивый, неумытый, самый дурак.
Который в темном и теперь на четвереньках. Как ты сказал? Кто я таков? Повтори, нет, нет, непременно повтори! (Вскакивает.)Я же царь. Царь Македон! Я есть царь Македон! И все. Тебе ясно, кто я таков? Тебе ясно, с кем ты говоришь?
Который в более светлом, продолжая стоять. Боже ты мой! (Хватает себя за грудь, ноги ц так далее.)Македон?! А я-то и не знал. Эх ты, Македон. Что же ты наделал…
Который в темном и продолжает стоять, дирижируя руками (упрямо).Не Македон, а царь Македон. Царь Македон! И все! Который в более светлом, продолжая, как прежде, стоять. Пусть так. Только не выгнузай! Я же любить желаю, я же тосковать хочу. Без конца без края. Ваше величество, скажи, ну откуда ты хоть узнал? Царь Македон, милейший! Ну откуда!
Который в темном, опускаясь на четвереньки. Видали, ему не ясно! Все не ясно. Видали? Захочу – отвечу…
Который в более светлом, продолжая стоять. Захоти, ну захоти, очень тебя прошу, даже умоляю. Захоти, пожалуйста.
Который в темном, продолжая стоять. Откуда-откуда? Яснее ясного: узнал из песен… Стихов и песен… Теперь понял?
Который в более светлом, продолжая стоять. Да не совсем… Спеть бы для уяснения. Ну, царь, ну, Македон – соизволь.
Который в темном, продолжая, как прежде, стоять. Так и быть – соизволяю.
Оба машут руками и поют:
разык Феня двазик Феня
на девятый – Каперсоль
пятый Феня шестой Феня
на десятый – пылесос.
Который в более светлом, продолжая стоять, приплясывая. Теперь уяснил. Все как есть. Каждую мелочь, каждую мелочишку!
Который в более темном, продолжая стоять. И про меня ясно? Допустим, я тебе поверил. И кто есть ты? Да, да, кто есть ты? Говори, говори!
Который в более светлом, опускаясь на четвереньки (задумался).Кто же есть я?
Который в более темном, продолжая стоять. Все известно. И про тебя, и про себя. Я есть челвейк. А ты, кто ты есть?
Который в более светлом и на четвереньках. Чеболвек.
Который в более темном, продолжая стоять. Таких не бывает. Да потому что ты есть паршивая собака, самая неумная!
Который в более светлом и на четвереньках (радостно).Значит, я есть собака? Самая, самая неумная! А еще-то чего сказал?
Который в более темном, опускается на четвереньки. Сказал «челвейк», а бывает еще чевек! А бывает собака. Я есть собака. (Хохочет.)Я есть собака – самая умная, самая красивая!
Который в более светлом и на четвереньках. Откуда ты взялся? Это я! Это я! Какая ты собака? Ты есть Македон! Хау, хау!
Наваливаются друг на друга.
Который в темном и тоже на четвереньках. Нет я!
Который в светлом на четвереньках. Ты, ты!
Который в темном и на четвереньках. Какой такой Македон? Я есть собака. Гр-р-р-гра! (Опять наваливаются.)Ничего я не говорил, ничего не знаю. Я – собака.
Появляется собака Феня. В рубищах, хороша собой, с ошейником на шее.
Феня. Я собака Феня. Лау-лау! Гау-гау! Я же – я!
Ни в более светлом, ни в более темном не обращают на нее внимания.
Тогда собака Феня оборачивается к ним спиной.
Который в более светлом. А я тебя лизну, укушу… и убью.
Который в темном и стоит. Слушать невозможно!.. Конец мне приходит… О Господи!
Который в более светлом (вскакивает, хватает со стола фигуру).Пришел твой конец, паршивый пес! (Бросает фигуру в голову того, который в более светлом.)Бац! (Попадает в голову того, который в более светлом, но фигура резиновая, надувная – отскакивает.)
Феня. Бау-бау. Вау-вау!
Который в более темном (хнычет).Хотел меня того! Убить хотел!
Феня. Бр-р-р. Уу-ау-уу-ау!
Который в более светлом и стоит. Сам виноват, что жив! Что жив! Что жив! Горюшко твое горькое!
Феня. Гр-р-р! Bay! (Неожиданно поворачивается.)Вы мне окончательно надоели. Долго еще ждать!
Который в более светлом и стоит. Фенюшка-милаша! Мы ее не узнали. А у нас тут семейный разговор!
Который в более темном, тоже стоит. Не узнали Фенюшу… Совсем, совсем не узнали!..
Феня. При чем тут Фенюша! Я пришел вас поприветствовать, чтобы потом прижать.
Который в более темном, продолжает стоять. Простите, мадам. Это за что?
Феня. Сами знаете. Меня зовут Фекла Агафоновна. Я представитель. И молчать, молчать! Я представитель. Вот кто перед вами.
Который в более светлом, продолжает стоять. Подумаешь, а перед вами Царь. Царь Македон. (В сторону.)Убери фигуру, от этой Фени жди чего хочешь! А почему, простите, у вас на шее ошейник?
Феня. Потому что перед вами главный представитель. Можем поменяться. Я вам ошейник, а вы главную улику, которая вон, на полу.
Который в более светлом и стоит. Конечно, конечно. Только фигурка за директором. А перед вами собаки, нет, царь Македон и его собака. Самая безобразная, паршивая…
Который в более темном, продолжая стоять. Все он! Это не я.
Феня. Что вы мне глупости вкручиваете. То одно, то другое.
В более светлом. Это не я. Это он! Я собака…
В более темном. Имейте в виду. Я не Македон…
Феня. А мне безразлично… Спешно иду к директору.
В более светлом. Директора нет. И все.
Феня. Как же так. Если директор, значит, он есть.
В более светлом. Молчи. Пусть ищет.
Феня. Что значит – пусть? Я же представитель. Вот! (Бросает ошейник.)Вот. (Хватает фигурку, унося.)Гау-хау! В светлом. Ого! Узнаю! (Она уже исчезла.)Нам будет плохо. Очень плохо. Совсем плохо. Ты царь – тебе еще хуже…
В темном. Я не царь. Это ты.
В светлом. Ошибочка – я чеболвек. Понятно? Нас в отлов, каждого туда.
В темном. Только не выгнузай. Ради бога, не выгнузай!
Который в светлом. Ну чего ты бубнишь? Ничего не понять.
Который в темном. Сам же говорил…
Который в светлом. Погоди… Кажется, идет…
Который в темном. Кто-кто – директор, конечно… Совсем плохо…
Который в светлом. Кажется, с ней…
Который в темном. С кем это «с ней»?
Который в светлом. Все тебе объясни. Идем…
Который в темном. Куда?
Который в светлом. Ты мне надоел. Под стол. Попробуем вместиться.
Пробуют. С трудом вмещаются.
Который в светлом. Опустим сковородку.
Который в темном. Какую, зачем?
Который в светлом. Значит, другое… Словом, занавеску.
Который в темном. Какую занавеску?
Который в светлом. Ладно, скатерку.
Который в темном. Это другое дело. Идут… уже близко… Значит, нашла… Смотри, остановились. Чего-то несут. Она – самовар… А он? Конечно, пулемет.
Который в светлом. Это зачем?
Который в темном. Смотри, остановились…
Который в светлом. Споем для смеха.
Который в темном. Зачем им пулемет?
Который в светлом. Сам не знаю…
Который в темном. То-то…
Поют:
Разик Феня Двазик Феня
На десятый – каперсоль…
Который в светлом. Идут, идут. Ну, дела…
Опускают скатерку.
Который в темном. Ни звука, ни ползвука и четверть звука…
Темнота и тишина.
Москва 1950
Встречи
С Виктором Борисовичем ШкловскимНаши литературные дела почти всегда начинались телефонными разговорами. Так случилось и на этот раз.
Хармсу позвонили с Лито Института Истории Искусств, сообщили, что профессура Отделения хочет встретиться с участниками «Левого фланга».
Находившиеся в Ленинграде четыре участника «Фланга» были проинформированы. Но как же быть с пятым участником, призванным в армию, Заболоцким? Институт пошел Николаю навстречу, дал бумагу, и даже с необязательной круглой печатью.
Несколько дней спустя все пять сочленов собрались на Исаакиевской площади, вошли в бывший Зубовский особняк, нашли нужную им аудиторию…
Мы, конечно, не опоздали, и все же профессура нас опередила. Не слишком вежливое начало, зато появились все вместе: в неизменной, странной, золотистой шапочке и длинном, фантастического покроя сюртуке – Даниил Хармс; в гимнастерке рядового – Николай Заболоцкий; в обычных, не слишком новых пиджачных парах и тройках – Ватинов, Введенский и пишущий эти строки.
Мы находились в узкой длинной комнате, с длинным столом – от единственного окна до противоположной стены. Взявший на себя роль распорядителя Юрий Николаевич Тынянов попросил вошедших сесть. Так мы оказались визави Томашевского, Эйхенбаума, Щербы, Тынянова.
Будущие слушатели с интересом нас разглядывали.
– Почему я не вижу поэта Туфанова? – спросил Лев Владимирович Щерба.
– Не входит в нынешний состав, – ответил то ли Введенский, то ли Заболоцкий, главные противники заумника Туфанова.
– Жаль, – сказал Лев Владимирович, – фонетическое писание Александра Туфанова лично мне кажется интересным…
Первым выступил Юрий Николаевич, предложивший читать, как сидим, один за другим, не ограничивая авторов количеством стихов.
Тогда кто-то из «Фланга» рассказал о нашей жизнью проверенной практике. Мы не только регламентировали количество стихов, но даже заранее их хронометрировали. В Институте предполагалось прочитать по три стихотворения. От слушателей зависело, продлить ли чтение каждого или не продлевать. Наш опыт был единогласно одобрен.
До начала выступлений вошел последний слушатель – Виктор Борисович Шкловский и сразу внес оживление: кому-то что-то шепнул, кто-то засмеялся.
Юрий Николаевич повторил принятые условия.
– Все правильно, – согласился Шкловский.
Чтение началось.
Постоянный именинник Заболоцкий оказался потеснен Шурой Введенским, единственным, кого просили читать еще и еще. Да и в последующих критических высказываниях Шурина фамилия звучала чаще других.
И все же, должен признаться, я не помню, за что хвалили Введенского, кто и что о нем говорил. Зато, как оказалось, на всю жизнь я запомнил выступление Виктора Борисовича. И не только потому, что он единственный говорил не об отдельных стихах и поэтах, нет, о всей группе в целом, считая, что ленинградский «Фланг» – несомненное явление.
Наших сочленов удивило, даже обрадовало другое: совпадение мыслей и характеристик Шкловского с тем, что мы сами про себя думали и говорили.
– Наиболее для меня ценны не отдельные стихотворные удачи и даже не талант авторов, многих из которых слышу впервые. Важно то, что прочитанные стихи, все без исключения, взращены отечественной поэзией.
Так говорил Шкловский, предварив сегодняшние ответы многочисленным западным славистам, которые продолжают спрашивать, какая же зарубежная школа, какие западные авторы влияли на поэтов ленинградского объединения? Виктор Борисович отмечал несомненное влияние русской поэзии XVIII века, поэтов пушкинского круга, самого Александра Сергеевича, говорил о влиянии братьев Жемчужниковых и А. К. Толстого, когда они выступали вместе И конечно же, о продолжении дела кубофутуристов, в первую очередь Велимира Хлебникова.
– Не только, – раздался чей-то голос. – Самый молодой из читавших явно тяготеет к футуристу Крученых.
Говоривший, конечно, имел в виду меня. Хотя я активно не любил, когда подчеркивали мой почти несовершеннолетний возраст, упоминание прочитанных стихов позволило и мне вступить в общий разговор. А сказал я, что Запад на нас все же влиял, не через литературу – через живопись. В подтверждение этих слов я назвал своих любимцев: Пауля Клее, Миро, Пабло Пикассо.
И тогда на меня буквально обрушился Введенский: – Говори о самом себе, а не обобщай, на меня никакая живопись не влияла и повлиять не может.
Помнится, меня взял под защиту Заболоцкий, сказав, что на него давно и бесспорно влияла живопись Павла Филонова.
Завершая наш недлинный разговор, Шкловский помянул господина Марянетти. «Если бы лидер западных футуристов снова пожаловал к нам в гости, – сказал Виктор Борисович, – я не сомневаюсь, участники „Фланга“ заняли бы позицию Хлебникова».
Виктор Борисович был, несомненно, прав, оптимистичное творчество «Фланга» – явление, безусловно, русское, только русское. Он это понял, и мы были ему за это благодарны.
Встреча закончилась, члены содружества вышли из аудитории, а заседание продолжалось, разговор о нас без нашего участия.
Мы направились к трамвайной остановке. Кто-то из нас полушутя поздравил Введенского с большим успехом.
– Иначе и быть не могло, – ответил Александр.
Нашего общего друга нельзя было упрекнуть в излишней скромности.
Прошло несколько лет. По указанию администрации приютившего нас Дома печати мы заменили название группы «Левый фланг» глуповатым словом «обэриуты», производным от ОБЭРИУ, что расшифровывалось примерно так: Объединение реального искусства.
Мы продолжали собираться, но не в комнате Хармса, как это бывало прежде, а в одной из гостиных Дома печати. И было нас теперь на трех обэриутов больше. К нам примкнули кинематографист А. Разумовский, прозаик Дойвбер Левин, поэт Николай Олейников.
Как-то Введенский нам сообщил, что в ленинградской Капелле намечен вечер Маяковского с непременным в те годы диспутом.
– Не мешало бы и нам выступить, не с критикой прочитанных стихов, а с чтением собственной декларации, – говорил он.
Идея понравилась. Черновой проект декларации было предложено подготовить Николаю Заболоцкому, автору статьи о поэзии ОБЭРИУ, помещенной в журнале «Афиши Дома печати».
Посетить Маяковского в номере, кажется «Европейской» гостиницы, согласился Даниил Хармс. Владимир Владимирович принял Хармса доброжелательно, однако от чтения составленного и всеми подписанного сочинения отказался.
– Я же услышу вашу декларацию в Капелле, этого вполне достаточно, – сказал Маяковский.
На следующий день семь обэриутов стояли на эстраде Капеллы (восьмой – Олейников – по служебно-дипломатическим соображениям выйти на эстраду отказался). Произнести декларацию с короткими примерами обэриутского творчества было поручено Введенскому.
Выйдя на авансцену и объяснив, что мы не самозванцы, а творческая секция Дома печати, он огласил результат нашего коллективного сочинения, что заняло минут двадцать. Неизбалованная подобными выступлениями публика слушала Введенского внимательно. Когда же Александр замолчал и присоединился к стоявшим на эстраде обэриутам, раздались отдельные негромкие хлопки.
За кулисами к нам подошел сопровождавший Маяковского Виктор Борисович.
– Эх, вы! – сказал он. – Когда мы были в вашем возрасте, мы такие шурум-бурум устраивали – всем жарко становилось. Это вам не Институт Истории Искусств. Словом, надо было иначе…
Как мы ни старались убедить Виктора Борисовича, что перед нами стояла узкоинформационная задача, он не сдавался.
По правде говоря, каждый из нас был убежден, что Шкловский забыл институтскую встречу, а помянул Институт лишь после того, как мы ему напомнили, что уже знакомы.
– В вашем возрасте мы жили веселее, – продолжал Шкловский. – У нас без шурум-бурум не обходилось. Да и примеры меня не очень удовлетворили, можно было подобрать поинтереснее, поголосистее.
«Конечно, не помнит», – подумал я и тут же понял, что ошибся, – память у Шкловского оказалась не хуже нашей.
– Для таких выступлений, – говорил он, – необходим плакат. Не верите мне – спросите Владимира Владимировича. Здесь шапочка была бы уместнее, чем в Институте. Почему вы не в шапочке? – обратился он к Даниилу.
А Маяковский отнесся к выступлению иначе, сказал, что объединение его заинтересовало, и тогда же попросил прислать на адрес «Лефа» статью с обстоятельным рассказом об ОБЭРИУ и обэриутах.
Статья была написана разъездным корреспондентом «Комсомольской правды», но в «Лефе» не появилась.
Нашим противником оказался ведавший поэтическим отделом Осип Брик. Стало ясно, Маяковский смотрит на поэзию шире. Шире Брика смотрел на нее и Виктор Борисович.
В заключение хочу рассказать про своего самого большого друга и одновременно друга Шкловского – известного кинематографического художника Якова Наумовича Риваша.
Что связывало этих людей, разных по возрасту (Яша был моим ровесником), да и по профессиональным интересам? Очевидно, их знания в гуманитарных вопросах, и еще – оба зарекомендовали себя блистательными выдумщиками.
Одной из последних Яшиных находок была книга «Время и вещи», которую он решил создать в самом конце жизни (Риваш умер в 1973 году). Рассказывала она о дизайне первой четверти двадцатого века. Пользуясь кинематографическими и архивными связями, Риваш подобрал уникальную коллекцию, около шестисот фотографий. Перед читателем раскрывалась картина вещественного мира, окружавшего людей разных социальных слоев России.
Увидав макет будущей книги, прочитав Яшин текст, Виктор Борисович был буквально потрясен.
– Эта книга, – говорил Шкловский, – неоценима как помощь художникам, режиссерам, а возможно, и актерам.
Тогда же он предложил написать к Яшиной книге предисловие. И написал, как всегда интересно, значительно.
Дело Риваша становилось одновременно делом Шкловского.
Продолжая триумфальное шествие у редакторов и специалистов, книга даже сегодня не защищена от неожиданностей. Примеров немало, вчера их было значительно больше. Вот один характерный случай из, в общем-то, недавнего прошлого. Редактор наконец обретенного издательства, из самых добрых намерений и сакраментального «как бы чего не вышло», предложил замазать белым цветом все лица, которые встречаются на страницах книги…
Давно нет среди нас ни автора книги, ни автора предисловия. И все же если написанные строки помогут появиться на прилавках очень нужной, очень интересной книге, и не в куцем виде, без двухсот изъятых фотографий, а в полном объеме, в каком ее впервые увидел и прочитал Виктор Борисович Шкловский, я бы считал, что эти воспоминания написать следовало.