Текст книги "Ванна Архимеда"
Автор книги: Даниил Хармс
Соавторы: Николай Заболоцкий,Константин Вагинов,Николай Олейников,Александр Введенский,Игорь Бахтерев
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 28 страниц)
Покойных дней прекрасная Селена,
Предстану я потомкам соловьем,
Слегка разложенным, слегка окаменелым,
Полускульптурой дерева и сна.
То, о чем пишет Вагинов – лепка из сна и природы, соединение воображения с первозданностью материала, – такое любили обэриуты.
Как и автогротеск и иронию – привычные художественные средства Вагинова.
Он называл себя «поэтом трагической забавы». И ей посвящен второй роман Вагинова о писательской работе – «Труды и дни Свистонова» Книга создавалась в период особенной близости автора к ОБЭРИУ (что, впрочем, не помешало ему насмешливо изобразить в романе выступление обэриутов в Доме печати).
В книге текст и подтекст, серьезное и комическое объединяются в сложные фигуры. Любимые автором «полускульптуры» из противоположных материалов требуют внимательного чтения. И чем суше стиль, чем меньше в нем сравнений, метафор, развернутых описаний, тем сгущенней авторская мысль в строке. Многое недоговаривается, усиливается роль детали и чуть заметного литературного намека.
Главный герой книги – писатель Свистонов. Фамилия, как видим, образована от слова «свист». В быту «свистеть» означает привирать, сочинять небылицы. Таких сочинителей обычно называют «свистунами» Но вульгарный суффикс – ун– автор заменяет греческим, благозвучным – он-. Фамилия переводится из низшего стиля в высший, сохраняя все же следы беспородности.
Книга о писателе с полугреческой фамилией названа «Труды и дни», в точности как знаменитый античный эпос о пахаре, часто пародируемый в литературе. Перед революцией с таким названием, ориентированным на филолога-писателя, выходил журнал. Многие из приемов Свистонова: переписывание фамилий с кладбищенских плит в свою рукопись, откровенный плагиат, бесцеремонное обращение с историческими фактами, – выглядят запоздалым вызовом корректному, несколько педантичному журналу ученых петербургских поэтов. И все же Свистонов, несмотря на свою любовь к иронии и плагиату, нашел бы с ними общий язык. Из всех карикатур в романе он наименее карикатурен. Его образ несет авторскую идею о писателе Мастере, о самозабвенной преданности литературе, о полном подчинении себя бумажной странице Ничего карикатурного в такой идее не было.
Жизнь для Свистонова состоит в извлечении из нее художественного эффекта.
Быть может, все в жизни лишь средство
Для ярко-певучих стихов,
И ты с беспечального детства
Ищи сочетания слов
Наверное, этот призыв Брюсова к поэту звучал для Свистонова слишком красиво Но общее правило о самоотречении, о постановке знака тождества менаду восприятием жизни и литературной работой Свистонов признал бы без всякой иронии.
Художественное самосознание проделало большую эволюцию в среде петербургских писателей за четверть века. Еще до революции пятого года в моде были художники-пророки. Но жизнь несла «неслыханные перемены». Алогичные и страшные формы общественного бытия: террор, казни, войны межгосударственные и гражданские, революционные перемены, кровавые и бескровные, – все это превращало кабинетное пророчество в пустое занятие.
Вытесняя поизносившийся образ поэта-идеолога, в предреволюционной литературной среде формировался миф о поэте-артисте, человеке вне партий, аристократе духа. Классическими героями этого мифа были – по крайней мере в Петрограде – Блок и Гумилев. Вариантом такого мифа, распространившегося и в советское время, для которого аристократ духа уже не подходил, стали представления о поэте-мастере. Их широко поддерживали и сторонники «формалистических» теорий в литературе.
Все личное Свистонов отдает профессиональному. В пересказе это выглядит гоголевским гротеском. Но в книге растворение в профессии проходит методично, с холодной головой.
Детей Свистонов не имеет. Жена выполняет роль секретаря и заодно восторженной почитательницы. Писатель не семьянин и не соблазнитель женщин. Вот одна из них предлагает ему себя, но он равнодушен к ней, так как занят процессом сочинительства. Сцена, достойная будущих книг соцреализма, в которых производственные проблемы вытесняют и быт, и эротику.
Свистонов не религиозен, не принадлежит к какой-то определенной философской школе, не состоит в партии. Мастер не должен быть идеологически завербован. Впрочем, Свистонов (как и автор) довольно-таки осмотрителен. И не позволяет никаких критических обобщений насчет современности.
Свистонов словно занимается самоуничтожением. Он всячески урезает себя как личность. «Свистонов был уже не в тех летах, когда стремятся решать мировые вопросы. Он хотел быть художником, и только», – пишет Вагинов. Быть художником – значит «переносить» людей из жизни в роман, так полагает автор. И не только людей, но фрагменты из прочитанных старых газет и книг – «связность и смысл появятся потом».
В известной мере роман Вагинова «остраненный» (если воспользоваться старым термином «формалистов») рабочий дневник писателя. Рассказано об условиях и режиме писательского труда. Очерчен замысел произведения. Произошло знакомство с прототипами.
Приподнята завеса над некоторыми секретами писательского ремесла.
Литература для Свистонова – мир особый, живущий по своим законам. Как мы уже знаем, это общее положение обэриутской эстетики. Оно утверждает, что искусство по отношению к действительности не «относительно независимо», а абсолютно самостоятельно.
По-разному этот тезис доказывается в романе. Одно из сильнейших доказательств – жизнь. Люди, сами того не замечая, усиленно подражают литературным образцам прошлого.
Вот Иван Иванович Куку, у которого «ничего не было своего – ни ума, ни сердца, ни воображения». Он банален и в своих претензиях на великого человека, и в самом строе размышлений, неглубоких, общеизвестных. Да и внешность его, стандартно одухотворенная, иронично выписана автором. Автора настраивает на риторику «его лицо, украшенное баками, его чело, увенчанное каштановой короной волос, его проникновенный голос…». Можно сказать, что Куку живет на проценты распространенного в предреволюционные годы в литературе и искусстве образа «властителя дум».
А вот сотворенный романтическими канонами в литературе фокусник и шарлатан «советский Калиостро» Психачев. Из эпохи сентиментализма переселились в советское Токсово «сухонькая Таня и сухонький Петя». Их отношения друг к другу трогательны, но наступает момент – и видишь механичность, повторяемость отношений, рожденных привычкой, подражательностью.
История литературных стилей опрокинута на историю человеческих отношений.
Порой Свистонов не совсем понимает, как ему выйти из литературного кольца. Иронизирует и автор – Константин Вагинов: он сочиняет книгу о писателе, который сочиняет книгу о книгах. Получается что-то похожее на литературный джем, якобы состряпанный Свистоновым. Разыгрывая Ию, энергичную современную девушку, он говорит: «Я взял Матюринова „Мельмота-скитальца“, Бальзака „Шагреневую кожу“, Гофмана „Золотой горшок“ и состряпал главу. Послушайте». – «Это возмутительно! – восклицает Ия, – только в нашей некультурной стране можно писать таким образом. Это и я так сумею! Вообще, откровенно говоря, мне ваша проза не нравится, вы проглядели современность».
Свистонов не спорит с Ией: проглядел так проглядел, если сам критик в этом убежден, то никакая из сил, ни логическая, пи эстетическая, за исключением правительственной, его не переубедит.
И все же у Свистонова есть свои счеты с современностью. Может быть, не столь серьезные, как у самого Вагинова.
Время от времени Свистонов – этот Мастер с холодной головой, отказавшийся от «нормальной» Жизни, – чувствует себя тоже какой– то литературной фигурой – Мефистофелем, лукавым ловцом душ. Он входит в доверие к заинтересовавшим его людям, а затем «похищает» их. Переносит в другую область, заселяет ими мир книги. Можно сравнить Свистонова и с Чичиковым – собирателем «мертвых душ». Только на этот раз «мертвые души» – это некое собрание интересных уродов и уродцев. Свистонов коллекционирует, холит своих питомцев, сам будучи таким же экспонатом музея городской жизни
* * *
«С первых строк Машеньке показалось, что она вступает в незнакомый мир, пустой, уродливый и зловещий». Безусловно, эта реакция молодой слушательницы романа Свистонова аналогична и нашей, когда мы знакомимся с рассказами Даниила Хармса. Один охотник отрывает другому ногу («Охотники»), из окна вываливаются старухи – числом шесть – и разбиваются («Вываливающиеся старухи»), «Тикакеев выхватил из кошелька самый большой огурец и ударил им Коротыгина по голове» («Что теперь продают в магазинах»). Уродливо зловеще. Но в сравнении с романом Вагинова – агрессивно зловеще, злобно уродливо. Собирая уродцев, Вагинов, успокаивая себя и читателей, относил их к прошлому. Наставляя на них сатирическое око своих книг, писатель помогал настоящему избавиться от них. У Хармса «человеческое стадо», вытянувшееся в длинную очередь за сахаром, – не прошлое а настоящее и, может быть, будущее. Норма позабыта и, что самое страшное, – забыта на небесах, где – очень может быть – такие же порядки зловещей антилогики, что и на земле.
Хармс как художник решительнее, принципиальнее Вагинова. Объединяет же их не только интерес к карикатуре. У них был общий далекий литературный предок – гротески Гоголя. А если ближе – то твердая, графически отчетливая «петроградская проза», в ее лучших образцах оставленная Блоком и серапионами. Кредо этой прозы изложил Е. Замятин в статье «Новая русская проза», где говорилось, что светят «новые маяки перед новой русской литературой от быта к бытию, от физики к философии, от анализа к синтезу». Замятин звал писателей к емким художественным средствам, фантастическому гротеску, иррациональным ситуациям.
Первые опыты Хармса в прозе относятся к концу 20 х годов: пародийная «Вещь», гротесковое жизнеописание мудреца Рундадарова, любителя знаний «высоких полетов». В «Истории сдыгр аппр» появляются и городские обыватели: один отрывает другому руку, уши – без особой злобы, скорей из озорства.
Злоба появится позднее – в цикле «Случаи». В этом цикле, собранном из произведений 1933–1939 годов, лаконичная контурная проза Хармса достигает художественного апогея. Здесь намечен и переход к рассказам, где абсурд «психологизирован» (например, в «Феде Давидовиче») Возможно, Хармс собрал бы «Случаи 2», если бы не война. «Случаи» собран из разножанровых произведений. Это мозаика из прозы, сценок, ритмической прозы, а они подразделяются на «эпизоды», «анекдоты», «иллюстрации», «истории» и конечно, «случаи».
Название цикла программно. Случай – факт, небольшая иллюстрация к размышлениям автора о закономерном и случайном в нашей жизни, или же о явлении и существовании – раз автор часто употребляет (всерьез или иронично) эти философские категории. Закономерностей в своем и в общем существовании автор не наблюдает. Если они и существуют, то механизм их непонятен. Честнее сказать что их нет. Для доказательства и привлекаются «случаи» – абсурдные единицы сумрачного и непознаваемого целого.
В цикле Хармса, как это часто бывает у обэриутов, заключен пародийный элемент. Но не следует преувеличивать его роль. Не трудно уловить насмешку автора над псевдоисторическим повествованием («Исторический эпизод»). Глубоко русскому человеку – Хармсу претила и сусальная народность, и не в меру разошедшиеся речи о патриотизме (с густым официальным налетом). Пародирует Хармс и невежественные представления о Пушкине, смыкавшиеся с юбилейными преувеличениями («Анекдоты из жизни Пушкина»). Но пародийность не создает основные цвета цикла, она дополняет их, разнообразя читательское впечатление.
В цикле Хармса мы не встретим и намека на доброе, положительное, созидательное. Царят разрушительные силы. Основные мотивы цикла – ожесточение, убийство, исчезновение. Последнее чаще всего. Исчезают предметы («Потери»), сон («Сон дразнит человека»), жизнь («Охотники»), люди («Молодой человек, удививший сторожа») Об исчезновениях и смертях рассказывается с жутковатым смешком. Без жалости. Жизнь человека приравнивается к огурцу или медному подсвечнику. Она не драгоценна, а заурядна, ничтожна – это спичка в коробке, где лежат десятки подобных спичек. Люди в рассказах Хармса зеркально похожи, духовно пусты. Они кажутся одинакового роста, одинаково одеты. Они одномерны.
Вот рассказ «Машкин убил Кошкина». Он начинается так «Товарищ Кошкин танцевал вокруг товарища Машкина». Затем следуют пантомимические сцены. Затем «Товарищ Машкин вскрикнул и кинулся на товарища Кошкина. Товарищ Кошкин попробовал убежать, но спотыкнулся и был настигнут товарищем Машинным. Товарищ Машкин ударил кулаком по голове товарища Кошкина». Избиение. И финал «Машкин убил Кошкина».
Каждая фраза коротенького повествования написана автором отдельно. Конструктивно фразы похожи. Повторение фамилии и действий создает особый ритм. Перед нами возвышенный, торжественный – свободный стих – об убийстве. Слово «убил» звучит в рассказике так же легковесно, так же пустотно, как и «товарищ» Что же это – кровожадность автора? Нет, равнодушие, жестокость толпы. Рассказывая о городских случаях, автор ведет речь от имени массового сознания. От имени народа, ставшего или готового стать стадом, массой. А человеческая масса, не одухотворенная большой идеей, – это конец культуры, злобное НИЧТО. Один из исследователей творчества Хармса, югославский исследователь А. Флакер, заметил, что «Хармс своим творчеством как бы подтверждает мысль Честертона о том, что „нонсенс“ – это только оборотная сторона спиритуализма, утверждающая независимость писателя от интеллектуальных стандартов и пошлых дефиниций» [21]21
Флакер А. О рассказах Даниила Хармса // Ceskoslovenska rusistika. 1969. № 2. С. 82.
[Закрыть].
Собранные в цикл «случаи» Хармса и есть его «нонсенсы». Но эти отклонения от нормы, перевернутая норма, являются не только свидетельством интеллектуальной независимости художника, но и выразителями его позиции.
Хармс собирал свой цикл миниатюр, когда литературная мода повернулась к эпическим «полотнам» На всеобщее почтение перед эпопеей и социальный заказ на пухлый том «с психологией» Хармс ответил «случаем» «Встреча»: «Вот однажды один человек пошел на службу да по дороге встретил другого человека, который, купив польский батон, направлялся к себе восвояси. Вот, собственно, и все».
Это пародия. Но она сцеплена с другими «случаями», создающими нонсенс-эпос, эпос абсурда о том, что мир перевернулся, нельзя понять, где верх и где низ. В мире НИЧТО мертвый хватает живого.
В том же году, когда был завершен первый круг «Случаев» – цикла миниатюр о злобном НИЧТО массового сознания, Хармс написал небольшую повесть «Старуха».
Вряд ли современному читателю нужно разъяснять, что такое 1939 год в истории нашей страны. Это год сговора Гитлера со Сталиным, начало второй мировой войны. Зло фашизма и сталинщины нацелилось на Европу. Оно возмечтало о мировом господстве.
Главный герой повести – интеллигент, писатель. Само слово «герой» звучит странно в применении к прозе Хармса. Мы привыкли к небольшим произведениям, где действуют одномерные личности, персонажи, маски. Герой же – это прежде всего понятие психологической литературы, мы проникаем в его внутренний мир, достаточно сложный, возбуждающий нашу симпатию. Но именно так обстоит дело и с главным лицом повести Хармса Мы испытываем сострадание к несчастному человеку, попавшему в железный капкан неразрешимых обстоятельств.
Это психологическая проза. К ней Хармс пришел, углубляя свое понимание абсурда, обогащая искусство гротеска, а не отступая от принципов авангардного искусства Подтверждение тому – рассказы, написанные после «Старухи», второй круг несоставленных «Случаев» («Помеха», «Реабилитация», «Победа Мышина»).
В «Старухе» можно усмотреть некое подобие «случаев», рассыпанных по тексту: рассказ о чудотворце, истории с покойниками, сон о глиняном приятеле. Но «случаи» эти соединены новыми отношениями. Они стали частью психологической ткани повести, приняли участие в циркуляции ее идей, то усиливая, а то и дополняя их.
В повести герой попадает в вакуум, созданный товарищами Машкиным и Кошкиным. Надежды героя, его отчаяние и передает психологическая проза, подчеркнутая (как писал в «Елизавете Вам» Хармс) абсурдом.
Отчасти в повести повторяется ситуация, знакомая нам по роману Вагинова «Труды и дни Свистонова». Кит а о писателе, который пишет книгу. Хармс углубляет эту ситуацию, выстраивая в повести следующие этажи текстов – автор – рассказчик – произведения рассказчика. Эти неравномерные части, соединенные мыслью о чуде (Боге), то выступают согласным хором, то солируют поодиночке, не получая поддержки от других ярусов текста. Но главное отличие от романа Вагинова в том, что писатель в «Старухе» никак не может написать свой рассказ. Дело в том, что он не может быть холодным, бесчувственным Мастером, отвернувшимся от всего, что не относится к проблемам книгопостроения. Коренные вопросы существования выше любви к литературе – к этому склоняется герой «Старухи».
И столкнувшись с одним из таких вопросов в виде мертво-живой старухи, он уже не может писать.
Эпиграф к повести взят из романа Кнута Гамсуна «Мистерии»: «И между ними происходит следующий разговор». Эпиграф носит характер указателя Он обращает наше внимание на роль «разговоров» в повести. А их – где участвует рассказчик – два С приятной дамочкой и с Сакердоном Михайловичем. «Мистерии» были одной из любимых книг Хармса Возможно, он находил нечто близкое себе и в размышлениях Нагеля, героя Гамсуна, и в таинственно-мрачных ситуациях книги. Но в данном случае, в эпиграфе, Хармс не приводит названия книги Он не хочет сопоставлений. Он предлагает лишь один из ключей к своей повести. В диалогах повести речь идет о Бою. В первом – миловидная непосредственная собеседница рассказчика признается в вере в Нею.
Во втором – осторожный, недоверчивый, многоумный Сакердон Михайлович не отвечает на вопрос о своей вере. Похоже, что в Бога, в бессмертие, в прекрасное – он не верит.
Между этими основными сюжетными узлами бьется живым маятником герой повести. Мечутся его мысли о чуде и бессмертии. Безусловно, и раньше, до встречи со старухой, которая носит с собой часы без стрелок – сюрреалистический знак судьбы, – герой задумывался о чудесном Иначе бы он не взялся писать рассказ о чудотворце.
Метания, раскачивания от «да» к «нет» усилены в повести метаморфозами, происходящими со старухой, которая пришла умирать в комнату рассказчика то она живая, то мертвая, в общем мертвоживая. Старуха – это зло и это судьба. Может, смириться с ней? Принять бесчеловечное НИЧТО, не противясь злу, как к этому призывала мораль ранних христиан, чему учат и буддисты (упоминание о буддистском храме в конце повести вливается в общую тему судьбы, проходящую через всю книгу)? Нервные ритмы повести создаются не только бросками от веры к отчаянию. Переходы от живого к мертвому также образуют особую ритмическую сеть. Контрастом симпатичной дамочке служит мертвое тело старухи; живому Сакердону Михайловичу – он же глиняный, безжизненный, несчастному писателю, автору невоплощенного рассказа о чудотворце противопоставлен «псих» с мыслями о покойниках.
Почему же все-таки чудотворец в рассказе писателя отказался от своей силы? В «Старухе», повести о живых и мертвых, этот вопрос не сформулирован прямо Но он присутствует, его разрешение нужно и рассказчику, а еще более – самому автору.
Повесть подводит нас к страшному ответу, хотя отчетливо он и не произносится. Может быть, чудо и не нужно этому миру. Он заселен злом.
Страшная догадка кажется автору наваждением. И он прерывает повесть, как дурной сон. Литературный прием совпал с заклятием (с особым отношением Хармса к слову и литературному жанру вообще).
Произведения Хармса, относящиеся к первому периоду ОБЭРИУ – 1928–1931 годам, охвачены настроением полета. От земли он уносится в космос, в небесные сферы. Алогизмы небесного полета озорны, причудливы, их юмор динамичен, в нем угадывается сила и знание пути Второй период – 30-е годы – в творчестве Хармса можно охарактеризовать его же словом «упадание». Полет окончился, наступило падение. До небесных сфер так и не пришлось долететь Неясно, существуют ли они. А вот в жестокий абсурд современности врезаться пришлось. Герой последних рассказов Хармса или лежит на полу и не хочет подниматься, как Мышин, или попадает в страшный переплет обстоятельств, из которых выхода нет («Помеха»).
Юмор – обязательный конструктивный элемент произведений Хармса – есть и в этих рассказах об «упадании» Но это черный юмор в его хрестоматийных образцах Антисмех жестокого, перевернутого, лишенного милосердия бытия.
* * *
Николай Олейников формально не входил в ОБЭРИУ. Но с обэриутами он был связан годами близких отношений, носивших не просто дружеский, а единомышленно-творческий характер.
Личность Олейникова послужила прототипом для героев произведений обэриутов – в частности, философа Лодейникова в одноименной незаконченной поэме Заболоцкого и Сакердона Михайловича в повести Хармса «Старуха».
Предполагалось участие Олейникова и в сборнике 1929 года «Ванна Архимеда».
«Его необыкновенный талант проявился во множестве экспромтов и шутливых посланий, которые он писал по разным поводам своим друзьям и знакомым», – вспоминал К. Чуковский [22]22
Чукоккала. Рукописный альманах Корнея Чуковского. М, 1979. С. 382.
[Закрыть]. От этого множества до наших дней сохранилось около ста произведений, включая сочиненные в соавторстве, а также и приписываемые Олейникову. Подавляющее большинство этих произведений относится к первой половине 30-х годов, к той «отдушине» в истории нашей культуры, которая образовалась после годов «великого перелома» и сохранялась до момента убийства Кирова (впрочем, ревнители официальной идеологии не дремали и в это время, готовя компромат на жертвы будущих репрессий).
Комические стихи Олейникова – масочны. Автор говорил в них от имени придуманного персонажа, включал себя в игру, соединявшую жизнь и литературу. Такое игровое поведение было характерно и для других обэриутов.
Молодым сотрудницам редакций детских журналов Олейников посвящал комические любовные послания, разыгрывая безнадежно влюбленного. Послания, стихи «на случай», басни в стиле Козьмы Пруткова – основные жанры Олейникова В посланиях он надевал на себя личину современного бонвивана, любителя пожить в свое удовольствие, гурмана и волокиты. Жизнь принадлежит ему – ведь он или «технорук», или «политрук».
Олейников называл себя и «новым Овидием», выступая певцом двух тем: вожделения и насыщения. Обеденный стол изображался с завидным жизнелюбием:
Прочь воздержание. Да здравствует отныне
Яйцо куриное с желтком посередине!
И курица да здравствует, и горькая ее печенка,
И огурцы, изъятые из самого крепчайшего бочонка!
С таким же вдохновением рассказывается и о женских прелестях:
Последний тост за Генриха, за неугасший пыл,
За все за то, что он любил:
За грудь округлую, за плавные движенья,
За плечи пышные, за ног расположенье.
«Новый Овидий» – современный певец, любящий научную точность выражений. Объединение шаблонных поэтизмов с профессионализмами создает комический эффект.
Бесспорно, на творчество «злого насмешника», как называл Олейникова Хармс, повлияли басни и нравоучения Козьмы Пруткова.
Сам автор не скрывал этого. И называл себя «внуком» иронического певца казенщины и ходульности.
Связь с Прутковым у Олейникова сложна. Иногда он прикрывается традицией, иногда развивает ее. Хорошо видна преемственность в жанре коротких басен и назидательных четверостиший. Иногда к «басням» Олейников относил стихотворения, форма которых не имела к традиционным басням никакого отношения. Например, «Чарльз Дарвин»: небасенный размер, герой – реальное лицо. Но в стихотворении заключен дидактический стержень, выводы его нелепы, а потому комичны. Басня о Дарвине пародирует невежественные представления о великом ученом, суть которых сводилась к тому, что Дарвин-де взялся доказать происхождение людей от обезьяны, потому что сам походил на нее, а не по причине установления истин антропогенеза.
Сколько нелепостей живет в массовом сознании! И один из способов уничтожения общеупотребимой глупости состоит в доведении ее до абсурда – как в басне о Дарвине. На басенный скелет напялена оболочка городской песни «про несчастную любовь». С таким острым гротеском соседство выдерживают только знаменитые «Анекдоты из жизни Пушкина» Хармса.
Несмотря на внешнюю простоту стихотворной техники, поэзия Олейникова достаточна сложна. Об этой сложности писал и Хармс в своем послании к Олейникову:
Твой стих порой смешит, порой тревожит чувство,
Порой печалит слух иль вовсе не смешит,
Он даже злит порой, и мало в нем искусства,
И в бездну мелких дум он сверзиться спешит.
Постой! Вернись назад! Куда холодной думой
Летишь, забыв закон видений встречных толп?
Кого дорогой в грудь пронзил стрелой угрюмой?
Кто враг тебе? Кто друг? И где твой смертный столб?
У поэта немало произведений, где сквозь смешное прорывается драматическое. В таких стихах сатирико-пародийная нацеленность отходит на задний план.
Вот стихотворение «Перемена фамилии». Его герою надоело быть Козловым, и он, заплатив соответствующую пошлину, стал носить фамилию Орлов. Возвратившись домой, он замечает странную метаморфозу в своей внешности. К нему прижилось «лицо негодяя». В основу стихотворения положен романтический мотив: смена имени – изменение облика, прорастание нового, незнакомого прежде человека в носителе старого имени. Этот мотив вплетен в бытовой рассказ о человеке, затосковавшем от собственной заурядности. Но, отказавшись от скромного обывательского лица, герой получает отвратительную личину состарившегося «негодяя».
Обыкновенный человек – или, как принято называть его, маленький – в стихах Олейникова выступает в обличий карасей, тараканов, жуков, бабочек. Этот человек обречен. Ему, как и его далекому предшественнику из петербургских повестей Гоголя, не вырваться из тесного и жалкого круга своего существования. Что же это? Насмешка или гримаса сочувствия? И то и другое вместе, как это часто бывает у обэриутов. Насмешка над пошлостью жизни и боль от возрастания агрессивности злого в жизни, от неисчерпаемости пошлого. Юмор темнеет. Горечь вызывает этот «двоящийся животно-человеческий образ, с помощью которого Олейников рассказывает о насилии над беззащитным», как писала в своей замечательной статье о Макаре Свирепом Л. Я. Гинзбург [23]23
Гинзбург Л. Николай Олейников // Гинзбург Л. Человек за письменным столом. Л., 1989. С. 399.
[Закрыть]. Автор подобных стихов и стал прототипом героя неоконченной поэмы Заболоцкого «Лодейников».
Человек пытливого ума, он, несмотря на внешнее спокойствие, пребывает в душевном смятении. Его восприятие законов природы и общества трагично.
* * *
Александра Введенского обэриуты считали левым краем своего объединения. Поэт менее всего заботился о том, чтобы произведения его понял «широкий читатель». Его стихи алогичны, синтаксически неупорядочены, смысл его произведений (особенно «чинарских»), можно подумать, состоит в том, чтобы запутать читателя, сбить с толку.
Молодой Введенский называл себя «авто-ритетом бессмыслицы». С большим разнообразием и легкостью балагурил он над авторитетом принятых норм, где бы ни встречался с ними – в области этики, литературных традиций или литературной речи. С годами задорный нигилизм пропадал, острые углы сглаживались. И все же из всех обэриутов Введенский как писатель был наиболее устойчив. Его поэтический стиль не знал резких поворотов, как это случилось с Заболоцким или Хармсом. Поэтика Введенского эволюционировала, как всякая живая структура. Но развитие было последовательным. Происходило это потому, что оно шло по одному тематическому руслу, выбранному поэтом еще в молодости. Он углублял с годами свою поэтическую идею, развивал ее, но никогда не отказывался от нее и не обращался к другим темам.
Уравнивание, упорядочивание поэтики «авто-ритета бессмыслицы» происходило вовсе не потому, что бывший «чинарь» захотел сделаться «понятным». Нет, и в конце 30-х годов Введенский также мало заботился о доступности своих произведений, как и в конце 20-х. Тут срабатывал механизм влияний, литературной моды, а главным образом – сглаживания крайностей требовала сама усложнившаяся логика художественного языка Введенского. Основным средством выразительности своей поэтики Введенский выбрал алогизм. Пользовался им часто, с изумительной изобретательностью. Только абсурд, по мнению поэта, мог передать связь жизни и смерти. Точнее, бессвязность. Гигантскую картину распада в движущемся пространстве и времени.
Через все творчество Введенского проходит, как он сам говорил, «ощущение бессвязности мира и раздробленности времени». Поэт был охвачен ужасом перед неумолимой нелогичностью жизни. А она казалась ему именно такой – нелепой и жестокой.
Все поколения исторического человечества задавались вопросом о смысле жизни. Искался по возможности утешительный ответ Бурный XX век поставил вопрос с наибольшой остротой. Тема скоротечной жизни человека, его обреченности – и биологической, и социальной – прокатилась по русской литературе уже в начале века, в кризисную пору нашей истории. Можно назвать произведения Леонида Андреева, Блока, Сологуба, Хлебникова. Переняв эту тему у предшественников, Введенский делает ее основной в своем творчестве. Пафос же сообщила сама современность – время революций, войн, голода, репрессий, разрушения. Нельзя обходить и личную потрясенность, гипнотическую привязанность поэта к этой теме.
Вот что он писал в «серой тетради» (биографические записи Введенского):
«Не один раз я чувствовал и понимал или но понимал смерть Вот три случая, твердо во мне оставшихся.
1. Я нюхал эфир в ванной комнате. Вдруг все изменилось. На том месте, где была дверь, где был вход, стала четвертая стена, и на ней висела повешенная моя мать. Я вспомнил, что мне именно так была предсказана моя смерть. Никогда никто моей смерти не предсказывал. Чудо возможно в момент смерти. Оно возможно, потому что смерть есть остановка времени.
2. В тюрьме я видел сон. Маленький двор, площадка, взвод солдат, собираются кого-то вешать, кажется негра. Я испытываю сильный страх, ужас и отчаяние. Я бежал. И когда я бежал по дороге, то понял, что убежать мне некуда. Потому что время бежит вместе со мной и стоит вместе с приговоренными. И если представить его пространственно, то это как бы один стул, на который и он, и я сядем одновременно. Я потом встану и дальше пойду, а он нет. Но мы все-таки сидели на одном стуле.
3. Опять сон. Я шел со своим отцом, и не то он мне сказал, не то я сам вдруг понял, что меня сегодня через час и через 1/2 повесят. Я понял, я почувствовал обстановку. И что-то по-настоящему наконец наступившее. По-настоящему совершившееся – это смерть. Все остальное не есть совершившееся. Оно не есть даже совершающееся. Оно пупок, оно тень листа, оно скольжение по поверхности».
В записях, приведенных из «серой тетради», сохранена сновиденческая логика. Жутью тянет от этих рассуждений, схематичных, нацеленных все на одно, на смерть, лишенных даже тени юмора – этого постоянного спутника обэриутских текстов. Личная смерть мерещится как нечто весьма близкое. Ее неотвратимая неизбежность есть единственная закономерность в абсурде под названием «жизнь».