412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Даниил Хармс » Философские тексты обэриутов » Текст книги (страница 7)
Философские тексты обэриутов
  • Текст добавлен: 24 октября 2025, 23:00

Текст книги "Философские тексты обэриутов"


Автор книги: Даниил Хармс


Соавторы: Николай Заболоцкий,Александр Введенский
сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)

Наконец, третья ошибка, связанная с предыдущими, заключается в том, что ужасность рассматривается как печальное свойство, как рубрика, в которую попадают совершенно разнородные вещи. Гром, например, страшен по одной причине, мышь совершенно по другой, танк по третьей. Страх, таким образом, является именем собирательным. С нашей же точки зрения страх есть имя собственное. Существует в мире всего один страх, один его принцип, который проявляется в различных вариациях и формах.

Все сказанное о чувстве страха относится и ко всем другим чувствам.

8.

Все, что грозит нам ущемлением (боль, неприятности, уничтожение), страшно. Это страх по связи, опосредованный. Но имеются и такие события и вещи, которые страшны сами по себе.

Тому можно привести множество примеров.

Желе.

Ребенок плачет от испуга, увидев колеблющееся на блюде желе. Его испуг подрагивание этой, точно живой, аморфной и вместе с тем упругой массы. Почему? Потому ли, что он счел ее живой? Но множество иных, подчас опасных действительно живых существ, не вызывает в нем страха. Потому ли, что жизненность здесь обманчива? Но если бы желе на самом деле было живым, оно было бы никак не менее страшным.

Пугает здесь, следовательно, не вообще одушевленность (подлинная или имитация), а какая-то как бы незаконная и противоестественная одушевленность. Органической жизни соответствует концентрированность и членораздельность, здесь же расплывчатая, аморфная и вместе с тем упругая, тягучая масса, почти неорганическая жизнь.

Это страх перед вязкой консистенцией, перед коллоидами и эмульсией. Страх перед однородностью, в которой появляются кратковременные сгущения, тяжи, нити напряжения, зыбкой самостоятельности, структуры.

Примерами веществ и сред, рождающих этим страх или отвращение, могут служить: грязь, топь, жир, – особенно тягучие жиры, как рыбий или касторовое масло, – слизь, слюна (плевание, харканье), кровь, все продукты желез, в том числе семенная жидкость, вообще протоплазма.

На последнем следует остановиться.

Живая плазма не случайно возбуждает брезгливость. Жизнь всегда, в самой основе есть вязкость и муть. Живым веществом является то, о котором нельзя сказать, одно ли это существо или несколько. Сейчас в плазме как будто один узел, а сейчас уже два. Она колеблется между определенностью и неопределенностью, между безиндивидуальностью и индивидуализацией. В этом ее суть.

На высших ступенях органической жизни это может заслоняться, но оно никогда не исчезает. Из этого следует, во-первых, то, что, во всяком живом существе скрыто нечто омерзительное и, во-вторых, то, что великое множество живых существ явно омерзительно, возбуждает беспричинный страх.

Что касается первого, то помимо всего перечисленного, отвратительны и страшны вообще все внутренности: мозг, кишки, легкие, сердце, даже живое мясо, все вообще соки тела.

Что касается второго, то противны на прикосновение все несложные организмы, особенно бесскелетные, как например, морские. Особенно резко заметно это на паразитах, которые испытали вторичное и, таким образом, чрезмерное упрощение. Клопы и глисты отвратительны своей консистенцией, тем, что они почти жидкие.

С консистенцией может быть связан и характерный цвет, также вызывающий страх: мутно-прозрачный, часто бело-желтый. Такой цвет имеют, например, бельевые вши. Это цвет эмульсии.

9.

В основе страха, вызываемого консистенцией и цветом, лежит страх перед разлитой, неконцентрированной жизнью. Такой жизни должны соответствовать и специфические звуки, – хлюпанье, глотанье, засасывание, словом, звуки, вызываемые разряжением и сдавливанием. Но жизнь вообще молчалива, и о ее звуках рассуждать трудно.

Гораздо характернее для нее пространственная форма. И это второй главный страх: первый – консистенции, второй – формы.

Разлитость жизни выражается в ее равномерном растекании во все стороны, т.е. отсутствие предпочтительного направления, т.е. симметрии.

Жизненная симметрия может осуществляться в трех формах: пузырь, отростки во все стороны, ряд (сегменты). Очень часто эти формы сопутствуют друг другу.

Паук, клоп, вошь, осьминог (пузырь + отростки ноги); жаба, лягушка (пузырь); гусеница (пузырь, сегменты, отростки); краб, рак (сегменты, отростки); многоножки, сколопендры (сегменты, отростки); живот, зад, женская грудь, опухоль, нарыв (пузырь).

О пузырчатости. Это основная форма живой консистенции. Но она обычно недостижима из-за неравномерности окружающей среды (земное тяготение, пограничность земли и воздуха, движение вперед). В соответствии со всем этим пузырчатость превращается в то, что можно назвать «обтекаемостью». Но всюду, где живая ткань остается непрактичной, неспециализированной и верной себе, она приближается к форме пузыря. И там, как известно, она наиболее эротична.

Страх перед пузырчатостью не ложен. В ней, действительно, видна безиндивидуальность жизни. Размножение и состоит в том, что в пузырьке появляется перетяжка и от него обособляется новый пузырек.

Об отростках. Мы имеем в виду жгутики, усики, щупальца, ножки, волосистость тела. Страх перед ними не ложен: в них, действительно, некоторая самостоятельность жизни, оторванная нога осьминога, паука-сенокосца и т.д.

О кольцах. И в них самостоятельность жизни: ганглии в каждом из сегментов. Дождевой червь, разрезанный надвое, расползается в разные стороны, это в высшей степени непристойно.

10.

Разительным, хотя и искусственным примером страха, вызываемого безиндивидуальной жизнью, является впечатление от опытов по пересаживанию изолированных органов: палец, растущий в физиологическом растворе, голова собаки, скалящая зубы и т.п.

Поэтому же так неприятны мысли о том, что у мертвеца еще растут ногти, продолжается жизнь отдельных клеток.

Вообще, страх перед мертвецом, это страх перед тем, что он, может быть, все же жив. Что же здесь плохого, что он жив? Он жив не по-нашему, темной жизнью, бродящей еще в его теле, и еще другой жизнью, – гниением. И страшно, что эти силы подымут его, он встанет и шагнет, как одержимый.

Этим же страшны сомнамбулы, лунатики, идиоты и т.д.

11.

Первый страх – перед консистенцией, второй – перед формой, третий перед движением.

Обычное наше движение – концентрированное: к одному концу приложена сила, другой конец под ее воздействием пассивно меняет свое положение. Это движение по принципу рычага.

Но глубже и исконнее его – колыхательное движение жизни, при котором нет разделения на активные и пассивные элементы, все по очереди равноправны. Такое переливающееся по телу движение называют в зависимости от того, к чему оно относится: перистальтикой, судорогами, спазмами, перебиранием жгутиков или ног, пульсацией, ползанием разных видов. Но суть его одна: нерасчлененность на периоды (шаги) и отсутствие центра толчка. Этим противны гады. Ведь движение змеи – это движение кишки, да и форма та же.

Как известно, эротические движения – колыхательные.

Такое же непрерывное, переливчатое движение можно наблюдать у винтиков и рычагов машин, которые то выпячиваются, то снова втягиваются в свое металлическое, политое маслом, ложе.

Так льется густая жидкость из бутылки. И так же, равномерно и неумолимо, стелется гусеничная передача трактора или танка.

В этом, между прочим, кроется одна из причин, почему танк внушал безотчетный ужас людям на войне.

12.

Многоногость неприятна уже сама по себе, но особенно неприятно, когда эти ноги начинают двигаться, животное как бы кишит ногами. Тут соединяются впечатления кольчатости, множества симметричных отростков и колыхательного движения. Быстрота передвижения ножек не позволяет различить отдельных шагов, туловище при этом остается как бы не участвующим в движении, получается какой-то ровный, автоматический ход. Ровен, впрочем, только сам ход, в противоположность, скажем, ходу лошади или человека; остановки же, пускание в ход и перемены направления получаются благодаря обилию ног, наоборот, необычайно резкими, судорожными, мгновенными. Получается дергающийся бег с внезапными паузами и зигзагами; такой, например, у крабов.

Вот этот-то подрагивающий бег наиболее неприятен.

Как это ни странно, но этот судорожный характер бега присущ и некоторым четвероногим, именно мышам и крысам. Мышь бежит, как заводная. И боятся именно бегущей, мечущейся мыши или крысы. Достаточно вообразить, что у мыши иные ноги, что она ходит как другие, более крупные животные, – и все, что есть в ней неприятного, пропадает.

В чем тут дело, почему такой характер движений присущ именно мышам и крысам, я не знаю.

13.

В человеческом теле эротично то, что страшно. Страшна же некоторая самостоятельность жизни тканей и частей тела; женские ноги, скажем, не только средство для передвижения, но и самоцель, бесстыдно живут для самих себя. В ногах девочки этого нет. И именно потому в них нет и завлекательности.

Есть нечто притягивающее и вместе отвратительное в припухлости и гладкости тела, в его податливости и упругости.

Чем неспециализированнее часть тела, чем менее походит она на рабочий механизм, тем сильнее чувствуется его собственная жизнь.

Поэтому женское тело страшнее мужского; ноги страшнее рук, особенно это видно на пальцах ног.

14.

Жизнь предстает в виде следующей картины.

Полужидкая неорганическая масса, в которой происходит брожение, намечается и исчезают натяжения, узлы сил. Она вздымается пузырями, которые, приспосабливаясь, меняют свою форму, вытягиваются, расщепляются на множество шевелящихся беспорядочно нитей, на целые цепочки пузырей. Все они растут, перетягиваются, отрываются, и эти оторванные части продолжают как ни в чем ни бывало свои движения и вновь вытягиваются и растут.

15.

В основе ужаса лежит омерзение. Омерзение же не вызвано ничем практически важным, оно эстетическое. Таким образом, всякий ужас – эстетический, и по сути, он всегда один: ужас перед тем, что индивидуальный ритм всегда фальшив, ибо он только на поверхности, а под ним, заглушая и сминая его, безличная стихийная жизнь. Это подобно тому, как если бы мы разговаривали с нежно любимым другом, вспоминали то, что нам ближе и важнее всего, и вдруг сквозь черты его лица выступило бы другое, чуждое, по-обезьяньи свирепое и хитрое лицо идиота. Мы обманулись: он не тот, за кого мы его принимали. С этим невозможно столковаться, просто потому, что он даже не понимает слов, он весь устроен не по-нашему.

Он не тот, а оборотень.

И всякий страх есть страх перед оборотнем.

16.

Рой страхов вьется надо мною, как мухи над падалью, не дает мне покою. Среди них я узнаю те, что давно знакомы; страх темноты, и тесноты, и пустоты.

Страх темноты. Когда человек идет ночью по лесу, этот страх понятен. Но даже ребенок, сознает, что темноты в комнате нечего бояться. Между тем, боится.

Приглядываясь к этому страху, я замечаю в нем: тоску изоляции или одиночества; ожидание неизвестных угроз; тоску однообразного фона.

Из них последняя мне ясна. Разве не говорил я о ней, рассказывая о страхе послеполуденных часов? Однообразие, – оно уничтожает время, события, индивидуальность. Достаточно длительного гудка сирены, чтобы мы уже почувствовали, как весь мир отходит на задний план вместе со всеми нашими делами, прикосновение небытия.

Ту же тоску вызывает темнота, снег или туман. Человек очутился в тумане среди озера. Кругом все одно и то же: белизна. И невольно возникает сомнение не только в том, существует ли мир, но существовал ли он вообще когда-нибудь.

Что-то есть в этом полном окружении, что плотно охватывает, останавливает часы, проникает в самые кости, останавливает дыхание и биение сердца.

Есть в чувстве изоляции особая тоска полного и плотного охвата, погасания надежд, как мы это хорошо понимаем.

Возможно, что это именно вызывает абсолютную неподвижную покорность животных при вызывании каталепсии прикосновением или поглаживанием.

В этой изоляции особенно чувствуется потребность в человеческом лице, голосе, в крайнем случае, хоть не человека, а просто живого существа.

Так дети в темноте просят: «Посиди со мной!»

Почему мы так плохо переносим одиночество? Отчего любые удовольствия и подвиги становятся пустыми и безвкусными, если их не с кем разделить, о них никто не узнает? Даже такой тупой человек, как Робинзон Крузо, и тот тяготился одиночеством.

Не странно ли, что значение события, наше собственное значение приобретает силу для нас только тогда, когда оно отразится в чужих глазах, по крайней мере, есть хотя бы возможность этого.

Так два зеркала, поставленные друг против друга, создают ощущение разнообразной бесконечности. А интересно только то, за чем чувствуется неопределенное продолжение, бесконечность...

Так из чего же проистекает боязнь одиночества?

В тумане, в темноте всем существом ощущается ответ на этот вопрос. Другой человек разрывает одним своим присутствием плотный чуждый охват, смертельное однообразие.

В конце концов, индивидуальность, это самое крупное событие, наверное, других событий и не бывает, не может быть. А если появляется событие, воскресает время и с ним все остальное, наша маленькая жизнь.

В конце концов чувства – единственное достоверное в мире, ничего другого в нем, наверное, и нет. Но безиндивидуальные чувства нам так чужды, что ими мы жить не можем.

Следовательно, событие для нас то, чему можно сочувствовать: соседняя жизнь.

Наиболее остро ощущается соседняя жизнь в телесном сочетании. В этом была суровость монастыря: лишение телесного сочетания и всего, связанного с ним.

Если же отрезают вообще от всякой соседней жизни, это считается тягчайшим наказанием: одиночное заключение.

Если же присоединяют к этому еще однообразие темноты, становится еще хуже: карцер. Потому что исчезают даже намеки на индивидуальную жизнь – вещи. Настает полный охват...

Но еще я говорил, что в темноте или тумане возникает ожидание неизвестных опасностей. И это тоже нужно объяснить.

Это то чувство, когда в детстве боятся высунуть голову из-под одеяла, потому что окажется, что рядом стоит грабитель, как привидение, или кто-то еще совсем чужой. И боятся не столько его, сколько того страха, который тогда нахлынет и которого не вынести.

Это чувство, говорил я, бывает и тогда, когда остаешься один на один с мертвым телом, даже при свете. И тут тоже так хочется еще кого-нибудь, живой души.

Ч тут, и там причина одна: страх перед не нашей, безличной жизнью. Сама темнота кажется живой. И если подумать, это не так уж нелепо. Что такое темнота? Это среда вокруг нас, которую мы днем видим расчлененной по практическим признакам на различные предметы разных цветов, а ночью – сплошной и черной. Она существует. А кто мне скажет, что значит существует, если это не значит живет?

Следовательно, страх темноты, это тот же страх перед оборотнем.

17.

Страх пустоты, иначе страх падения.

Человек, бросающийся с парашютной вышки, знает точно, что он не разобьется, никакой опасности ему не грозит. И все же ему страшно.

Если тут можно сослаться на воображение, уже совершенно ясно, что страх перед большими пустотами, перед пропастью не имеет никакого основания.

Страх этот сопровождается головокружением. Человеку, никогда не испытавшему головокружения, было бы очень трудно объяснить, что это такое. Ибо никакого кружения предметов на самом деле не видно, скорее есть уплывание. Но и уплывания, собственно, нет, ибо ничто своего места не меняет.

Любопытно, что на это, кажется, никогда не обращали внимания.

Поясним примером. Человек на карусели или «чертовом колесе» видит, действительно, кружение мира вокруг него, поочередное прохождение предметов перед его глазами. Но это не головокружение, нужно еще что-то иное. И это иное совсем не требует кружения мира: оно может настать и на карусели, и после нее, и совсем без нее, скажем, при опьянении или при дурноте.

Я хочу сказать, что кружение есть движение, а всякое движение имеет направление и состоит в изменении местоположения.

Между тем при головокружении может быть ощущение движения, без ощущения его направления.

«Все завертелось перед ним», – спросите его, в какую сторону завертелось, и окажется, что он на это ответить не может. Стены плывут перед глазами пьяного, но нет точного направления их проплывания. Падающему в обморок кажется, что он летит неизвестно куда, вверх или вниз.

Главное же, нет изменения местоположения, поочередного прохождения предметов перед глазами. Если смотришь на печь, то, как бы сильно ни кружилась голова, будешь все время видеть все ту же печь, а не сначала печь, потом стену, дверь, окно и т.д.

Короче говоря: при головокружении имеется ощущение какого-то особого, ложного, «неподвижного движения». К этому основному ощущению иногда присоединяются обычные ощущения движения (направление, смена предметов из-за непроизвольных движений глаз и т.п.), иногда же нет.

Ощущение ложного движения возникает, я полагаю, таким образом: при движении предмета всегда происходит смазывание его очертаний, – от незаметного до такого, когда предмет превращается в мутную серую полосу. Это смазывание очертаний предмета происходит от того, что мы не успеваем фиксировать его точно, крепко держать его глазами.

Головокружение и состоит в ослаблении, колебании фиксации, смазывании очертаний, которое и создает ощущение движения, хотя самого характерного и необходимого для ощущения движения налицо нет, – «неподвижное движение». Почти то же ощущение можно получить, глядя на отражение в текучей воде: тут тоже смазывание очертаний без перемещения их.

Но зрительная фиксация есть в последнем счете мускульная, фиксация воображаемым ощупыванием, держанием в руках. Нарушение зрительной фиксации есть следствие нарушения всей мускульной фиксации.

Поэтому головокружение чувствуется и при закрытых глазах. Наше удлиненное во все стороны тело, наши воображаемые, проецированные руки начинают как бы дрожать, слабеют и уже не могут крепко держать предметы; мир выскальзывает из них.

Мир был зажат в кулак, но пальцы обессилели, и мир, прежде сжатый в твердый комок, пополз, потек, стал растекаться и терять определенность.

Потеря предметами стабильности, ощущение их зыбкости, растекания и есть головокружение.

М. Мейлах

Яков Друскин: «Вестники и их разговоры»

Яков Друскин сегодня более известен как интерпретатор наследия Введенского и Хармса, спасенного им в условиях блокады и террора; в позднейшие годы он посвятил их творчеству интереснейшие исследования и комментарии. Между тем, не говоря о значении собственного философского наследия Я. С. Друскина, необходимо учитывать, что вместе с другим философом – Л. С. Липавским – Я. С. Друскин был участником содружества писателей, лишь короткое время, в конце 20-годов, выступавших под эгидой «ОБЭРИУ». Дружба с Введенским и Липавским, с которыми Яков Семенович Друскин учился в гимназии имени Лентовской, восходит к их юношеским годам. В 1920-1923 годах Друскин и Липавский учатся на философском факультете Петроградского университета у Н. О. Лосского (обоим было предложено остаться при Университете, однако, в новых условиях, ознаменовавшихся, в частности, высылкой Лосского, какое-либо творчество в области философии становилось уголовно наказуемым). В 1925 году к ним примыкает Д. Хармс, немного позже – Н. Заболоцкий и Н. Олейников. Общение этих поэтов и философов в пределах редеющего кружка, прерванное к тому же высылкой в 1931 году Введенского и Хармса, продолжается на протяжении всего довоенного десятилетия.

Есть основания полагать (и дошедшие до нас «Разговоры» Липавского это скорее подтверждают), что присутствие в названном кругу оригинально мыслящих философов в немалой степени повлияло на Введенского и Хармса, усилив, может быть, присущую их творчеству своеобразную «философичность». Дело, разумеется, не в том, что в их произведениях встречаются имена Бергсона и Канта, что Введенский поэтически исследует трансформации слова в предмет и предмета в слово, а Хармс, описав некий «философский шум», переходит к стихотворениям-трактатам, в которых пользуется философской терминологией Я. С. Друскина; он же, с присущей ему любовью к орденам и союзам, основывает впоследствии «Орден небольшой погрешности», чье название восходит еще к одному философскому термину Друскина (некоторое равновесие с небольшой погрешностью; эту формулу, переведенную на латинский язык – quaedam equilibritas cum peccato parvo – друзья распевали на мотив польки). На самом деле и тех, и других, философов и поэтов, объединял тот же интерес к возможности познания мира вне искажающих реальность логических категорий и механизмов сознания (недаром понятие «реального» заключено в самом названии «ОБЭРИУ»).

Философско-поэтические произведения Друскина конца 20-х – первой половины 30-х годов включают серию трактатов, в которых он, отказываясь от традиционной терминологии западной философии, заменяемой им простейшими терминами обиходного языка, строит свою собственную «несистемную систему» познания мира. Среди этих трактатов выделяется цикл «Вестников». Это, во-первых, «Разговоры вестников» – сочинение в трех частях («О некотором волнении и некотором спокойствии»; «Признаки»; «О деревьях»); к нему примыкает небольшое произведение 1933 года «Вестники и их разговоры».

В середине 60-х годов, работая в доме Я. С. Друскина с архивом Введенского и Хармса, я заинтересовался ранними произведениями самого Якова Семеновича, который был настолько щедр, что в течении двух лет читал их со мною «ex cathedra», сопровождая чтение своими пояснениями (его позднейшие философско-теологические работы были мне к тому времени уже известны). Если в течение первого года, встречаясь еженедельно, мы прочли около тридцати страниц сложнейшего текста «Вестников», то во второй год мы одолели сопутствующие произведения и обширную стостраничную «Формулу бытия». Пояснения Якова Семеновича мною записывались – так был зафиксирован ценнейший автокомментарий к его философским сочинениям 20-х – 30-х годов. Сам он, однако, считал, что комментарий этот может носить исключительно служебный характер, лишь облегчая доступ к самим произведениям, но ни в коем случае не являясь их частью. Те, кому он поможет преодолеть кроющуюся за обманчивой простотой исключительную сложность этих вещей, должны после этого отложить его в сторону и вернуться к подлиннику.

Мне представилось целесообразным открыть публикацию этих материалов «Вестниками и их разговорами», во-первых, исходя из сжатого объема этого сочинения, во-вторых, из его итогового, по отношению к циклу «Вестников», характера. Я надеюсь, что эта небольшая публикация, за которой должны последовать другие, послужит некоторым ключом к раннему философскому творчеству Друскина и одновременно – ключом к тому, условно говоря, «обэриутско-чинарскому мироощущению», которое объединяло всех участников небольшого кружка, самым знанием о коем мы обязаны Якову Семеновичу.

Я. С. Друскин

Вестники и их разговоры


О чем разговаривают вестники? Бывают ли в их жизни события? Как они проводят день?

Жизнь вестников проходит в неподвижности[108]. У них есть начала событий[109] или начало одного события[110], но у них ничего не происходит. Происхождение принадлежит времени.

Время – между двумя мгновениями[111]. Это пустота и отсутствие: затерявшийся конец первого мгновения и ожидание второго[112]. Второе мгновение неизвестно[113].

Мгновение – начало события, но конца его я не знаю[114]. Никто не знает конца событий, но вестников это не пугает[115]. у них нет конца событий, потому что нет промежутков между мгновениями[116].

Однообразна ли их жизнь? Однообразие, пустота, скука проистекает от времени. Это бывает между двумя мгновениями. Между двумя мгновениями нечего делать[117].

Вестники не умеют соединять одно с другим[118]. Но они наблюдают первоначальное соединение существующего с несуществующим[119].

Вестники знают порядки других миров[120] и различные способы существования.

Переходя в определенном месте на перекрестке железнодорожный путь, я ставлю ногу между железными полосами, стараясь не задеть их[121]. Вестники делают это лучше меня. Кроме того они знают все приметы и поэтому живут спокойно[122].

Вестники не имеют памяти[123]. Хотя они знают все приметы, но каждый день открывают их заново[124]. Каждую примету они открывают при случае[125]. Также они не знают ничего, что не касается их[126].

Вестники разговаривают о формах и состояниях поверхностей, их интересует гладкое, шероховатое и скользкое, они сравнивают кривизну и степень уклонения, они знают числа[127].

Дерево прикреплено к своему месту. В определенном месте корни выходят наружу в виде гладкого ствола. Но расположение деревьев в саду или в лесу не имеет порядка[128]. Также определенное место, где корни выходят наружу, случайно[129].

Деревья имеют преимущество перед людьми. Конец событий в жизни деревьев не утерян. Мгновения у них нс соединены. Они не знают скуки и однообразия[130].

Вестники живут как деревья. У них нет законов и нет порядка[131]. Они поняли случайность[132]. Еще преимущество деревьев и вестников в том, что у них ничего не повторяется и нет периодов[133].

Есть ли преимущество в возможности свободного передвижения? Нет, это признак недостатка. Я думаю, что конец мгновения утерян для тех, кто имеет возможность свободного передвижения[134]. От свободного передвижения периоды и повторения, также однообразие и скука[135]. Неподвижность[136] при случайном расположении[137] – вот что не имеет повторения. Если это так, то вестники прикреплены к месту[138].

Как долго живут вестники? Они не знают времени и у них ничего не происходит[139], их жизнь нельзя считать нашими годами и днями, нашим временем, но может и они имеют свой срок[140]?

Может они имеют свое мгновение и конец его утерян, как и нашего? Может они говорят о пустоте и отсутствии? Их пустота страшнее нашей[141].

Вестникам известно обратное направление[142]. Они знают то, что находится за вещами[143].

Вестники наблюдают, как почки раскрываются на деревьях[144]. Они знают расположение деревьев в лесу. Они сосчитали число поворотов[145].

Вестники знают язык камней[146]. Они достигли равновесия с небольшой погрешностью. Они говорят об этом и том[147].

1933

О «Вестниках и их разговорах»

Вестники, αγγελοι. Вестник – первое значение этого слова, ангел – уже последующее. Здесь это слово употребляется в значении: «соседний мир», «соседнее существование». Вестники принадлежат к сотворенному миру, но присущи к «состоянию за грехом», к «святости, к которой человек призван». Отсюда – рассуждения о времени (которому они не подлежат) и о мгновении, прорывающем, время в вечность, которое для них не угасает.

Мир, вера, чудо. У Д. И. Хармса есть рассказ о человеке, который решил каждый день стоять по два часа перед шкафом до тех пор, пока не произойдет чудо. Он делал это каждый день, но чудо все не наступало, – пока наконец он не обратил внимания на то, что видит на стене позади шкафа картину, которая была за шкафом: для того, чтобы ее увидеть, надо было подняться в воздух по крайней мере на два аршина. Смысл этого рассказа: «мы живем в чуде, но не замечаем этого».

После чтения «Вестников» Хармс сказал о себе: «Я вестник». Введенский говорил о Хармсе, что тот не создает искусство, а сам есть искусство; для Хармса важнее всего была сама жизнь, вернее, жизнь и искусство не были для него разделены. Он восставал против автоматизма существования. Примета была для него важна как способ жизни, которая принимает у него «обратное направление». Так, необычный костюм Даниила Ивановича не был ни модным, ни старомодным (в обоих случаях это был бы автоматизм), – а каким-то особым поведением, «обратным направлением», всегда новым.

Со слов Я. С. Друскина записал М. Мейлах 1968

Это и то

1. Это и то, как опровержение науки, философии и вообще всякого знания

Во-первых, если я хочу сказать что-либо, я укажу и скажу это. Во-вторых, сказав это, я отделю от того, следовательно скажу это и то или это в отличие от того, первое будет разделением, второе отделением.

В-третьих, сказав это и то или это в отличие от того, я скажу не то, но то, потому что это должно быть не больше чего-либо, но то больше. Сказав что-либо, я сказал это. Это тоже больше, но что бы я о нем ни сказал, будет то.

В-четвертых, сказав это и то или это в отличие от того, я скажу одно и не больше чего-либо, до того как оно было сказано.

Таким образом высказывание ничего не дало по двум причинам: если я скажу больше того, что сказано (1, 2, 3) – я не скажу того, что хотел сказать, но другое; если я скажу не больше того, что хотел сказать, я ничего не скажу и это можно назвать дополнением до неопределенности. Поэтому нельзя ничего сказать и высказывание не имеет значения.

Пример: знание состоит из представлений и понятий. Если я скажу: представления, то заранее видно, что вторым будет: понятия. Следовательно, я сказал больше чем хотел сказать. Если же я скажу: представления и понятия – это знание, я скажу не больше того, что хотел сказать, но это не увеличит моего знания, потому что второе (сказуемое) не больше первого (подлежащего). Таким образом вернусь к началу, ничего не сказав. Слово понятие будет дополнением до неопределенности к слову представление.

Об этом и том написаны книги. Имеют ли они значение? Не достаточно ли этого краткого опровержения всякого знания? Это так, если нельзя сделать вывода из опровержения всякого знания. Но если нельзя сделать вывода, то и это опровержение не имеет значения. Следовательно недостаточно и книги об этом и том имеют значение.

Вот что исследовано в них:

II. Это и то, как преобразование

Найдено четыре вида преобразований этого и того: способности, основания, переходы и направления. Способности это, например, отделение, разделение, оставление разделенного (т.е. запоминание). Эти способности ложные. Основания – например, сказать до того как сказано (это – то), сказать не больше того, что сказано (одно – что-либо). Направление, например, от этого и того к одному целому, одно целое – что-либо одно; или от этого в отличие от того к одному, одно – что-либо одно; или от этого в отличие от того к одному, одно – что-либо это. Различие этих двух направлений в чем-либо одном. Переходы, например, это – то – одно или это – то – это – то. Способности – это преобразование, посредством которого событие получает для меня значение, т.е. это способ, основание – преобразование, устанавливающее необходимость или определенное значение, направление – преобразование значения, переход – преобразование терминов и слов. Последнее нельзя понимать как случайное и не имеющее значения, если слово нарушает некоторое равновесие.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю