Текст книги "Священный дар"
Автор книги: Даниил Гранин
Жанры:
Советская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
Моцарт должен погибнуть. Он обречен. Черный человек уже заказал реквием, и Моцарт написал его еще до встречи с Сальери.
По всем статьям Моцарт виновен. Сальери осудил его, он выяснил его вину, но кто, кто должен привести приговор в исполнение? Имеет ли Сальери на это право?
Одно дело судить, обвинять – другое дело казнить. Не без колебаний и мучений Сальери решается на это.
Как бы там ни было, ему надо преступить человеческий закон. Не так-то просто лишить человека жизни. И что еще страшнее для Сальери, – погубить свою душу, обречь ее на вечные муки.
Выпив отравленное вино, Моцарт садится за фортепьяно. Он исполняет последнее свое творение, больше никогда и ничего уже он не создаст. Горечь расставания с жизнью звучит в заупокойной обедне, которую он справляет над собой.
Реквием отпевает, скорбит и над жизнью Сальери. Моцарт играет реквием не только себе, должному через несколько часов умереть. Сальери тоже обречен. Реквием решил и его судьбу. Душа его погибла. Он должен проститься с прошлой жизнью. По-разному оба они были привязаны к ней, она дарила им радости и вдохновенье.
Может, где-то здесь разгадка того неожиданного и поразительного, что происходит в эти минуты с Сальери. Он плачет. Любого можно было ожидать, но слезы… И тотчас же ясно, что только так разрешаются в нем ужас, отчаянье, зависть, восторг, жалость. Сколько их, мучительных чувств, столкнулось сейчас в его душе. Слезы его – очищающие. Убил и очистился! Впервые он плачет так, такими слезами…
…Эти слезы
Впервые лью: и больно, и приятно.
Как будто тяжкий совершил я долг,
Как будто нож целебный мне отсек
Страдавший член!..
Долг – он выполняет долг, он жертва долга. По крайней мере он так понимает свой долг. Будь черный человек не предчувствие Моцарта, а действительный убийца, Сальери не уступил бы ему права уничтожить Моцарта. Всеми трудами своей жизни Сальери заслужил свершить этот подвиг. Не для себя он убивает – для пользы, которую он, Сальери, лучше всех различает. Он преступает во имя защиты искусства и нынешнего, и будущего, он спасает людей от ненужных страданий…
Нет правды на земле, и выше тоже нет правды. Нет надежды, что Всевидящий покарает виновного. Сальери вынужден свершить это сам. Он принимает на себя страдание, он будет слыть злодеем, и не только слыть, и на самом деле это злодейство, пусть во имя долга, все равно злодейство.
Где-то под всем этим тлеет, наверное, и зависть. И всякие требования пользы – от зависти, и «гуляка» – от зависти, и восхищение и слезы – от зависти. И даже его злодейство – оно и для зависти злодейство, потому что он уничтожает то, чему завидует, он лишает себя своей сладкой и мучительной зависти. Это герой не мольеровской, а шекспировской страсти.
Посредственность всегда завидовала таланту. Зависть к недостижимому становится ненавистью. Чтоб не обнаружить себя, посредственность шумела, била себя в грудь, она заботилась об искусстве, она – первый критик и хулитель… На самом же деле раздел литературных страстей прежде всего проходил между талантом и посредственностью. На одной стороне Пушкин, Вяземский, Дельвиг, на другой Булгарин, Греч, Кукольник… У таланта и у посредственности разные цели в искусстве.
До сих пор логика выручала Сальери, заменяя совесть. Теперь он дошел до той точки, до предела, где логика помочь не в силах, она отступает, обнажая характер. Перед нами возникает структура мышления, особый тип сознания, сальериевский тип.
Он готов пожертвовать своей человечностью, готов страдать, стать злодеем – во имя чего? Раскольникову надо было проверить свою теорию, Сальери не собирается проверять: в нем нет сомнений. Он должен очистить ее, удалить то, что не согласуется с теорией и угрожает гибелью всем жрецам, служителям, всем сальери. Искусство Моцарта нарушает законы, опровергает пользу, нравственность – значит, оно опасно, ненужно; значит, удалить, отсечь, ампутировать. Как бы ни было больно.
Льет слезы, мучается и убивает. Он злодей рыдающий, сознающий свое злодейство. Он взваливает его на себя, как крест. Это не слепой фанатик и не палач-чиновник – это мученик своего злодейства.
Великий Инквизитор тоже страдает, решив отправить Христа на костер. Но Великий Инквизитор казнит бога Христа, не имея бога. Для Сальери божество – Моцарт. Сальери – высший судья, и убивает он, спасая не веру, а теорию, вычисленную им, логическую догму искусства. Он спасает себя от бога, ибо Моцарт для него божество, явление нездешнее, чудо. Сальери начинал свою жизнь музыканта с того, что убивал звуки и препарировал труп музыки. Он начинает с убийства и кончает убийством.
VIII
Христос в «Легенде» молча поцеловал Великого Инквизитора, ни словом не ответив, не возразив.
Моцарт, казалось бы, тоже ничем не мог бы возразить, тем более опровергнуть неумолимую логику Сальери. Логика – не его стихия, защищаться от обвинений он не станет. Он свободен от них той «тайной свободой» гения, о которой мечтал Пушкин.
Веленью Божию, о муза, будь послушна,
Обиды не страшась, не требуя венца,
Хвалу и клевету приемли равнодушно
И не оспоривай глупца.
Муза! Да, муза, но не художник. Сам Моцарт – человек со всеми слабостями, страстями, в заботах суетного света. Он не чужд суеты, и окружающий мир, и Сальери – реальность для него. Он от мира сего, вовсе не посланец небес, просто законы борьбы для него другие. Логике злодейства он может противопоставить другое – свою веру в художника. И он противопоставляет. Он, Моцарт, утверждает:
…А гений и злодейство —
Две вещи несовместные. Не правда ль?
Слова его – возражение всем доводам Сальери. Они предостерегают. В них нет доказательств. Они – нравственная программа Моцарта. В них вера и угроза. Выбирай между злодейством и гениальностью. Моцарт не сумел бы опровергнуть логику Сальери, но и Сальери сражен словами Моцарта.
Однажды Анна Андреевна Ахматова спросила меня: «Можете вы вообразить, что Пушкин убил Дантеса? Остался бы он для вас тем же Пушкиным?»
Перестановка показалась немыслимой. Я сжился с трагической судьбой Пушкина. Обелиск у Черной речки, на месте дуэли; квартира-музей и там красный сафьяновый диван, на котором умирал Пушкин, подробности последних суток его жизни – это с детства стало неотъемлемым и непоправимым.
Я не мог представить себе мертвого Дантеса и Пушкина невредимого, уезжающего на санях домой. То есть представить можно и это, но дальше воображение отказывало.
А собственно, почему? Пушкина убивали, но разве он был покорной жертвой, беспомощной мишенью? Нет, он умирал с оружием в руках, отстреливаясь…
Он упал, выронив пистолет в снег. Секунданты бросились к нему. Дантес тоже. Пушкин остановил его, сказав по-французски:
– Подождите! Я чувствую достаточно сил, чтобы сделать свой выстрел!
Данзас подал ему другой пистолет. Полулежа, Пушкин приподнялся, «целился в Дантеса в продолжение двух минут и выстрелил так метко, что если бы Дантес не держал руку поднятой, то непременно был бы убит…», «Геккерн упал, но его сбила с ног только сильная контузия… Пушкин, увидя его падающего, бросил вверх пистолет и закричал:
– Браво!
Между тем кровь лила из раны».
Пушкин стрелял в Дантеса, в злодейство. Он погиб в бою, воином, сражаясь…
Вряд ли кто еще так, как Пушкин, мечтал о покое и воле. «Ты царь, живи один.» Живи один, отвергая суету, пренебрегая насмешками, клеветой… Но жил он до последнего своего часа бойцом. Это он писал: «…Я не принадлежу к числу тех незлопамятных литераторов, которые, публично друг друга обругав, обнимаются потом всенародно. Нет: рассердясь единожды, сержусь я долго и утихаю не прежде, как истощив весь запас оскорбительных примечаний, обиняков, заграничных анекдотов и тому подобного».
«Не узнавать себя в пасквиле безымянном, но явно направленном, было бы малодушием. Тот, о котором напечатают, что человек такого-то звания, таких-то лет, таких-то примет – крадет, например, платки из карманов, – все-таки должен отозваться и вступиться за себя – конечно, не из уважения к газетчику, но из уважения к публике. Что за аристократическая гордость дозволять всякому негодяю швырять в вас грязью.»
«Писатели, известные у нас под именем аристократов, ввели обыкновение, весьма вредное литературе: не отвечать на критику.»
Он отвечал ударом на удар. И Булгарину он не спускал ни одного выпада. Он отвечал всеми доступными средствами: эпиграммами, пародиями, критическими статьями. Это было для него не только делом чести, но делом защиты литературы. Возможности Пушкина были стеснены. Опальный поэт, поднадзорный, постоянно преследуемый цензурой, окруженный шпионами, он сражался в неравных условиях. Булгарин был не один. Греч, Надеждин, Сенковский, Полевой, Каченовский – так или иначе объединялись против Пушкина.
И в стане друзей не всегда понимали Пушкина; холодно, а порой пренебрежительно встречали лучшие его вещи. Тот же Вяземский признавался Тургеневу, что поэт Козлов вызывает больше чувств и мыслей, чем Пушкин.
«Вероятно, трагедия моя не будет иметь никакого успеха, – пишет Пушкин в 1830 году. – Журналы на меня озлоблены. Для публики я уже не имею главной привлекательности: молодости и новизны литературного имени…»
Порой кажется, что Моцарт и Сальери – это Пушкин и литературная Россия того времени. А Булгарин лишь символ, маска, за которой скрывались и многие другие, «сволочь нашей литературы», по выражению Пушкина. Не хочется ни в малейшей степени оправдывать Булгарина, но многое, очевидно, впоследствии удобно было приписывать ему, списывать на него, превратить его в свалку всех нечистот, позорных поступков тех лет.
Булгарин был деятель наиболее откровенный, запальчивый, неразборчивый в средствах, отчасти и сам зависимый, подчиненный тем силам, которые он представлял.
Перед Пушкиным стояла задача непростая – надо было ответить на гнусный «Анекдот» Булгарина, не опускаясь до перебранки. Защититься, но достойно. Нельзя же было всерьез возражать на обвинения пасквиля. Пушкин понимал опасность Булгарина, особенно для себя, должного соблюдать правила полицейского режима. Чуть что, его любезно и холодно предупреждали о «ложных шагах». Слог руководителей III отделения, не в пример Булгарину, отличался крайней любезностью.
Булгаринский «Анекдот», кроме всего прочего, угрожал женитьбе Пушкина: и без того репутация его в глазах Гончаровых была не блестящей.
Пушкин вынужден обратиться к Бенкендорфу, он пишет ему о своем положении: «Оно так непрочно, что каждую минуту я чувствую себя накануне несчастья, которого я не могу ни предвидеть, ни избегнуть» – и далее: «Г-н Булгарин, который, по его словам, пользуется у вас влиянием, сделался одним из наиболее жестоких моих врагов – из-за критической статьи, которую он приписал мне. После гнусной статьи, которую он напечатал обо мне, я считаю его способным на все».
В его положении крайне сложно было найти форму ответа Булгарину так, чтобы изобличить и обезвредить человека, опекаемого III отделением.
Решение Пушкина было неожиданным и смелым. В 1829 году в Париже вышли четырехтомные записки начальника парижской тайной полиции Видока. Пушкин пишет на них как бы рецензию: «О записках Видока». Каждая строчка рецензии имела в виду биографию Булгарина, факты, известные тогда всей литературной общественности. Было ясно, что Видок – это Булгарин.
Полицейский сыщик – вот кто Булгарин, и он судит о нравственности, о литературе, он строчит пасквили и он охраняет мораль! Пушкин прямо заявляет: подлинная физиономия Булгарина – автора нравственных романов, издателя, литератора – состоит в том, что он тайный сотрудник полиции, доносчик.
Пушкин лез на рожон, ибо речь шла не о мелком шпике, а о наперснике Бенкендорфа, – известно, что Бенкендорф незадолго до этого защищал Булгарина даже перед Николаем. За спиной Булгарина стояли могущественные покровители, да и сам Булгарин имел в своем распоряжении распространеннейшую, почти официальную «Северную пчелу».
Когда Пушкин принес Погодину рецензию, тот испугался печатать ее в своем «Московском вестнике».
«Пушкин давал статью о Видоке, – пишет Погодин, – догадался, что мне не хочется помещать ее (о доносах и о фискальстве Булгарина), и взял.»
В том-то и штука, не самого Булгарина боялись – Булгарина в лицо называли подлецом, били его, и, очевидно, не редко. Декабрист Демьян Искрицкий, который был сослан, очевидно, по доносу Булгарина, перед своим арестом избил Булгарина. Греч, который описывает этот случай, замечает: «На другой день явился ко мне Булгарин в синих очках, которые носил после всякого подобного побоища…»
Боялись III отделения. В доносах в связи с III отделением подозревали Булгарина давно, говорили об этом вслух, но лишь Пушкин первый публично, печатно не побоялся обнародовать и заклеймить его как человека, «живущего ежедневными донесениями», как шпиона.
Никакие другие разоблачения и характеристики в статье о «Видоке» не смутили Погодина: его остановило главное – «о доносах и фискальстве» Булгарина, – он понимал, что это вызов III отделению.
Статья «О записках Видока» появилась 16 апреля 1830 года в «Литературной газете». Эта статья и последующие фельетоны и эпиграммы нанесли Булгарину удары, от которых он, по словам Дельвига, даже «поглупел».
«О записках Видока», затем «Торжество дружбы, или Оправданный Александр Анфимович Орлов» (август 1831 года), а затем «Несколько слов о мизинце г. Булгарина и о прочем» (сентябрь 1831 года), три эти фельетона или памфлета – шедевры полемической литературы России.
«Представьте себе человека без имени и пристанища, живущего ежедневными донесениями, женатого на одной из тех несчастных, за которыми по своему званию обязан он иметь присмотр…» – так начинается статья «О записках Видока».
Жена Булгарина известна была довольно широко как особа, выражаясь языком того времени, «отнюдь не строгого поведения», из тех, кто содержал публичные дома на Мещанской улице.
Александр Бестужев в свое время часто посещал Булгарина «вовсе не ради милых глазок последнего». Как пишет его брат, жена и теща помыкали Булгариным, третировали его, по мере своих сил уравновешивая зло, причиняемое русской литературе отцом семейства.
«Видок в своих записках именует себя патриотом, коренным французом (un bon francais), как будто Видок может иметь какое-нибудь отечество!»
Булгарин был поляк. Он служил в русской армии. Затем он стал служить Наполеону во время войны с Россией. Сейчас он служил Николаю. Единственно, кому он не служил, – это Польше, своему народу.
Года не прошло после пушкинских слов, как Булгарину высочайше поручено было составить текст сообщения о начале польского восстания, затем текст прокламаций. Бенкендорф предлагает ему отправиться в Варшаву русским правительственным агентом для усмирения умов. В «Северной пчеле» Булгарин изображает восстание как «дело рук бешеных демагогов».
«Он уверяет, что служил в военной службе…»
В 1811 году, уволенный с русской военной службы за темные дела, Булгарин бежит в Варшаву, оттуда во Францию и участвует в походе 1812 года против России. В 1814 году, взятый в плен, он был пригнан в Россию.
В своем фельетоне «Несколько слов о мизинце г. Булгарина» Пушкин объявляет план своего романа «Настоящий Выжигин» – сатирическую схему биографии Булгарина.
Признаться, пушкинские наименования глав романа и возбудили мой интерес к биографии Булгарина. Каждый заголовок – штрих убийственного портрета. Извивы булгаринской жизни становятся у Пушкина обличающим профилем целой эпохи. Булгаринский «Иван Выжигин» – всего лишь беспомощное подражание плутовским романам; куда интереснее подлинная история его автора; вот где настоящий роман: и взлеты, и падения, и авантюрные похождения истинного плута, вот где, оказывается, настоящий Выжигин!
Вряд ли Пушкин всерьез собирался писать подобный роман, но материал для такого романа был налицо. Пушкин выявил этот материал, скомпоновал его, обнародовал. Заманчивая возможность такого романа до сих пор пленяет лихостью пушкинских заголовков, крепко слаженной канвой романа, а главное – документальной точностью фактов: «Глава III: Драка в кабаке. Ваше благородие! Дайте опохмелиться! Глава IV: Дружба с Евсеем. Фризовая шинель. Кража. Бегство…»
Очевидно, подполковник Спечинский рассказывал Пушкину некоторые подробности жизни Булгарина в Ревеле. За пьянство Булгарина разжаловали в рядовые, он опустился, попрошайничал, сошелся со слугой Спечинского Евсеем, украл у него шинель, пропил ее и был на этом пойман. Тут-то и происходит бегство – он бежит. Бежит во французскую армию и в 1812 году в корпусе маршала Удино сражается под Полоцком с русскими войсками.
Итак, это знали и помнили.
По тогдашним законам чести Булгарин заслуживал всяческого общественного презрения. Однако он был не из тех, кого смущают подобные препятствия. Он сумел перебороть мнение света, снискать расположение в разных кругах. Бесстыдство составляло его жизненную силу. Не зная латыни, он издает «Оды Горация», присваивая себе комментарии Ежевского. Он ловко втерся к Аракчееву. Затем к Руничу – попечителю Петербургского университета. В 1822 году Рунич добивается разрешения для Булгарина и Греча издавать «Северную пчелу». К тому времени Булгарин сговорился с Гречем о сотрудничестве. Энергия этого недавно безвестного человека колоссальна. Шутник, балагур, он составляет впечатление безобидного малого. Он угодничает, прислуживает, льстит, выступает с различными проектами, затевает многотомное описание России, пишет о театре, об истории, о политике, о торговле. Он переводит, издает, рекламирует, организовывает рецензии, занимается историей войны 1812 года. Ему во что бы то ни стало надо пробиться, выбиться в люди. Российский вариант Растиньяка. Бороться обычными средствами – например, запугать его – невозможно. Он не из тех, кто боится оскорбления или пистолетов. Он отказался от дуэли с Дельвигом, заявив, что «на своем веку видел крови больше, чем Дельвиг чернил». Трусость делала его неуязвимым и бесстрашным.
Есть какое-то внутреннее сходство биографий Булгарина, Магницкого, Рунича и им подобных.
Магницкий, например, начинал как соратник Сперанского, разделяя его прогрессивные устремления, а затем, после падения Сперанского, перешел в услужение к Аракчееву. Бывший либерал с легкостью становится крайним обскурантом.
Конец карьеры Магницкого тоже типичен. Через несколько лет его хозяйничанья в Казанском университете было обнаружено разложение студенчества, падение преподавания, нравственности и пр. Но это еще полбеды, это бы простили. Главное же, раскрыта была громадная, даже по тем временам, растрата казенных денег.
Примерно то же произошло и у Рунича в Петербургском университете: растрата казенных сумм, присвоение имущества, взятки. Пришлось и его изгонять. А ведь оба были вроде фанатичные мракобесы, казалось бы, пекутся не за страх, а за совесть. Лишь бы искоренить. И тут же в карман лезут.
И Булгарин, и Греч ревностно защищали устои, а втихаря драли натурой с купцов, с хозяев ресторанов, с лавочников за восхваление их заведений и товаров – вовсю промышляли своей газетой: кто не платил, отказывался – тех поносили, ругали.
Почему-то самодержавие редко могло найти себе честных апологетов. Большая часть этих правоверных, этих ревнителей, гонителей оказывалась хапугами, растратчиками, лихоимцами.
«Он нагло хвастается дружбою умерших известных людей, находившихся в сношении с ним (кто молод не бывал? а Видок человек услужливый, деловой)», – писал Пушкин.
Хвастался Булгарин дружбою с декабристами, и с Грибоедовым, и с Крыловым, и со Сперанским. Истина у него причудливо, а может, и искусно сплетена с беззастенчивой ложью. Рылеева, как известно, он любил, и дружба была, и Грибоедова он подлинно любил, Грибоедов завещал именно ему рукопись «Горя от ума».
Но и тех, кто его презирал и ненавидел, он после их смерти также включил в число друзей, благо мертвые беззащитны, не опровергнут, не возразят. «Иных уж нет, а те – далече.»
…«Те» брели по этапу из Читы в Петровский завод. Шел дождь. Была холодина. На привале Михаил Бестужев читал вслух газету – статью Булгарина с описанием петергофского праздника. Ну что ж, Булгарин остался тем же Булгариным. Это было той же осенью тридцатого года. Они давно уже раскусили Булгарина: Александр Бестужев отзывался о Булгарине и Грече как о торгашах, у которых «душа повита на гривеннике». Он писал Полевому: «По радости, с какой печатают они в „Пчеле“ историю Видоков-досмотрщиков, не мудрено угадать в них химическое сродство с этими наростами политического тела».
Фраза Пушкина о том, что Видок хвастается дружбой умерших известных людей, оказалась печально пророческой. Спустя десять лет после гибели Пушкина Булгарин и его не постеснялся присоединить к своим друзьям. Он продолжал украшать свою репутацию. Булгаринское мародерство – явление характерное. Великие люди после смерти становились добычей своих врагов. Недавние хулители писали чувствительные некрологи, воспоминания, признавали заслуги мертвецов – оказывается, что именно с ними покойный делился своими замыслами и горестями.
…Ветер и мокрый снег разогнали скудную похоронную процессию, что следовала за гробом Моцарта. Друзья один за другим отставали, покидали похоронные дроги. В конце концов остался один человек. Это был Антонио Сальери – он единственный проводил покойника до городских ворот Вены. Реальный Сальери, придворный венский музыкант, был в этот час как никогда близок к пушкинскому Сальери.
Вряд ли Булгарин останется последним провожатым похоронной колесницы, но надгробную речь он охотно произнесет, и слеза будет звенеть в его голосе. Он не будет каяться и бить себя в грудь. Что за сила неудержимо тянет их к тому, кого они убивали? Они становятся в почетный караул, лица их благочестивы и скорбны, а глаза ясны и чисты. Они уверены, что никто не смеет их прогнать. Лучше всех других они используют смерть.
Сразу после похорон они принимались за работу.
Усопшего гения надо приспособить, привести в вид соответствующий. Изготавливали приятные портреты и трогательные поучительные биографии. Вычеркивали ненужное, неуместное. Выстраивали из цитат каноны и догмы прочные, как тюремные своды.
В фельетоне «О записках Видока» Пушкин прямо обвиняет, изобличает Булгарина в том, что, пользуясь своим положением осведомителя, он политически расправляется с теми, кто осмеливается критиковать его произведения.
«Он приходит в бешенство, читая неблагосклонный отзыв журналистов о его слоге (слог г-на Видока!). Он при сем случае пишет на своих врагов доносы, обвиняет их в безнравственности и вольнодумстве и толкует (не в шутку) о благородстве чувств и независимости мнений…»
Методы булгаринской литературной борьбы, приемы его полемики, способы защиты своих романов предстали перед всеми.
Пушкин заключает статью вопросом: не должна ли власть обратить внимание «на соблазн нового рода, совершенно ускользнувший от предусмотрений законодательств»?
Этим кончается статья о Видоке, и начинается открытая непримиримая борьба Пушкина с булгаринщиной, с «гречами-разбойниками», с теми, кого он называл «сволочью нашей литературы».
IX
Можно подумать, что Пушкин, доказав: Булгарин – злодей, далее доказывает, что он, Булгарин, не гений. Нужно ли это было доказывать? Для Пушкина булгаринский роман – вещь литературно слабая. Но это для Пушкина. Личная ненависть и презрение к этому клеветнику, доносчику не ослепляла Пушкина. Он беспристрастно отмечал читательский успех Булгарина.
И тут Пушкин ставит вопрос, имеющий общее непреходящее значение:
«Скажут, что критика должна единственно заниматься произведениями, имеющими видимое достоинство; не думаю. Иное сочинение само по себе ничтожно, но замечательно по своему успеху или влиянию; и в сем отношении нравственные наблюдения важнее наблюдений литературных. В прошлом году напечатано несколько книг (между прочими „Иван Выжигин“), о коих критика могла бы сказать много поучительного и любопытного. Но где же они были разобраны, пояснены?»
Вскоре он снова возвращается к тому же: «Иван Выжигин, бесспорно, более всех достоин был внимания по своему чрезвычайному успеху. Два издания разошлись менее чем в один год; третье готовится. Г. Киреевский произносит ему строгий и резкий приговор, не изъясняя, однако ж, удовлетворительно неимоверного успеха нравственно-сатирического романа г. Булгарина».
Сам Булгарин жалуется Бенкендорфу, что враги бранят его роман без доказательств.
Говоря о неимоверном успехе, Пушкин не преувеличивал – он, как всегда, точен.
Первое издание «Ивана Выжигина» выходит в марте 1829 года. Через неделю уже было приступлено ко второму изданию. За короткое время распродано было семь тысяч экземпляров – количество огромное по тем временам. Булгарин выпускает продолжение: «Петр Выжигин». Начинаются подражания. Выходит «Новый Выжигин» Гурьянова, «Дети Выжигина», «Смерть Выжигина» Орлова, «Русский Жиль Блаз» Симони.
«Куда ни приедешь, везде говорят о „Иване Выжигине“, но редко с похвалой; куда ни взглянешь – в гостиных, в дамских кабинетах, везде увидишь „Ивана Выжигина“…» (Из письма Мещерской Дмитриеву.)
Пушкин призывает критику исследовать нравственные причины успеха этой посредственной, румяной литературы. Учинить критику, литературный разгром такого романа, как «Иван Выжигин», нехитрое дело. Важнее понять, почему, откуда возникает потребность в подобном чтиве: отсутствие ли это вкуса, состояние ли это общества, не способного, не желающего тревожить себя мучительными проблемами истинной литературы.
С тех пор немало быстрых и ложных успехов, подобных «Выжигину», знала наша литература, и всякий раз возникал тот же пушкинский вопрос, та же потребность нравственных наблюдений.
X
Той Болдинской осенью, в те дни, когда Пушкин заканчивает «Моцарта и Сальери», Булгарин сдает в печать двенадцатый (!) том собрания своих сочинений. Пушкин давно не печатается, редко, время от времени, появляются его стихи. Пушкин был в опале, утверждали, что он исписался, читающей публикой забыт.
На взгляд обывателя той поры, Булгарин имел полное право чувствовать свое превосходство над Пушкиным, и в голову не могло прийти, каким кощунством это будет выглядеть спустя немного лет.
Он имел право негодовать на этих проклятых аристократов литературы, которые молились на Пушкина. Почему он, Булгарин, со всем его успехом и славой, для них бесталанный ремесленник? Конечно, сам-то он, Булгарин, знал, что Пушкин – явление исключительное, знал и не желал знать, признавал, и отрекался, и возмущался, а затем возненавидел самой лютой из всех ненавистей, потому что она была безотчетна, самому себе нельзя было признаться в ее причинах. Осознать свою посредственность для него было бы непереносимо.
«У наших доморощенных Вальтер Скоттов, Гете, Байронов, Джонсонов и Аристофанов главный порок в Выжигине тот, что он продается, а не тлеет на полках вместе с их бессмертными творениями.»
Вот, например, чем он пытается успокоить себя, объяснить, разоблачить – ему завидуют! Все переворачивается. Завистники преследуют Булгарина. Греч выступает на его защиту, он возмущен несправедливостью. «Непостижимо, до каких нелепостей может дойти подстрекаемая завистью посредственность, когда она берется судить об истинном даровании.»
Кто ж эти завистники? Да прежде всего они не русские люди. Пушкин – «поэт-француз», затем в следующем пасквиле – «поэт-мулат», предок которого был куплен в одном из портов «за бутылку рома».
Для Пушкина-то как раз не имело значения, что Булгарин поляк:
Не та беда, что ты поляк:
Костюшко лях. Мицкевич лях!
Пожалуй, будь себе татарин —
И тут не вижу я стыда,
Будь жид – и это не беда;
Беда, что ты Видок Фиглярин.
Вот в чем Пушкин обвинял его. Вот что в его глазах есть порок.
Между прочим, прозвище Фиглярин, как отмечает Лемке, впервые дано было Булгарину Вяземским еще в эпиграмме 1827 года:
Фиглярин хочет слыть хорошим журналистом,
Фиглярин хочет быть лихим кавалеристом,
Не обличу его в лганье;
Но на коне сидит он журналистом,
В журнале рубит смысл лихим кавалеристом
И выезжает на вранье.
Пушкин не стеснялся заимствовать. И был прав. Под его пером чужие слова обретали новую, может, вечную жизнь.
Надо отдать должное – Булгарин парировал удар с иезуитской ловкостью. Эпиграмма Пушкина ходила по рукам. Булгарин берет и публикует ее в «Сыне отечества», заменив последнюю строку:
Беда, что ты Фаддей Булгарин.
Получился злобный глупый стишок. Эпиграмма была убита, обезврежена. Дельвиг просит разрешения напечатать подлинный текст. Дело доходит до Николая. Примечательно, с какой дотошностью Николай влезал во все перипетии литературной жизни того времени. Можно подумать, что он не доверял даже Бенкендорфу. Он сам вмешивался в любую мелочь. По его указанию цензура отказала Дельвигу в просьбе.
Тогда Пушкин пишет новую эпиграмму:
Не то беда, Авдей Флюгарин,
Что родом ты не русский барин,
Что на Парнасе ты цыган,
Что в свете ты Видок Фиглярин:
Беда, что скучен твой роман.
Пушкину не до Булгарина: он готовится к женитьбе. Но Булгарин, кое-как оправясь от ударов, опять нападает, опять все переиначив, подтасовав, опять под видом анекдота о «каком-то поэте», подражателе Байрону, который, происходя от мулата, стал доказывать, что один из предков его негритянский принц. И даже про шкипера, некогда купившего этого негра за бутылку рома.
Спустя лишь месяца два в Болдине, за несколько дней до «Моцарта и Сальери», Пушкин пишет ответ – «Моя родословная». Стихи его, конечно, не были напечатаны. Николай I, как обычно, посоветовал Пушкину отвечать на нападки презрением и не распространять стихи.
Второй вариант пушкинской эпиграммы уязвил Булгарина, может, сильнее первого:
Беда, что скучен твой роман.
Пушкин ударил в самое больное место. Честолюбие мучило Булгарина сильнее всех прочих чувств. Жажду признания не утолял успех на книжном рынке и даже при дворе. Ему надо было признание среды литераторов, и не всяких, а именно этих проклятых аристократишек, которых он презирал, на которых доносил, которых травил в своей газете.
Со своими критиками он расправлялся любыми средствами. Испытанный прием – обвинить противников в посягательстве на существующий порядок. Критика приводила его в бешенство, он забывал осторожность, кидался в бой, не выбирая выражений, ослепленный ненавистью.
В декабре 1829 года, когда Булгарин готовил к печати своего «Дмитрия Самозванца», вышел роман Загоскина «Юрий Милославский» и сразу получил успех, о нем заговорили даже при дворе. Булгарин в ярости обрушился на соперника, подряд в трех номерах «Северной пчелы» изничтожая роман. Николай, которому понравился «Юрий Милославский», приказал Бенкендорфу унять Булгарина. Получив от фон Фока замечание и предупреждение, Булгарин пишет строптивое объяснение, прикрывая свои истинные интересы, разумеется, чуть ли не государственными интересами: