Текст книги "Дорога на Стрельну"
Автор книги: Даниил Аль
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц)
«ГЕНЕРАЛ САМСОНОВ»
Учился со мной в одной группе на историческом факультете студент по фамилии Самсонов. Вдруг нежданно-негаданно стал он у нас генералом. По прозвищу, конечно. Читали нам на первом курсе лекции по истории первой мировой войны, замелькало имя командира русского корпуса, наступавшего в начале военных действий на немцев, – генерала Самсонова. И как говорится, не успел наш Самсонов оглянуться, как стал «генералом». Так к нему все ребята и обращались: «Генерал Самсонов, одолжи руб…» «Генерал Самсонов, ты сегодня дежурный, сходи, намочи тряпку», «Генерал Самсонов, оставь покурить».
Самому Самсонову прозвище, видимо, понравилось. Во всяком случае, он на него не обижался и всегда откликался на такое обращение, будто так и надо.
Любил наш Самсонов показывать себя храбрецом – совершать на спор всевозможные подвиги. Однажды, например, он нам говорит: «Поспорим на три печёнки, что я во время занятий по латыни принесу из буфета стакан горячего чая, ну и, само собой, соевых конфет на каждого». Мы, конечно, с большой радостью «заложились».
Тут надо разъяснить суть этого спора. Прежде всего – что такое три печёнки.
Стоял тогда на Невском, между зданием бывшей городской думы и Гостиным двором, деревянный павильон-столовая, где можно было поесть горячие сосиски с горчицей или печёнку с макаронами, политыми вкусным соусом. Мы, студенты, любили ходить после занятий в этот павильон. В первые дни после получения стипендии помногу сосисок съедали или по две порции печёнки. А некоторые даже по три. Ну, а к концу месяца, бывало, заказывали одну сосиску… а хлеб и горчица бесплатные – ешь сколько хочешь.
Теперь насчёт латыни. Преподавал её нам доцент Тимофеев. Был он очень строг и требователен. Так что его занятия для данного спора были выбраны не случайно.
Ждали мы очередной «латыни» с нетерпением – терялись в догадках: каким образом собирался «генерал Самсонов» явиться на занятия со стаканом горячего чая в руках? А он так-таки умудрился это проделать. Сначала сидел с нами на занятиях, как обычно. Потом вдруг схватился за живот, застонал и стал отпрашиваться к врачу. Через полчаса он вернулся, прижимая к животу свою меховую шапку. Лицо его выражало страдание, а из-под шапки шёл пар. Мы дружно расхохотались, а Тимофеев растерялся, поднялся со стула и снял пенсне.
– Что это ещё такое, Самсонов?
– Врачиха велела грелку приложить, а грелки нет, кто-то уже взял, – ответил «генерал Самсонов». – Вот я вместо грелки чай в шапке приложил…
– Шли бы лучше домой, – сказал Тимофеев.
– Со следующего предмета и пойду, – ответил «генерал Самсонов». – А латынь пропускать не могу…
Потом, когда Тимофеев писал на доске латинские слова, чай и конфеты пошли по рукам под столами. В тот же день «генерал Самсонов» законно слопал свои три печёнки… Так и ходил он у нас в героях, пока не началась война, потребовавшая от нас совсем иного героизма, настоящего.
Доучиться мы не успели. Все ребята нашего курса вступили в народное ополчение Ленинграда. Многие оказались в одной роте. В сентябре сорок первого года отправили нас на фронт, на Ораниенбаумский пятачок, отрезанный к тому времени фашистскими войсками от Ленинграда.
Ранним утром вышли мы в Финский залив на небольшом прогулочном пароходике. Пароход был колёсный, шёл не быстро. Рядом с сегодняшним «Метеором» он показался бы просто черепахой. А немцы из-под Стрельны и из Петергофа били по нам из пушек. То тут, то там вздымались вокруг нашего парохода высокие фонтаны. Было страшно, но все держались спокойно. Все, кроме «генерала Самсонова». Когда снаряд разрывался перед носом парохода, он опрометью бежал на корму и вжимался в палубу за какой-нибудь ящик. Другой снаряд рвался за кормой, и «генерал Самсонов» бежал прятаться на нос корабля. Смешно было на него смотреть. Да и стыдно было за своего товарища.
До ораниенбаумского порта дошли благополучно. И тут, на суше, начались главные приключения нашего «генерала». Усадили нас в крытый фанерой кузов машины-полуторки и повезли по лесной дороге в штаб армии, расположенный возле посёлка с красивым названием Таменгонт.
Сопровождавший нас лейтенант предупредил:
– По команде «воздух» выскакивать из машины и врассыпную в лес.
И вот едем. День ясный, солнечный. Задней двери в кузове нет – просто большой проем вырезан в фанере. Видим через него лес – красивый, осенний. Тихо кругом. Птицы чирикают. Вроде и войны нет.
Вдруг лейтенант, ехавший на подножке, крикнул:
– Воздух!
Водитель резко затормозил. Мы посыпались на дорогу и разбежались по обе стороны в лес. Над дорогой низко-низко просвистел «мессершмитт», прострочил по дороге из пулемёта и исчез.
– В машину, быстро! – крикнул лейтенант.
Мы выбежали на дорогу, но тут выяснилось, что ехать нельзя: нет «генерала Самсонова». Стали мы его искать. Нашли под каким-то пнём метрах в двухстах от дороги. Он сидел и трясся. Схватили мы его под руки, отвели к машине, втолкнули в кузов.
Не успели отъехать и километр, как снова остановка и снова команда «воздух». Все повторилось сначала. «Мессершмитт» шёл теперь обратным курсом и снова прошил дорогу, но в машину опять не попал. Когда мы вышли из леса, «генерала Самсонова» не было. Пошли его искать. Задержались надолго, потому что на этот раз он не отсиживался, а не останавливаясь бежал в сторону от дороги. Догнали чуть ли не за полтора километра. Приставший в нам «мессершмитт» за это время не появлялся.
– Полетел заправляться, – пояснил нам водитель полуторки. – Скоро опять прилетит…
Когда мы затолкали нашего бегуна в кузов, лейтенант приказал:
– Держите вы его крепче. Если убежит, под трибунал попадёт за трусость.
Минут двадцать мы ехали спокойно.
– Простите меня, ребята, простите, – все время повторял Самсонов. – Ничего не могу с собой поделать. Вы и верно держите меня покрепче.
Лейтенант неожиданно скомандовал:
– Воздух!
Машина встала. Несколько человек выпрыгнули на дорогу и рванули в лес. Четверо, в том числе и я, схватили Самсонова за руки и за ноги. Он дико вырывался, кричал… Тут над нашими головами завыл мотор самолёта, затрещал с неба пулемёт, застучали по земле пули. Мы все кто как пригнулись… Самсонов со страшной силой рванулся и вылетел на дорогу, поднялся и с каким-то странным стоном побежал в лес. Там его схватили… Оказалось, что, падая, он сломал руку…
В нашу часть он вернулся из госпиталя через месяц. Встретили его неплохо, можно сказать, по-товарищески. В тот же день, однако, мы объявили ему, что после той истории на лесной дороге мы решили лишить его звания «генерала» и никогда больше его так не называть.
Прошёл ещё один месяц. Самсонов нёс службу, как и все. Однажды ночью стоял в карауле и во время артналёта свой пост не покинул. Раза два назначали его в боевое охранение. Лежал он ночью с напарником в «секрете» на «ничейной» полосе. Фашисты постреливали из пулемётов, кидали на «нейтралку» мины. Но Самсонов держался спокойно.
Никто не напоминал ему о прошлом, не попрекал, не насмехался. Но сам он был явно не в себе. Ходил мрачный, все больше молчал. В свободное от службы время часами лежал в землянке на нарах, положив руку на лоб и глядя в одну точку на бревенчатом потолке. Мы объясняли его состояние страхом, который он теперь не выказывал, но который, как мы думали, тем сильнее его угнетал.
Нам и в голову не приходило, что переживал он, оказывается, вынесенное ему наказание – лишение звания «генерала». Само звание было, конечно, шуточное. Но то, что мы его этого звания лишили, имело совсем не шуточные причины и стало поэтому делом серьёзным.
Как мы потом узнали, Самсонов в часы своих молчаливых раздумий принял решение – добиться, чтобы прозвище «генерал Самсонов» мы ему возвратили.
И вот как-то раз произошло то, что было для нас неожиданным, а для него долгожданным случаем.
Командир роты объявил на построении, что нужны восемь добровольцев. Задача – тайно подползти к окопам противника, ворваться в них, посеять панику и захватить «языка». Таков приказ командира батальона.
Вызвалось человек пятнадцать. Из строя вышел и Самсонов. Командир приказал семерым вернуться в строй. Самсонов был оставлен в команде добровольцев.
На другое утро в роте только и говорили о ночном поиске. Он прошёл успешно. Наши скрытно приблизились к вражеской траншее. Когда немецкий часовой крикнул: «Хальт! Хенде хох!», Самсонов ответил ему по-немецки: «Нихт шиссен» – «Не стрелять». Немец на несколько мгновений замешкался. Этого было достаточно для того, чтобы наши разведчики пристрелили его и ворвались во вражескую траншею. Забросав гранатами две землянки, в которых спали фашистские солдаты, они скрутили двух немцев и благополучно вернулись к своим. Один из фашистов, которого притащил вместе с двумя другими бойцами Самсонов, оказался фельдфебелем. Позднее мы узнали, что захваченные в ночном поиске «языки» дали нашему командованию ценные сведения.
В тот же первый день после ночного поиска мы, бывшие однокурсники, собрались в одной из землянок и пригласили Самсонова. Когда он вошёл, я по поручению товарищей торжественно объявил, что мы восстанавливаем его в звании «генерала» и отныне, как прежде, будем называть его «генерал Самсонов».
С этого дня Самсонов преобразился, стал прежним, общительным и даже весёлым парнем. Но на этом история с ним ещё не закончилась.
Перед ноябрьскими праздниками группу бойцов роты вызвали к командиру полка для вручения наград. Был в ней и Самсонов. Вместе с другими участниками того ночного поиска он был награждён медалью «За отвагу». Награждение происходило в Ораниенбауме, в помещении бывшей школы. Когда подполковник – командир полка – вызвал к столу, на котором лежали коробочки с медалями, Самсонова, тот подошёл, чеканя шаг, и, вскинув к шапке руку, отчеканил:
– Генерал Самсонов за получением награды явился.
На мгновение стало тихо. Я сам видел, как подполковник вытянулся было по стойке «смирно». Потом он расслабился, кашлянул и спросил:
– Это ещё что такое?!
Я поспешил на помощь своему товарищу:
– Разрешите доложить, товарищ подполковник?!.
И тут я кратко рассказал командиру полка, почему у Самсонова такое прозвище… Подполковник посмеялся, вручил Самсонову медаль «За отвагу» и сказал:
– Служите, ефрейтор Самсонов. Может, и в самом деле генералом станете.
Чем черт не шутит, может, и стал бы когда-нибудь наш «генерал Самсонов» настоящим генералом. Однако черт «пошутил» иначе. Ранним октябрьским утром Коля Самсонов неосторожно поднялся в окопе во весь рост. То ли загляделся на золотую осеннюю листву, охваченную пламенем утреннего солнца, то ли заслушался щебетом птиц… Простоял он, чему-то улыбаясь и запрокинув голову, всего несколько секунд. Никто из товарищей не успел даже его окликнуть, осадить вниз… Пуля немецкого снайпера пробила ему голову. Случилось это там же на Ораниенбаумском пятачке, под селом Гостилицы. Гиблое было место.
ДОРОГА НА СТРЕЛЬНУ
На фронт меня снаряжала мама. Глаза у неё были печальные… У меня, напротив, настроение было радостно-приподнятое. С плеч свалилась гора: наконец-то! Ведь все мои товарищи давно на фронте, немцы подошли к Ленинграду, а я все ещё торчу дома.
В последнее время, подходя к нашему подъезду, я каждый раз испытываю чувство стыда. На двери два плаката. Слева – стихи Джамбула: «Ленинградцы! Дети мои!» Справа – плакат, изображающий ополченца. Каждый раз упирается в мою грудь вытянутый вперёд палец сурового усача с яркой звёздочкой на пилотке. Снова и снова задаёт он мне вопрос: «А ты записался добровольцем?»
«Записался, дядя, записался, – мысленно отвечаю я. – Записался ещё до того, как тебя нарисовал художник. И очень был огорчён, когда меня исторгли из моей роты и направили на курсы военных переводчиков».
Было обидно до слез. То ли дело воевать, когда кругом одни свои! Командиры и политруки в батальоне все наши – студенты-старшекурсники и преподаватели. Непривычно и смешно видеть друг друга в ботинках и обмотках (сапоги, да и то брезентовые, давали только командирам), в зелёных штанах и гимнастёрках. Настроение у всех весёлое: весь истфак в сборе, а никто не учится! Экзамены сорвались. Тоже можно пережить. Но главное – мы все вместе, не расстаёмся, как обычно, после занятий, а все время как бы навсегда вместе… Кажется, что и страшно не будет, и не убьёт никого. Ну, кого, например, можно убить? На кого ни посмотришь – исключается. Разве тебя самого?.. Ну, а этого и вовсе не может быть!
И вот меня вырвали из такой моей собственной, свойской части. Спрашивается, зачем я выучил в детстве немецкий?! Ведь не хотел! Мама пересилила тогда моё сопротивление…
И вот я иду на фронт только сегодня, 16 сентября.
У меня приказ: явиться во 2-ю дивизию народного ополчения. В штабе фронта, где мне выдавали предписание и продовольственный аттестат, её именовали сокращённо «второе ДНО». Дивизия занимает оборону в районе Ораниенбаума, куда мне и следует добираться.
Мама велит надеть что-нибудь «похуже». Надеваю старые чёрные брюки, стоптанные полуботинки, потёртую кожаную тужурку, оставшуюся от отца, и мичманку – синюю фуражку с большим квадратным козырьком. Мичманка почти новая. Сперва я настоял на её приобретении, а потом не носил: уж больно пижонистая.
– Не дай бог, если ты в таком виде попадёшься на глаза немцам, – заметила мама. – Фашисты именно так изображают наших политруков и комиссаров… Кожаная тужурка, морская фуражка…
– Немцы далеко, – успокаивал я. – До передовой – за Ораниенбаум километров шестьдесят. Прежде чем я туда попаду, меня обмундируют в зеленую защитную форму.
Мама положила мне в чемодан смену чистого белья, мыло, зубную щётку, вафельное полотенце, пачку пилёного сахара в синей бумаге и флакон одеколона.
– Это – «для промывания ран», – сказала она.
Я попрощался с соседями, протянул маме руку. Разрешил ей себя поцеловать. С улыбкой выслушал мамино «береги себя, сынок» – не затем, мол, идём, чтоб беречься, – подхватил чемодан и бодро вышел.
На улице я остановился и оглянулся на наш подъезд. Чувство расставания с родным домом только здесь охватило меня. При маме, а тем более при соседях я стеснялся что-либо подобное чувствовать. Там я изображал спокойствие, презрение к предстоящим опасностям. Здесь я был один на один с домом, в котором родился, в который всегда возвращался, куда бы ни уходил и ни уезжал. Вернусь ли на этот раз? А если вернусь, увижу ли его таким, как сейчас? Кто знает. Наш район сильно бомбят. Невдалеке зияет четырехэтажный срез дома на углу Моховой. Его фасад снесло бомбой неделю назад.
Громадная воронка, огороженная жёлтыми с красными полосами стойками, виднеется на противоположном углу Литейного. На днях в девять часов вечера сюда угодила пятисоткилограммовая фугаска. На улице было пусто. Все укрылись в бомбоубежище. Только девушка-милиционер с противогазом через плечо и с фонариком синего света оставалась на перекрёстке. Было полутемно, однако я хорошо разглядел её из окна перед уходом в бомбоубежище и оглянулся на неё, когда мы вышли на улицу, чтобы добежать до подворотни. Сидя в подвале, я ощутил, как вздрогнул над нами наш дом, как задрожала земля.
Когда тревога кончилась и мы вышли на улицу, на перекрёстке, рядом с огромной воронкой, все так же стояла девушка-милиционер и синим фонариком регулировала движение.
«Какое чудо: она невредима!» – воскликнула мама. «Мама, это другая…»
Вчера ночью мы тоже спускались в бомбоубежище. В сухом воздухе гремели зенитки. Со свистом сыпались осколки зенитных снарядов. Когда мы вышли из подъезда, мама раскрыла зонтик. «Мне так спокойнее», – сказала она.
Это было вчера. Сейчас, в эту минуту, вся моя долгая двадцатилетняя жизнь слилась в одно большое ВЧЕРА.
Вернусь ли ещё раз сюда, войду ли в наш, такой родной мне подъезд, поднимусь ли по нашей лестнице, увижу ли ещё раз маму? Этого я не знал. Но зато я хорошо знал другое. Я верил, я чувствовал: не может быть, ни за что не будет так, чтобы в нашу парадную вошёл фашист, чтобы он поднялся по нашей лестнице, схватился за ручку нашей двери…
* * *
На девятом номере трамвая я довольно быстро проехал через весь город. Вагон был переполнен. Говорили о начавшихся артиллерийских обстрелах, о нехватке продуктов, о длинных очередях в «Европейскую» и в «Асторию». Там ещё можно было пообедать без талонов. Сетовали на пустоту магазинов.
«Весь город вдоль и поперёк изъездила, – жаловалась женщина с пустой корзинкой на коленях, – и везде в магазинах на полках одни крабы. Аж в глазах красно от этих банок!»
Город был таким же, как и обычно в последние недели. Оконные стекла крест-накрест заклеены бумажными полосками. Здания с большими окнами, вроде Дома книги, выглядели теперь так, будто их облили лапшой. Ветер кружил по улицам бумажный пепел. Местами он падал густо, словно чёрный снег: в учреждениях жгли бумаги.
На улицах в этот утренний час было людно. До войны и в первые её месяцы в рабочие часы улицы Ленинграда, даже такие, как наш Литейный проспект, были пустынны, Теперь город переполнен беженцами. Сначала в Ленинград хлынули жители Новгорода, Пскова, Кингисеппа… В последние дни сюда сбежались жители пригородов – Пушкина, Павловска, Красного Села, Гатчины. Все беженцы оседали в городе: железные дороги были перерезаны ещё в конце августа.
Но сегодня, именно сегодня, в людских потоках, растекавшихся по улицам, обозначилось нечто и вовсе новое. Навстречу нашему трамваю, к центру города, густо шли люди. Пожилые мужчины, подростки, женщины, дети несли чемоданы, постели в ремнях, рюкзаки, мешки, котомки, корзины. Панель стала похожей на бесконечно длинный перрон вокзала.
По мостовой катили гружённые скарбом дворницкие тележки и детские коляски, вели осёдланные тюками велосипеды. Я обратил внимание на старика в зимней шапке и в расстёгнутой шубе на рыжем меху. Он волочил по мостовой салазки с книгами…
День был солнечный и для середины сентября удивительно тёплый. Но в зимних шапках, в зимних пальто шли многие. Взрослые и дети двигались молча, сосредоточенно, лишь изредка переговариваясь.
«Беженцы. Наверно, уже откуда-нибудь из-под Урицка, – подумал я. – Но почему их так много? Люди идут по всем улицам и проспектам, которые мы пересекаем. Особенно густо идут нам навстречу здесь, за Обводным каналом…»
Обожгла мысль: эти беженцы не из Гатчины, не из Пушкина, не из Урицка… Эти беженцы – ленинградцы. Их дома уже в непосредственной близости от войск противника.
«Враг у ворот!» Вчера это было ещё строчкой плаката. А сегодня… Больно было смотреть на это молчаливое шествие. Но вместе с тем было очевидно, что все эти женщины, старики и дети не бежали от врага. Они отходили по приказу из южных районов города в северные. Нет суматохи, нет паники. Не увидишь ни одного заплаканного лица.
«Русские люди!» – с сочувствием и гордостью сказал кто-то на площадке за моей спиной.
«Ленинградцы!..» – уточнил другой голос.
Ленинградцы!.. Когда-то, очень давно, не то в пятом, не то в шестом классе, заполнял я впервые в жизни анкету. В графе «национальность» я, не задумываясь, написал: «Ленинградец». Надо мной посмеялись в школе, посмеялись дома. Позднее не раз вспоминали об этом эпизоде как о чем-то очень забавном. В анкетах я так больше не писал. Но я твёрдо верил, что есть такая национальность – ленинградец, потому что есть чувство принадлежности к ней – возвышенное, гордое. Я знал, что такое же чувство живёт в каждом истинном ленинградце…
Наш трамвай остановился возле Кировского завода и дальше не пошёл. Говорили, что вагоны стоят до самой Стрельны.
Поток беженцев, двигавшийся по улице Стачек, был не так густ. Здесь он только формировался.
Изредка в сторону фронта шли грузовые машины – трехтонки и полуторки. Много машин стояло вдоль тротуара. Их водители то ли ждали кого-то, то ли не были уверены, что смогут проскочить к месту назначения.
На панели кучками стояли люди. Улица Стачек была своеобразной биржей сведений и слухов. Сведения – рассказы людей, только что прибежавших «оттуда», – носили невесёлый, порой удручающий характер. Явные слухи и досужие домыслы были, напротив, окрашены лихим оптимизмом.
Рассказывали, что наши части, сражавшиеся в течение июля – августа под Лугой, теперь ударили в тыл немцам, подошедшим к Ленинграду. В результате немцы будто бы спешно отходят на запад.
«Слышите? – спрашивал рассказчик у взволнованных слушателей. – Канонада-то меньше слышна, чем час назад?»
Утверждали, что противотанковые рвы, вырытые вокруг города, соединены с заливом, реками и озёрами. Теперь открыли специально сделанные шлюзы, и вода затопила во рвах вражеские корпуса.
Рассказывали о собаках, обученных бросаться под днище танка с грузом взрывчатки. Один или два случая успешного их применения на фронте превратились в массовое истребление танковых дивизий врага. Воображение говорившего об этом старичка собрало воедино под Ленинград на новую героическую службу всех пограничных собак, отведённых с западной границы. Им на помощь, по его словам, спешили собаки с Дальнего Востока…
Был, однако, среди всех этих слухов один – главный. Он начал циркулировать в городе недели две назад, после того как фашисты перерезали железные дороги, соединяющие Ленинград со страной. Он витал и сейчас здесь, над улицей Стачек. Упорно говорили, что в Москве формируется народное ополчение для помощи Ленинграду. Утверждали, что со дня на день под Ленинград прибудут дивизии сибиряков, узбеков, казахов… А какие они все стрелки! Сибиряк попадает дробинкой в глаз белке, чтобы не испортить шкурку. Узбек так же метко бьёт в глаз беркуту, а казах – степному орлу. Тем более легко каждому из них попасть в глаз фашисту.
В это верили все. Это, собственно, и была высказанная вслух вера в то, что страна Ленинград не отдаст. И это была мечта. Мечта, которой суждено было сбыться. Они все придут защищать Ленинград: и сибирские дивизии, и узбеки, и казахи, и москвичи. Придут испанские республиканцы. Придут немецкие антифашисты… Только это будет позже. А сегодня разговор о них ещё только мечта и – все-таки – слух.
Я остановился возле полуторки, которая, по всем признакам, собиралась в путь. Её водитель, немолодой красноармеец, только что кончил копаться в моторе и вытирал руки ветошью. Рядом с машиной стояли двое военных. Оба показались мне довольно пожилыми. Было им лет по двадцать семь – двадцать восемь. Один из них, среднего роста коренастый старший сержант, деловито высекал с помощью кресала искру, стараясь закурить между ладонями папиросу. Он не походил на ставших привычными глазу ополченцев, с их обмотками, хлопчатобумажными штанами и гимнастёрками, как правило, не по росту большими, с их перекошенным от подсумков или сапёрной лопатки ремнём. Это был кадровый боец. Полы ладно пригнанной шинели подоткнуты для похода под ремень. В яловые сапоги вправлены синие диагоналевые брюки. На темно-зеленой диагоналевой гимнастёрке свежий подворотничок. Было видно, что этот человек недавно с фронта. Об этом свидетельствовало его снаряжение: три гранаты-«лимонки», подвешенные к поясу, сапёрная лопатка в чехле, повидавшем виды, плотно набитые патронами подсумки. На поясе у него почему-то был прикреплён и командирский пистолет ТТ. Принадлежностью, типичной для фронтовика, были также кремень и кресало. Вероятно, огниво в полевой обстановке было надёжнее спичек. Вид у старшего сержанта спокойный и скромный.
Именно этого нельзя сказать о стоявшем тут же моряке. Трудно объяснить, что придавало ему нарочито залихватский вид, какой бывал у некоторых «братишек» в гражданскую войну. Брюки аккуратно заправлены в кирзовые сапоги. Нет на нем и лихо заломленной бескозырки. На голове моряка пехотная каска, правда, откинутая назад. Перекрещённые на фланелевке пулемётные ленты и гранаты у пояса в нынешние дни тоже обычное боевое снаряжение. И лицо у него обычное. Черты правильны, хотя и грубоваты… Вот разве что серые глаза, беспокойно и сумрачно глядящие из-под чёрных бровей. И пожалуй, резкость движений. По тому, как моряк курил, как с силой отшвырнул окурок, было видно, что ему трудно спокойно устоять на месте, что он нетерпеливо ждёт, когда можно будет двинуться туда, где стреляют, где бой.
Присмотревшись к этим двум видавшим виды бойцам, я решил попроситься к ним в компанию.
– Здравствуйте, – сказал я, шагнув поближе к машине.
– Здорово, – ответил моряк. В его взгляде и голосе чувствовалась насторожённость. Старший сержант молча кивнул, разгибаясь над огнивом.
– Вы, случайно, не в Рамбов? – спросил я у моряка, в надежде вызвать его расположение этим чисто флотским наименованием Ораниенбаума.
– А тебе что? – отвечал он недружелюбно.
– Мне как раз туда.
– Что там позабыл?
– Ничего не позабыл. Я там ещё не был.
– Раз не был, значит, и не надо тебе там быть.
– Странная у вас логика, – возразил я. – Не всегда едут туда, где уже раньше бывали.
– Логика у меня какая надо! – Моряк явно разозлился. – Подозрительным личностям на фронте делать нечего. Понял?
Тут разозлился я.
– Подозрительная личность?! Это я, что ли?
– А кто же ещё?
– Чем это я подозрительная личность?
– А хоть бы и по внешности. Ишь как вырядился.
Несправедливые наскоки моряка вывели меня из себя, и я решил тоже ударить его побольнее.
– Внешность обманчива. У вас ведь бескозырки нет, а тем не менее, наверно, в моряках себя числите.
Моряк побледнел. Скулы его набухли, глаза сузились. Он прислонил свой карабин к машине и подошёл ко мне.
– Это у кого нет бескозырки? У меня нет бескозырки? У меня бескозырки нет? Да я тебе сейчас моей бескозыркой рожу начищу! Тогда узнаешь, есть она у меня или нет!
С этими словами моряк запустил руку под фланелевку и вытащил бескозырку. Тут же он замахнулся ею, намереваясь смазать меня по лицу.
– Стоп, стоп, Паша. Зачем же так?! – Старший сержант схватил моряка за руку.
– А чего он за душу трогает? Да и подозрительный же явно!
– Тем более другой разговор нужен. У вас документы есть? – обратился ко мне старший сержант.
Я с готовностью показал ему моё удостоверение. Пока он читал документ, снабжённый фотографией и печатью, моряк и шофёр заглядывали в бумагу через плечо. Я знал, что документы у меня в порядке, но с сожалением думал о том, что испортил хорошую возможность добраться на этой машине до Ораниенбаума. Вдруг водитель воскликнул:
– Так тебе во Вторую?! Так бы сразу и мычал. Считай, тебе повезло. Я же как раз из Второй. Прямо в штаб дивизии и домчу.
– Ладно, братцы, – сказал старший сержант, – миритесь. Так и так попутчики. Чего вам делить? Тем более из-за головного убора. У тебя, Павел, бескозырка, у него тоже фуранька вроде морской…
– Ещё чего скажешь…
– Ну, ладно, ладно, знакомьтесь.
Я протянул руку водителю.
– Иванов Александр Батькович, – сказал тот, улыбаясь. – Меня в дивизии все знают. Спросишь Иванова – любой скажет: знаю.
– Меня зовут Саня, – сказал я. – Саня Данилов.
– Андрей, – представился старший сержант. – Андрей Шведов.
Я протянул руку моряку.
– Кратов Павел, матрос первой статьи. Нынче на суше воюю. Временно, конечно, – добавил он после маленькой паузы.
– Я понимаю. Само собой.
– Морская пехота. Слыхал небось про такую.
– Ещё бы.
– Ну вот, мы это самое «ещё бы» и есть…
Словом, лёд растаял. Я понял, что поеду вместе с моими новыми знакомыми.
– Чего ждём? – спросил Шведов у водителя.
– Теперь ничего. Мотор подрегулировал, можно ехать.
– Самое время, пока ещё проскочить можно, – сказал Кратов.
Водитель бросил остаток цигарки на панель, растёр его ногой и встал на подножку.
– Ну, кто со мной в кабине – залезай.
– Я в кузове поеду, – сказал Кратов. – За воздухом буду присматривать.
Шведов тоже не пожелал ехать в кабине. Мне не захотелось с ними расставаться.
– Ну, дело хозяйское. – Иванов захлопнул дверцу.
Кратов первым перемахнул через борт в кузов. Шведов, взявшись за борт руками, поставил ногу на колесо и взвился вверх, будто садился на коня. Я даже не заметил, когда он успел перекинуть через плечо винтовку. Меня, вместе с чемоданом, в четыре руки втащили в кузов, словно куль. Тут же Кратов с силой ударил кулаком по кабине, и машина дёрнулась с места. Громыхнули одна о другую две железные бочки. Меня качнуло назад, но Кратов, стоявший расставив ноги, точно на палубе, вовремя подтолкнул меня обратно к бочкам.
Полуторка набрала скорость. Пустые трамваи откликались шумом, словно мосты за окнами поезда. Шофёр все время сигналил, что, впрочем, было ни к чему, так как грохот наших бочек был слышен издалека.
Раза три возле строящихся баррикад нас останавливали патрули. Особенно долго копались в наших документах рабочие, охранявшие один из постов. Кратов уже начал было шуметь, но Андрей вовремя его угомонил, и нас пропустили. Скоро мы выскочили на окраину, в деревянное Автово. Вот и Красненькое кладбище. А дальше – совсем простор. Слева по шоссе домики в зелёных садах. Справа от дороги ровное пустое поле. А за ним всего в полутора-двух километрах залив.
Уже позади портовые краны. Видна стенка Морского канала. Виден и противоположный берег залива. Там Лахта, Ольгино, Лисий нос…
Я вспомнил эти места.
Везде там дачки с башенками и верандами, застеклёнными красными, жёлтыми, зелёными стёклами. Везде пляжи с бесчисленными валунами на берегу и в воде. Везде мелко. Песчаное дно ребристое, точно стиральная доска…
Посреди залива виднеется полоска земли. Кронштадт. Над ним, как толстый жёлудь, торчит собор.
Звуки канонады здесь не такие, как в городе. Там она слышится как перекатный гул отдалённой грозы. Здесь гул распадается на отдельные залпы и выстрелы… Вот над тёмной полоской Морского канала сверкнуло пламя и взвилось грязноватое облачко. Оно медленно плыло вверх, но вместе с тем стало завиваться и книзу. Я поспешно открыл рот. По ушам ударило так, будто лопнуло само небо.
– «Марат» лупит, – с нежностью в голосе произнёс Кратов. – Из главного калибра.
– Ты чего рот растянул? – спросил меня Шведов.
– Когда бьют из пушек, – наставительно пояснил я, – надо открывать рот… Чтобы барабанные перепонки не лопнули… Неужели не знаете?
– А если война целый год продлится? – усмехнулся Андрей. – Так и будешь с разинутым ртом ходить?
– Не забудь перед сном распорочку между зубов поставить, – охотно поддержал его Кратов.
Чтобы лишний раз не открывать рот, я промолчал.
Облачка залпов подымались и возле Кронштадта, и справа, и слева от него, и над фортами, и вдали, будто из самой воды. Над нами, прошивая небо, невидимо шуршали снаряды.
Кратов оживился.
– Во даёт жизни братва! – то и дело восклицал он. – А ведь ты, переводчик, не понимаешь, что они делают, этакие чушки! По скоплению танков как дадут, дадут! Танки, как пустые коробки спичечные, вверх подскакивают. Вернее, как лягушки. Сам видал. Подпрыгнет танк, перевернётся в воздухе, потом как гробанётся об землю… Все. Утиль! Так что ты напрасно флот не уважаешь!