Текст книги "История полковника Джека"
Автор книги: Даниэль Дефо
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 22 страниц)
Так уж мне везло с женами, что и на этот раз, несмотря на все признаки робости и застенчивости, выказанные Могги поначалу, впоследствии выяснилось, что в молодости, десять лет тому назад, она согрешила и родила ребенка от хозяина известного в этих краях большого поместья, который обещал на ней жениться, а потом бросил ее. Но так как это случилось задолго до моего приезда сюда, а ребенок умер и был забыт, жители округи отнеслись к ней и ко мне столь благожелательно, что, проведав о нашей женитьбе, не проронили об этом ни слова, так что я ничего не слыхал и не подозревал и узнал обо всем только после ее смерти, когда это уже не могло изменить моего к ней отношения, тем более что она была мне верной, добродетельной и покорной женой. Еще при ее жизни на меня обрушилось тяжелое горе – черная оспа, страшная болезнь, поразившая эту деревню, ворвалась и в мою семью и унесла троих детей и служанку, так что в живых остались только сын от покойной жены и дочь от Могги.
В разгар этих событий в Англию вторглись шотландцы, и произошла битва под Престоном[149]149
Престон – порт на реке Рибл в центральной Англии, в Ланкашире (см. прим. ранее).
[Закрыть]. Тут мне надлежит с благодарностью вспомнить Могги, потому что я рвался в бой, был готов вскочить на коня и, взяв оружие, умчаться прочь и присоединиться к сторонникам лорда Дервентуотера[150]150
Лорд Дервентуотер Джеймс (1689—1716) – сторонник династии Стюартов, казнен после капитуляции в Престоне, перед казнью подтвердил свою верность католицизму и делу Стюартов.
[Закрыть], но Могги так заклинала меня остаться, так донимала меня мольбами и слезами, что я сдался и не двинулся с места, за что должен быть ей признателен.
Я был поистине несчастным отцом, ибо смерть моих детей глубоко ранила меня, но еще больше страдания причинила мне гибель жены, и слухи о ее давних прегрешениях нисколько не притупили моей скорби и не заглушили добрых воспоминаний о ней, потому что все это случилось задолго до нашего знакомства и при ее жизни оставалось мне неизвестным.
Я был безутешен и вскоре понял, что Провидение предопределило, чтобы я удалился в Виргинию – тот, можно сказать, единственный край, где я бывал счастлив и в какой-то мере преуспевал и где, благодаря тому, что мои дела находились в надежных руках, плантации так разрослись, что в иные годы я получал доход в восемьсот фунтов, а однажды даже целую тысячу. Поэтому я решил вновь покинуть родину. Сына я решил взять с собой, а дочь от Могги поручил заботам ее деда, которого назначил моим главным доверенным лицом. Я оставил ему значительные средства на содержание ребенка и свое завещание, в соответствии с которым, если я умру раньше, чем смогу обеспечить дочь иным образом, мой сын должен будет выплатить ей две тысячи фунтов из доходов от моих владений в Виргинии, а если он умрет неженатым, к ней перейдет все мое имущество.
Мы сели на корабль в Ливерпуле в… году и доплыли до Виргинии благополучно, если не считать столкновения с пиратами на 48° северной широты, которые ограбили нас, похитив все, что попалось им под руку, то есть провизию, снаряжение, ружья и деньги. Следует признать, однако, что пираты, хоть и были отъявленными негодяями, людей не тронули; что же касается потерь, то они оказались незначительными, так как груз, который мы везли, состоял главным образом из мануфактурных товаров и не представлял для них особого интереса, а чтобы добраться до него, им пришлось бы обыскать весь корабль, что, по их мнению, не стоило делать.
В Виргинии все мои дела оказались в полном порядке, плантации чрезвычайно разрослись, а мой управляющий, который первым пробудил во мне тягу к путешествиям и сделал меня обладателем всех сколько-нибудь значимых познаний, не мог прийти в себя от радости, увидев меня после двадцати четырех лет моих странствий.
Верным слугам в назидание хочу упомянуть здесь, что он представил, как мне кажется, совершенно точный отчет о всех делах на плантациях со сведенным за каждый год балансом, причем доходы за вычетом почтовых сборов ежегодно полностью переводились на мой счет в Лондоне.
Я имел все основания быть весьма довольным тем, как успешно он управлял моими делами, при этом он не забывал и о своих. За это время он привел в отличное состояние собственную обширную плантацию, которой он обзавелся в силу закона этой страны о владении землей и с моего одобрения. Вас не удивит, что, получив столь приятный и радостный отчет, я ощутил желание осмотреть плантации и увидеть своими глазами подвластных мне невольников, которых было в обеих моих усадьбах и на плантациях более трехсот. Мой наставник обычно покупал изгнанников, доставляемых сюда на кораблях из Англии, и как-то раз я с ужасом заметил в толпе этих людей двух или трех участников Престонской битвы, которым публичную казнь, грозившую всем военнопленным, заменили рабством, что для дворянина хуже смерти.
Я не буду здесь останавливаться на том, что я сделал или сказал, увидев их, так как впоследствии, когда речь пойдет о прибытии остальных их собратьев и об обстоятельствах, имеющих ко мне более близкое касательство, я расскажу об этом подробнее.
Однажды произошел случай, который ошеломил и до крайности потряс меня; как я уже говорил, часто наведываясь на плантации, я пристально вглядывался в лица невольников. Как-то раз я забрел на участок, где работали только женщины. Увидев этих несчастных, я задумался о суетности жизни человеческой; возможно, думал я, они раньше жили весело и легко, а потом вереница бедствий привела их сюда, и, несомненно, история жизни, рассказанная иной из них, была бы не менее трогательной и поучительной, чем проповедь священника.
Предаваясь таким мыслям и поглядывая на работающих, я вдруг услышал какой-то шум. Раздались громкие крики о помощи, и тут оказалось, что одна из женщин потеряла сознание; все кругом говорили, что, если ей не окажут помощи, она умрет. При мне ничего не было, кроме бутылочки рому, которую всегда носят с собой плантаторы, чтобы дать глотнуть невольнику, заслуживающему поощрения. Я повернул коня и подъехал к месту происшествия, а так как страдалица лежала на земле и ее окружили остальные женщины, мне не было ее видно, и я отдал им бутылку, а они натерли ей ромом виски, хлопоча и суетясь, привели ее в чувство, попытались дать ей глотнуть из бутылки, но она не могла пить, и ей было так худо, что ее унесли в инфермерию, как называют в итальянских монастырях лазареты, куда помещают больных монахов и монахинь. Однако здесь, в Виргинии, подобным заведениям, как мне кажется, больше подходит название камеры смертников, потому что они приспособлены не для того, чтобы лечить людей, а чтобы отправлять их на тот свет.
Так как больная не стала пить, одна из невольниц хотела вернуть мне бутылку, но я предложил им распить ее, что чуть не вызвало драки, потому что рому на всех не хватило.
Я тотчас же поехал домой; памятуя тяжкие условия, в которые попадали несчастные рабы во время болезни, я спросил у управляющего, так ли обстоят дела и сейчас. Он ответил, что у меня на плантациях положение лучше, чем где бы то ни было в стране, но заметил, что и здесь лазарет – это весьма унылая обитель, добавив, что немедленно пойдет туда и проверит все сам.
Вернулся он через час и рассказал мне, что женщине очень худо, что она, испуганная своим состоянием, хочет покаяться в каких-то прошлых грехах и спрашивает его, нет ли здесь священника, чтобы утешить несчастную умирающую невольницу. Он же напомнил ей, что священника можно найти только в ***, и пообещал послать за ним, если она доживет до утра. Он сообщил мне также, что перевел ее в комнату, где раньше жил главный надзиратель, дал ей простыни и все, по его мнению, необходимое и приказал одной из рабынь присматривать и ухаживать за ней.
«Ну, что ж, – сказал я, – ты хорошо поступил, ибо я не могу примириться с тем, чтобы несчастные создания, больные и нуждающиеся в помощи, погибали здесь».
«Кроме того, – сказал я, – некоторые из этих страдалиц, которых ныне называют каторжными, может быть, получили благородное воспитание». – «А ведь правда, сэр, – заметил он, – я всегда утверждал, что в ней есть что-то благородное. Это видно было по ее манерам, да и другие женщины, я сам слышал, рассказывали, что она прежде жила в роскоши, имела в своем распоряжении тысячу пятьсот фунтов и в свое время была очень красива, и правда, руки у нее нежные, как у знатной дамы, хотя и огрубели от солнца и ветра. Она, видимо, совсем не приучена к такому тяжелому труду, каким ей приходится здесь заниматься, и уже говорила своим товаркам, что эта работа убьет ее».
«Да, – ответил я, – так, наверно, и обстоит дело, и в этом причина ее болезни. Скажи, – добавил я, – а нет ли у тебя для нее какой-нибудь работы полегче, которую она могла бы выполнять в помещении, не страдая от жары и холода?» Он подтвердил, что такая работа есть, – он может поставить ее экономкой, потому что женщина, исполнявшая эту работу, отбыла свой срок наказания, вышла замуж и завела свою плантацию. «Ну, что ж, – промолвил я, – пусть займется этим, если выздоровеет, а сейчас сходи к ней, – распорядился я, – и сообщи эту новость; может быть, столь радостное известие поможет ей встать на ноги».
Он так и поступил, и это утешение, хороший уход и вкусная горячая пища сделали свое дело – бедняжка поправилась и вскоре начала выходить, ибо истинной причиной болезни было то, что, при ее деликатном воспитании, она не могла сносить тяжкий труд, скверное жилье и дурную пищу.
Став экономкой, она совершенно преобразилась и привела все хозяйство в такое отличное состояние, так ловко распоряжалась запасами провизии, что мой управляющий был от нее в восторге и не уставал повторять, что она прекрасная хозяйка. «Ручаюсь, – говорил он, – что она благородного происхождения и была в свое время светской дамой». Словом, он говорил о ней столько хорошего, что у меня появилось желание увидеть ее воочию, и в один прекрасный день, под предлогом необходимости наведаться в так называемую контору и побывать в комнатах, всегда готовых к приезду хозяина плантаций, отправился туда. Ей удалось заметить меня раньше, чем я увидел ее, и она тотчас же узнала меня, я же, хоть сто раз смотри, ни за что бы ее не признал. Она, видно, пришла в крайнее смятение и замешательство, поняв, кто я такой, и когда управляющий по моему приказанию пошел за ней, он застал ее рыдающей; сквозь слезы она молила о прощении, уверяя его, что дрожит от страха и умрет, если приблизится ко мне.
Ни о чем не догадываясь и полагая, что бедняжка просто боится меня, – ведь хозяева плантаций в Виргинии – истинные чудовища, – я велел передать ей, чтобы она не страшилась встречи со мной, ибо я вовсе не намереваюсь обижать или распекать ее, а хочу сделать некоторые распоряжения. Мой управляющий, решив, что успокоил ее, хотя ее волнение объяснялось совсем иными причинами, привел ее ко мне. Переступив порог комнаты, она стала утирать глаза платком, как бы осушая следы слез, а я произнес веселым голосом: «Сударыня, не тревожьтесь, что я послал за вами, до меня дошли отрадные вести об усердии вашем, и я пригласил вас, чтобы сообщить, что я весьма этим доволен, и если представится возможность помочь вам, я, вероятно, даже постараюсь вызволить вас из нищеты».
Она низко присела, ничего не отвечая, а потом набралась смелости и отвела руку от лица, желая, как мне думается, чтобы я, всмотревшись, узнал ее; однако во мне ничто не дрогнуло, как если бы я никогда раньше с ней не встречался, и я продолжал выказывать ей свое расположение, как имел обыкновение делать в отношении всех, кто этого, по моему мнению, заслуживал.
Тем временем мой наставник, бывший в этой же комнате, вышел по какому-то делу; как только он закрыл за собой дверь, она разразилась рыданиями и бросилась передо мной на колени. «О сэр, – вскричала она, – вы так и не узнали меня. Будьте милосердны, ведь я ваша горемычная, покинутая вами жена!»
Я был потрясен, я был испуган, я дрожал как в лихорадке, я лишился языка – словом, я был почти в обмороке, а она распростерлась ниц и окаменела. Повторяю, я потерял дар речи, но у меня хватило присутствия духа подойти к двери и запереть ее, чтобы в комнату не смог войти мой наставник. Вернувшись к женщине, я поднял и стал утешать ее, признавшись, что совершенно не узнаю ее, как будто никогда в жизни ее не видел.
«О сэр, – вымолвила она, – тяжкие невзгоды, выпавшие мне на долю, изуродовали мое лицо. Ради бога, простите мне те обиды, которые я вам нанесла. Я дорого заплатила за свою порочность, и бог по заслугам низринул меня к вашим ногам, чтобы я могла вымолить прощение за мои недостойные поступки. Простите меня, сэр, – продолжала она, – молю вас, и разрешите до конца дней моих быть вашей рабой или слугой – это все, чего я прошу». С этими словами она вновь рухнула на колени и разрыдалась так безудержно, что не могла промолвить ни слова. Я опять поднял и усадил ее, уговаривая ее успокоиться и выслушать меня, хотя все это так глубоко меня растрогало, что я почти так же, как она, был не в состоянии произнести ни звука.
Прежде всего я признался, что от потрясения мне трудно говорить, и на самом деле я рыдал почти столь же бурно, как и она. Я объяснил ей, что, поскольку никто пока не знает о нашем прошлом, совершенно необходимо сохранить все в тайне, и добавил, что встреча со мной – доброе предзнаменование для нее, однако, если все раскроется, я ничего не смогу для нее сделать, и поэтому, будет ли она в дальнейшем счастлива или несчастна, полностью зависит от ее умения соблюсти тайну. Поскольку мой наставник мог в любую минуту вернуться, я велел ей удалиться к себе и заниматься обычными делами, пообещав, что дня через два я зайду к ней и мы поговорим обо всем более подробно. Она заверила меня, что не проронит ни одного слова, и поторопилась скрыться до прихода моего наставника, чтобы он не заметил того возбужденного состояния, в котором она пребывала.
Я был так ошеломлен этим поразительным происшествием, что весь день не соображал, что делаю и говорю, а к утру так и не решил, как поступать дальше. Но все же утром я призвал к себе моего наставника и сообщил ему, что чрезвычайно озабочен судьбой этой многострадальной женщины – нашей экономки, что знаю кое-что из ее весьма печальной истории, что некогда она жила в прекрасных условиях и получила отличное воспитание; я выразил удовлетворение тем, что он заменил ей труд на плантации домашней работой, но заметил, что при этом ей почти нечего надеть и мне хотелось бы, чтобы он пошел в кладовую и принес ей оттуда белья, особенно постельного, а также разных мелочей, таких, как капоры, перчатки, чулки, туфли, нижние юбки и так далее, и пусть она сама выберет, что захочет; и еще чтобы он принес ей утреннее платье и накидку из ситца лучшего сорта, то есть чтобы одел ее во все новое, что он и сделал. Потом он рассказал мне, что слышал, как она плакала, – она так рыдала целую ночь напролет, что ему казалось, она захлебнется в собственных слезах и погибнет; пока он вручал ей новые вещи, она обливалась слезами, время от времени стараясь унять их, но как только пыталась промолвить хоть слово, вновь разражалась рыданиями, вызывая сердечное сочувствие у всех, кто видел это.
Меня глубоко тронуло ее состояние, но я приложил все усилия, чтобы скрыть свою жалость, и завел речь о другом. Между тем, хотя я пошел к ней только на третий день, я круглые сутки раздумывал над тем, как мне быть и что делать, оказавшись в столь необычайном положении.
Когда я на третий день посетил ее, она вошла в комнату, где я находился, одетая в те вещи, которые я приказал ей дать, и молвила, что благословляет всевышнего за то, что может вновь служить мне, поблагодарила меня за одежду, которую я ей послал, и добавила, что она этого не заслуживает.
Пользуясь тем, что, кроме нас двоих, там никого не было, я вступил с ней в беседу и прежде всего посоветовал ей забыть ее греховное прошлое, ибо она уже достаточно покаялась, я же никогда не стану ее упрекать – и без того ей на долю выпали тягчайшие страдания. Я дал ей понять, что в настоящих обстоятельствах не могу сделать ее, преступницу, привезенную сюда для наказания, своей женой; да и она не осмеливалась желать этого. Однако к сказанному я присовокупил, что могу помочь ей избавиться от всех невзгод, в том числе и от самого большого ее несчастья, которое сильнее всего угнетает ее сейчас, – неволи, если она сумеет держать язык за зубами и не проронит ни единого слова о наших делах; если же она проговорится, предупредил я, то погибнет.
Она не хуже моего понимала, сколь важно блюсти тайну, и сознавала, что лишь я один могу вызволить ее из нынешнего бедственного состояния, переносить которое она больше не в силах. А потом, сказала она, если я того пожелаю, она посвятит весь остаток своих дней покаянию и готова делать для меня самую черную работу; она была бы счастлива, если бы я простил ей прошлое, и желала бы всю жизнь быть мне слугой; при этом я могу быть уверен, заверяла она, что никогда никто даже не заподозрит, что я знал ее раньше.
Я спросил ее, не хочет ли она поведать мне, как ей жилось после того, как мы расстались, и предложил ей выбрать для рассказа лишь то, что ей самой кажется уместным. Она призналась, что, подобно тому как разлад со мной начался с безрассудного поступка, а завершился грехопадением, так и вся ее последующая жизнь была вереницей бедствий, падений и раскаяния, порока и позора и в конце концов нищеты и скорби. Ее обманом втянули в беспутную компанию и приохотили к роскошной жизни, ради которой ей пришлось совершать безнравственные поступки, а после несметного множества бед и невзгод она уже не могла себя обеспечить и впала в крайнюю нищету.
Не раз она принималась за письмо, где униженно и робко молила простить ее, искренне раскаивалась в своем первом преступлении, но обо мне ничего не было слышно, и ей не удавалось проведать, куда я скрылся. Она осталась в таком одиночестве, что не у кого было попросить кусок хлеба, тогда бедность и невзгоды заставили ее связаться с воровской шайкой, с которой водилась она довольно долго, добывая изрядное количество денег, но беспрерывно испытывая невообразимый ужас и дрожа от страха в ожидании расплаты и позора. То, чего она так боялась, вскоре свершилось, да еще во время самого пустячного дела, к которому она имела лишь стороннее касательство, и вот – она здесь. Она отметила, что вся жизнь ее состояла из взлетов и падений – изобилие и нищета, свобода и неволя, благоденствие и муки, и потребовалось бы очень много дней, чтобы поведать мне, свидетелю самой лучшей поры ее жизни, все, что случилось потом. Мне ведь известно, продолжала она, какое деликатное и благородное воспитание она получила, теперь же она принадлежит к отверженным и готова наравне со свиньями питаться отбросами, которых тоже не всегда бывает вдосталь. Описывая все это, она так горько рыдала, что время от времени, захлебываясь слезами, умолкала и в конце концов вынуждена была прекратить рассказ. Тогда я сказал, что избавлю ее от необходимости продолжать его, ибо он лишь воскрешает в сердце былые горести, а я хотел бы помочь ей предать прошлое забвению.
Затем я объявил ей, что раз провидение вновь привело ее ко мне, я позабочусь, чтобы она не ведала ни нужды, ни житейских тягот, но большего я сейчас сделать не могу, и на сем мы расстались. Она по-прежнему оставалась экономкой, а я, чтобы облегчить ей жизнь, дал ей работницу – якобы в помощь, но на самом деле, чтобы другие не знали, – в услужение, которая должна была за ней ухаживать и все для нее делать.
Побыв в экономках, она воспряла духом и повеселела, лицо у нее округлилось, грудь и бедра налились, к ней стали возвращаться живость и обаяние, которые некогда были мне так в ней милы. Временами во мне вспыхивало к ней нежное чувство и хотелось вновь назвать ее своей женой, но до этого нам предстояло преодолеть еще много трудностей.
А тут еще приключился весьма странный случай, неожиданно поставивший меня в крайне затруднительное положение. Мой наставник, человек незаурядного ума и большой учености, а также благородного образа мыслей, с самого начала был тронут тем состраданием, которое я проявил к этой женщине; уже давно, как упоминалось выше, он уразумел, что она чем-то отличается от прочих. Теперь же, когда она, повторяю, обрела прежние черты и веселый нрав, его так пленило общение с ней, что он воспылал к ней любовью.
Рассказывая о ней, я упомянул, что она была очаровательной собеседницей, дивно пела, отличалась острым умом и прекрасным воспитанием; все эти качества по-прежнему оставались при ней и делали ее весьма приятной дамой. Короче говоря, однажды вечером он обратился ко мне с просьбой разрешить ему жениться на экономке.
Эта просьба меня совершенно ошеломила, но я и виду не показал, а лишь выразил надежду, что, прежде чем довести это до моего сведения, он все хорошо обдумал, так что моих советов и не потребуется, при этом я напомнил, что ей предстоит еще почти четыре года отбывать наказание.
Он же ответил, что почитает меня, никогда не предпринял бы такого шага без моего ведома и не сказал ей об этом ни единого слова. Я понятия не имел, как поступить, но в конце концов решил, что она сама даст ему ответ, а до тех пор мы заблаговременно все с ней обсудим. Итак, я убедил его, что он может действовать по своему усмотрению, я же не имею права вмешиваться в чужие дела и не полагаю возможным давать ему советы; что же касается срока ее наказания, то это пустяк, о котором и говорить не стоит, однако я надеюсь, что раньше, чем совершить этот шаг, он глубоко вникнет во все обстоятельства.
Он заявил, что обдумал все до основания и решил, убедившись, что я против этого не возражаю, во что бы то ни стало соединиться с ней и стать, как он считает, счастливейшим из всех живущих на земле. Затем он принялся расписывать ее достоинства – как отменно она справляется со всеми делами, какая она очаровательная собеседница, как остроумна, что за память, какими широкими познаниями обладает и т.д. и т.п. Я-то знал, что все это так и есть, но кое-что он упустил, ибо если перечисленные им черты были свойственны ей еще во времена нашего супружества, то, испив горькую чашу бедствий, она не только сохранила прежние особенности своей натуры, но и приобрела новые – самообладание, благоразумие, здравомыслие и другие, которых раньше ей недоставало.
Нетрудно догадаться, что я с нетерпением ждал встречи с моей милой экономкой, чтобы сообщить ей эту тайну и увидеть, какой оборот она придаст всему делу, но, как назло, я схватил простуду и вынужден был два дня просидеть взаперти, а за это время все и произошло, так как мой наставник в тот же вечер навестил ее и сделал ей предложение, которое поначалу было принято холодно, чем он был крайне поражен, ибо нисколько не сомневался, что она тотчас же изъявит свое согласие. Тем не менее он вновь пришел на второй, а потом и на третий день, и тогда она, убедившись в серьезности его намерений, но чувствуя, что не может даже помыслить о согласии, коротко ответила, что питает к нему глубокую признательность за оказанную ей честь и охотно приняла бы его предложение, как и всякая другая на ее месте, но не хочет вводить его в заблуждение, а должна открыть ему, что связана обязательствами, которые препятствуют их союзу, короче говоря, призналась, что она замужем и муж ее здравствует и поныне.
Ответ ее был настолько чистосердечен и недвусмыслен, что он не мог ни словом ей возразить, а лишь сказал, что безмерно огорчен ее отказом, что ему нанесен тяжелый удар и он никогда в жизни не испытывал подобного разочарования.
На следующий день после их разговора я отправился в контору, послал за экономкой и сообщил ей, что ее ждет весьма выгодное предложение, которое я бы хотел, чтобы она как следует обдумала; затем я изложил ей все, что мне сказал мой наставник.
Она тотчас разрыдалась, что меня крайне удивило. «О сэр! – воскликнула она, – как можете вы так говорить со мной?» Я ответил, что имею для этого все основания, потому что после разлуки с ней был уже женат на другой. «Но, сэр, – возразила она, – дело в том, что, раз вина лежит на мне, я не имею права вступить в брак; и пусть даже причина не в этом, – продолжала она, – я все равно не могу так поступить». Я притворился, что стою на своем (честно говоря, я был неискренен, потому что меня влекло к ней и в душе я простил ей былые прегрешения), – так повторяю, я сделал вид, что настаиваю, но она залилась слезами и взмолилась. «Нет, нет, лучше мне быть вашей рабой, чем женой самого благородного человека на свете». Я стал уговаривать ее, ссылаясь на ее денежные обстоятельства и доказывая, что такой брак вернет ей покой и довольство и никто в мире не узнает и даже не заподозрит, кем она была и чем занималась, но она не могла сносить подобные речи и, рыдая, причитала так громко, что я побоялся, что ее услышат. «Заклинаю вас, – молила она, – не говорите об этом больше; я была вашей прежде и никогда в жизни не буду принадлежать другому; пусть все останется как есть, или сделайте со мной, что вам угодно, только не заставляйте меня выходить замуж за другого».
Меня так растрогала пылкость ее речей, что поначалу я словно оцепенел, но затем все-таки вымолвил: «Жаль, что ты не была так чистосердечна в давние времена, тогда нам обоим было бы куда лучше, но как бы там ни было, никто не заставит тебя поступить против воли и не станет карать тебя за отказ. А как ты намерена от него отделаться? Он же, верно, надеется, что ты сочтешь его предложение лестным для себя, каковым оно и является, ведь особенности твоего положения ему неизвестны». – «Но, сэр, – воскликнула она, – я уже все сделала, он получил мой ответ и полностью им удовлетворен, никогда больше он не потревожит вас этим», – после чего она пересказала мне суть своего ответа.
В тот же миг я решил во что бы то ни стало снова взять ее в жены, ибо убедился, что она искупила свою вину передо мною и заслуживает прощения: и воистину, уж кто-кто, а она-то заслужила его, особенно если припомнить, какой суровой каре она подверглась, и сколь долго пришлось ей влачить жалкое существование, да и само провидение вроде бы опять вверило ее моим заботам и, что самое важное, вселило в нее столь нежную ко мне любовь и такую твердость духа, что она отважилась отвергнуть заманчивое предложение ради того, чтобы не расставаться со мной.
Придя к такому решению, я счел жестоким скрывать его, да и невозможно было скрывать мои чувства долее, и, заключив ее в объятия, я воскликнул: «Ты доказала свою любовь ко мне так убедительно, что я не в силах больше противиться, я прощаю тебе все былые прегрешения, и поскольку ты не желаешь принадлежать никому другому, будь, как прежде, моей».
Но это оказалось выше ее сил, ибо примирение так ее потрясло, что, не дай она выхода своим чувствам в рыданиях, она, наверно, скончалась бы в моих объятьях; мне пришлось усадить ее, а она не менее четверти часа заливалась слезами и не могла промолвить ни единого слова.
Когда она пришла в себя и обрела способность говорить, я объяснил ей, что нам нужно подумать, каким образом проделать все так, чтобы не обнаружилось, что она раньше была моей женой, ибо тогда мы оба будем разоблачены; не лучше ли неприкрыто, у всех на виду, вновь заключить брак. Она сочла этот путь весьма разумным, и согласно с нашим решением мы через два месяца поженились, причем ни один мужчина на свете не имел лучшей жены и не жил счастливее, чем мы в течение следующих нескольких лет.
Я уже склонен был полагать все свои дела в этом мире улаженными и надеялся завершить свою многотрудную жизнь безмятежным покоем, ибо мы оба, обретя мудрость через страдания и невзгоды, были теперь способны сами определить, какой образ жизни более соответствует нашим обстоятельствам и может принести нам счастье.
Но человек – создание по меньшей мере недальновидное, особенно когда сам берется утверждать, что счастлив, или полагает, что может жить своим умом. Казалось, у нас были все основания считать – и жена нередко обращала на это мое внимание, – что жизнь, которую я тогда вел, полностью соответствовала представлению о человеческом счастье. И в самом деле, богатство наше приумножалось с каждым днем, и его было более чем достаточно, чтобы при желании снискать в наших краях почет. Располагая всем, что дарует отраду и приятность, нам не приходилось подавлять свои стремления, сладость нашего благополучия не омрачалась ни каплей горечи, к добру не примешивалось ни грана зла, нам казалось, что беда уже никогда не обрушится на нас; наше слабое и ограниченное воображение не допускало, что в эту размеренную жизнь может ворваться несчастье, разве что провидение в извечных деяниях своих ниспошлет нам испытание.
И все же незримая мина разорвалась и в один миг камня на камне не оставила от этой идиллии, и, хотя сей взрыв не нарушил моих привычных дел и занятий, он мгновенно оторвал меня от них и вновь обрек на странствия по белу свету, уготовив мне существование, сопряженное с риском, полное опасностей и вынуждающее человека действовать по собственному разумению и сообразно своим несовершенным мерилам.
Теперь я должен вернуться к одному эпизоду, который произошел довольно давно и относится ко времени моего последнего пребывания в Англии.
Я уже рассказывал, как моя верная супруга Могги слезами и мольбами уговорила меня не поступать безрассудно и не принимать открытого участия в восстании ныне покойного лорда Дервентуотера и его сторонников в момент, когда они вступили в Ланкашир; послушав ее, я спас себе жизнь. Но некоторое время спустя меня одолело такое любопытство, что, когда они подошли к Престону, я улизнул от жены, решив лишь поглядеть на них и понаблюдать, как пойдут дела.
Я уже говорил, что жена моя своими неотвязными просьбами удержала-таки меня от открытого участия в этом деле и не дала мне взяться за оружие, чем, повторяю, несомненно, сохранила мне жизнь, так как, будь все иначе, меня бы там приметили и последствия были бы для меня не менее роковыми, чем если бы я действительно участвовал в сражении.
Однако, когда повстанцы продвинулись вперед и приблизились к нам, то есть к Престону, а жители округи прониклись к ним большим расположением, любезный доктор (о нем речь шла выше), тот самый, который был католическим священником и обвенчал нас, стал вселять в меня ранее неведомый мне пыл и не отстал, пока не вынудил меня, располагавшего лишь добрым конем и мушкетом, примкнуть к повстанцам в канун их вступления в Престон, причем и сам он занял место рядом со мной.
Меня здесь мало кто знал, во всяком случае, из деревни, где я жил, тут никого не было, и это, как вы скоро убедитесь, впоследствии выручило меня; однако я был знаком некоторым повстанцам, особенно шотландцам, с которыми я вместе служил за границей; с ними я был в приятельских отношениях и слыл среди них французским офицером. Я убеждал их сформировать отдельный отряд для обороны предмостья у Престона и настаивал, что от этой обороны зависит исход всего дела.