355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Даниэль (Даниель) Елисеефф (Елисеев) » История Японии. Между Китаем и Тихим океаном » Текст книги (страница 4)
История Японии. Между Китаем и Тихим океаном
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 00:46

Текст книги "История Японии. Между Китаем и Тихим океаном"


Автор книги: Даниэль (Даниель) Елисеефф (Елисеев)


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц)

ГЛАВА IV
НОВАЯ ЖИЗНЬ В ХЭЙАНЕ

Эпоха Хэйан (794-1185)

Ни одна «эпоха» – которые по японской историографической традиции именуются в зависимости от места, где находилось правительство, – после реставрации императорской власти в 1868 г. не удостоилась такого внимания историков, как эта, когда двор расположился в нынешнем городе Киото. Поколения поэтов, художников и, в XX в., историков искусства превратили «эпоху Хэйан», как ее называют по-японски, – фактически четыре века, 794-1185, – в некое подобие золотого века, квинтэссенцию Ямато дамаси, национального духа: время, о котором можно только мечтать, когда мужчины занимались прежде всего каллиграфией и китайской литературой, а женщины писали па японском интимные дневники и выдумывали изысканные истории или же заботились о том, чтобы их длинные черные волосы гармонично струились по ослепительным складкам платьев из парчи, затканной золотом и серебром. Картины, гравюры, романы и, в XX в., фильмы прославили их волшебные образы, с которыми многие поколения японцев, бедных и богатых, молодых и старых, как будто бесконечно отождествляют себя в ностальгическом единстве.

Наряды времен Хэйан

Благодаря средневековым живописным свиткам впервые – с XII в. – появилась мода: облачившись в кимоно типа широких плащей, надетых одно на другое, без пуговиц, стянутые поясами, с длинными рукавами, которые служили карманами и ширмами, прекрасные дамы обходились без мимики, выражая свои чувства без слов, без движений, только при помощи цвета одежд, в которые были наряжены, и прежде всего изменяя форму складок их тяжелых тканей. Их костюм состоял из слоев, как луковица: пять нижних кимоно, широкие шаровары, верхнее кимоно, плиссированная юбка с запахивающимися полами, закрепленная завязанным спереди поясом, а также жакет. В церемониальном костюме юбку продолжал шлейф, широкий и длинный, тянущийся сзади, как кильватерная струя. Роскошные волосы ниспадали волной до низа платья, и из-под волос виднелись лица, покрытые толстым слоем белил и доработанные черным цветом (брови), а также красным (губы).

Императоры, которых мы представляем прежде всего блистательными, выделяются, на наш взгляд, не столь явственно, хотя с тысячного года их костюм в принципе мало изменился: они использовали косметику того же типа, что и женщины, в частности для губ, как правило, не столь красных, и носили волосы связанными в шиньон, а позже собранными в высокую прическу с помощью черного лакового шелкового газа. Наряды – как и вообще придворные мужские наряды – помимо халатов, включали очень широкие штаны со складками и со штанинами бесконечной длины, завернутыми под ступнями. Такие штаны, всегда выглядевшие как шаровары, тем не менее могли быть меньше или короче, когда сановник собирался ехать верхом.

Наконец, ни мужчины, ни женщины обычно не показывали зубов (которые они покрывали слоем черного лака при помощи состава на основе железа, теоретически обладавшего антисептическими свойствами); смеялись, говорили и плакали во все горло только простолюдины.

В этой пестрой толпе придворных кое-где выделялись более скромные фигуры – монахи, носившие те же облачения, в каких они щеголяют и теперь, с такими же шарфами и священническими орнаментами; они бреют себе головы, как и монахини; но придворные дамы, желавшие просто на время удалиться в монастырь – обычно затем, чтобы успокоить сердце после любовной истории, кончившейся плохо, – довольствовались тем, что укорачивали волосы, обрезая два толстых пучка волос на уровне плеч.

Тамурамаро – «умиротворитель»

Тем не менее – если попытаешься выглянуть за пределы вымысла, чтобы увидеть чуть дальше стен императорского дворца, представляющих собой слабую защиту, потому что дворец еще строится, – немедленно бросаются в глаза более грубые, но, возможно, и более интересные фигуры.

На самом деле великим человеком времен становления столицы в Хэйане, намного в большей степени, чем какая-либо прекрасная дама или поэт, был прежде всего полководец – Саканоуэ-но Тамурамаро (758–811). Он только что (в 791 г.) отличился в деле, которое при взгляде издали и из другого времени напоминает колониальную войну: ее вели на северо-восточных территориях главного острова, и ей предстояло закончиться завоеванием этих земель, где население продолжало жить, как в эпоху Дзёмон, – это было архаическое общество, доселе напрочь забытое в Ямато.

При дворе с презрением рассказывали об этих аборигенах, умеющих только ловить рыбу, охотиться, заниматься примитивным земледелием и живущих в шалашах из веток, ничего не зная ни о красивой архитектуре, ни о письме. Короче говоря, коль скоро эти люди были «слаборазвитыми», столичные политики объявили их опасными. Больше подобного соседства терпеть было нельзя, и «нецивилизованные» территории, на которые правительство зарилось, рассчитывая извлекать из них доходы в виде налогов, отныне должны были в интеллектуальном и экономическом отношениях войти в сферу влияния нового японского государства. Эта задача была поручена Тамурамаро, который хорошо знал эти регионы и по такому случаю в 797 г. получил титул, созданный специально для него, – император Камму назначил его «главнокомандующим против варваров» ( сэй и тай сёгун) и послал «умиротворять» и «цивилизовать» эти места, до которых не добралась технологическая эволюция. Результат оправдал надежды суверена; однако, бесспорно расширив территорию государства, он также, пусть этого еще не осознавали, окончательно опустошил правительственную казну, уже сильно пострадавшую от переезда в новую столицу и его перипетий.

Сохранилась легенда о Тамурамаро. Лучше, чем его неоспоримые воинские способности или его неутомимую деятельность, историки запомнили титул, который он носил. Формула была слишком длинной, и скоро от нее остался только последний элемент – «сёгун». Сегодня это слово знакомо всему миру и ассоциируется со взрывчатой смесью красоты, энергии, властности и жестокости. В Японии смысл этого слова был проще: оно означало человека, которого в исключительных обстоятельствах наделяют всеми полномочиями. И такой подход, несмотря на присущие ему недостатки, не раз доказал свою эффективность при наведении порядка в стране, которой постоянно грозил географический распад, социальная или интеллектуальная раздробленность.

Терраса Неба

Сайтё (767–822) был монахом, демонстративно поселившимся вдали от мира. Удалившись, как говорилось ранее, с 785 г. на гору Хиэй, к востоку от Киото, он, во всяком случае в географическом смысле, господствовал над столицей, простиравшейся под его ногами. С годами он стал властителем дум: имея китайское происхождение (его родители, несомненно напуганные восстанием полководца Ань Лушаня в Китае в 755–756 гг., иммигрировали в Японию до его рождения) и проникнутый буддийской – а значит, интернациональной – культурой, он олицетворял одновременно поиск союзов и поиск универсалистских идей. Это пришлось кстати: как раз в то время, чтобы найти союзников, японцы в 798 г. отправили посланников в страны залива Бохай. Чтобы найти универсалистские идеи, император Камму через четыре года, в 802 г., удовлетворил просьбу Сайтё и отправил его на континент, разрешив присоединиться к официальной миссии, готовой к отъезду.

Почему Сайтё так хотел уехать? Возможно, потому, что желал открыть для себя страну предков, а прежде всего потому, что слышал о новой буддийской школе, расцветшей в Китае, – школе «Террасы Неба» (по-китайски Тяньтай, по-японски Тэндай).

Учителя этой доктрины учили, что – в противоположность всему, что более ста лет говорилось в Наре, – всякая сущность, даже неодушевленная, несет в себе частицу Будды, то есть имеет шанс, пусть ничтожный, однажды достичь Просветления, или, если использовать уже не философские, а религиозные термины, которые тогда охотно применяли дальневосточные монахи, обрести спасение.

Когда в 805 г. Сайте вернулся из Китая, он привез экземпляр «Лотосовой сутры», основополагающего текста доктрин Тэндай, и немедленно сделал из своего монастыря на горе Хиэй святилище, учившее тому, что было уже не философией, а разновидностью религии, с воздаянием в виде множества адов и раев.

Сказать, что Сайте собирал последователей, было бы недостаточно: на его проповеди спешили из Хэйана великие и малые, и, казалось, он на тот момент стал высшим нравственным авторитетом. Поэтому совершенно естественно, что в следующем, 806 году к нему пришел другой монах, Кукан (774–835), тоже вернувшийся из Китая; кстати, он пытался уехать в то же время, что и Сайтё, и с тем же посольством, но его корабль снялся с якоря только в 804 году. Наконец, Кукай, как и Сайтё, привез учение «Террасы Неба», но другую часть, менее теоретическую и более «практическую». Это была школа «истинных слов» (по-китайски Чжэньянь, по-японски Сингон).

Ее принцип состоял в том, что мир, пронизанный благими или пагубными энергиями, можно избавить от Зла, тормозящего продвижение к полному пониманию, если правильно использовать «истинные слова» – те, что приводят в движение положительные энергии и позволяют каждому достичь того состояния спасения, зародыши которого, даже очень скрытые, всегда есть внутри каждого.

Когда Сайтё услышал Кукая, он пришел в такой восторг, что объявил себя его учеником и попросил, чтобы тот сам рукоположил его в высшие священники. Так возникла тесная дружба, которая продлилась лет десять и однако кончилась плохо: Сайтё не простил Кукаю, когда тот в 816 г. взял у него ученика и сам рукоположил его в Наре согласно обычаям, унаследованным от VIII в. Тогда дружба уступила место вражде, исполненной горечи.

Особенно важно, что Сайтё в то время начал спор наподобие того, который поколением раньше изгнал двор из столицы: почему только монахи Нары (как прежде монахи из Китая) имеют право посвящать священников в сан? Почему назначать на духовные должности не может монах с горы Хиэй? Снова разгорелись страсти, столь яростные, что император, к которому, как положено, обратились, был вынужден выступить в качестве арбитра. Но лишь через несколько лет после смерти святого человека до горы наконец дошла весть – император Сага (царствовал в 809–823 гг.) принял решение: он признал за учителями «Террасы Неба», живущими на горе Хиэй, право посвящения в сан.

Тем временем Кукай уехал и в 819 г. основал пустынь намного дальше к юго-востоку от Киото, в диком, заросшем лесом и величественном месте, на горе, которую называли Коясан. Он жил там один или почти один, потому что умел делать все своими руками: строить, ваять, рисовать образы, необходимые ему для ритуалов, успешно обучал языку местных маленьких дикарей. Ему приписывают даже составление старейшего словаря японского языка. Пошла молва о его талантах, и наконец на Коясан стало ездить все хорошее мужское общество, какое только было при дворе (женщинам в святилище доступа не было: монахи обычно женоненавистники), чтобы познать истинные формулы блага и включить их в состав многочисленных церемоний, определявших ритм их жизни.

Вот почему историки давно усвоили привычку классифицировать религиозную жизнь эпохи Хэйан как эзотеризм – классификация спорная, однако содержащая долю истины. Ведь не приходится спорить, что именно с тех времен жизнь двора была пропитана формализмом жестов и языка, окрашенным таинственностью. Со временем этот образ жизни, в конечном счете, совершенно отрезал правительство и аристократию, связанную с императорской фамилией, от остального мира.

Романтические истории

Может быть, в вымысле яснее всего и заметна новая зрелость архипелага, выраженная в робких первых шагах литературы, которую писали уже не па китайском, а на японском языке: речь идет о сказке, повествующей о приключениях рубщика бамбука («Такэтори моногатари»), бедняка, судьба которого волнует сегодня немногих, но сочинение о котором знаменует приход японского языка в литературу. Чтобы записать этот язык, использовали разные фонетические знаки, произошедшие от скорописной записи китайского языка, которую применяли монахи, записывая поучения учителей в ритме речи, – кана. Эти знаки вставлялись, как стенографические, между китайскими и передавали флексии, свойственные разговорному языку архипелага.

Не в обиду будь сказано монахам, но в моду эти знаки ввела одна придворная дама, написав первый большой японский роман на разговорном языке – уже не короткий рассказик с сильным региональным отпечатком, а протяженное повествование, затрагивающее столь универсальные темы, что его переводы и обработки принадлежат сегодня к числу самых распространенных в мире: «Гэндзи моногатари» («Повесть о Гэндзи»).

Она рассказывает историю принца Гэндзи, давшего свое имя роману, великого поклонника вечной женственности во всех ее формах. Когда в конце XX в.

«Повесть о Гэндзи»

Карету вводят во двор и, прислонив оглобли к перилам, оставляют стоять так, пока для гостей готовят Западный флигель. <…> Ничто не препятствует взору проникать в глубину запущенного, пустынного сада, туда, где темнеют беспорядочные купы деревьев. К самому дому подступают буйные травы – везде царит «запустенье осенних лугов», пруд и тот зарос водорослями… Что и говорить, место унылое… <…> Гэндзи любуется поразительно тихим вечерним небом. Видя, что женщину пугает темнота внутренних покоев, он поднимает наружные шторы и устраивается у выхода на галерею, там, куда падают лучи заходящего солнца. <…> Весь день она льнет к Гэндзи, по временам вздрагивая от страха, и ее детская пугливость умиляет его. Пораньше опустив решетку, он велит зажечь светильники. <…> «Во Дворце, наверное, уже замечено мое отсутствие. Интересно, где меня разыскивают?» – думает она. [4]4
  Мурасаки Сикибу. Повесть о Пиши (Гэндзи-моиогатари). Кн. 1. (Глава «Вечерний лик».) Пер. Т. Соколовой-Делюсиной. – М.: Наука. Главная редакция восточной литературы, 1991.


[Закрыть]

западные историки сопоставили период, когда жила эта «писательница», с историей Европы, оказалось, что этот японский роман пришелся едва ли не на тысячный год (считается, что роман был завершен к 1008 г.). Эта хронологическая случайность, связанная со сменой тысячелетий на Западе, с тех пор не раз питала идею встречи цивилизаций, сердца которых бьются в лад и которые строят нечто вроде куртуазного общества, предшествующего обществу нового времени, – встречи по ту сторону евроазиатских пространств. Как всегда, более внимательное рассмотрение фактов выявляет различие реалий и различие их отображений: и по сей день «Гэндзи» и культура, сформировавшаяся на его основе, воспринимаются как средоточие японской цивилизации в том отношении, в каком она наиболее оригинальна, нематериальна, несводима к затейливому и поверхностному набору заимствований.

Темы далеко выходят за пределы поколений, которые их воплощают, и взламывают географические рамки архипелага. Самая постоянная из них – тема любви, отмеченной печатью смерти и, если использовать западный термин, греха. В самом деле, важнейшая любовная связь Гэндзи представляет собой одновременно адюльтер и кровосмешение: Гэндзи, мать которого умерла, делает ребенка супруге собственного отца, который снова женился. Любовь – это также любовь матери, которая умирает с тяжелым сердцем, исполненная тревоги за сына. Смерть в свою очередь привносит тему недолговечности, отсылающую к буддизму и идее необратимости времени. Время порождает представление об иллюзии; сознание иллюзии и недолговечности побуждает персонажей жить только настоящим, без прошлого, без будущего; приверженность к настоящему мгновению влечет за собой приверженность к моде, переменчивой по своей природе, а из страсти к моде вытекает навязчивый страх перед худшей из утрат – отставанием от моды.

Однако эта история сложных, во многих аспектах шокирующих любовных связей разворачивается в очень строгих рамках двора, его теоретически незыблемой иерархии и его манеры изъясняться гораздо в большей степени жестами, костюмом, нежели словами. Эта литературная история, где невысказанное получает такое значение, несомненно, могла быть только японской; но ее герои, систематически нарушая законы своего общества или крайне неохотно им подчиняясь, выходят на уровень общечеловеческого.

Нужна была поддержка изобразительного ряда, чтобы через сто пятьдесят лет после сочинения роман сделался объектом созерцания. А чтобы греза, до тех пор дозволенная лишь узким придворным кругам, в XX в. стала грезой величайшего множества людей, прежде всего нужно было его фотографическое распространение. Почему греза? Потому что общество, изображенное как в романе, так и в его живописной версии, воплощает мир, свойственный данной эпохе и тем не менее виртуальный: медленные и пышные ритуалы, задающие ритм жизни Дворца, чувства – любви, охлаждения, покинутости, отчаяния, – недолговечность, болезнь, изнурение, разрушение, выраженные в неумолимой смене. времен года. Только эти сюжеты неустанно повторяются и снижаются через посредство ситуаций и персонажей, которые лишь на время появляются на сцене и исчезают так же, как пришли. Всё здесь крайне изысканно и в то же время драматично, потому что за сверкающими одеждами и молодостью неявно, но болезненно вырисовываются печаль и смерть. Поэтому посыл выходит за пределы конкретного времени и места, затрагивая и по сей день национальное чувство у разных поколений и общественных классов.

Но как тогда жили простые смертные по ту сторону этого импрессионистического – литературного и живописного – представления, за внешней отчетливостью тщательно подобранных деталей? Ничтожное меньшинство привилегированных укрывалось во дворцах в китайском стиле, измененном и подправленном в соответствии с японскими вкусами. Архитекторы архипелага без конца варьировали символичную изощренность планов и придумывали сады, где изумление способна вызвать не столько природа, сколько ее преображения. Все это было направлено на то, чтобы передать стиль аристократических построек эпохи, который называют синдэн. А развитие религиозных форм буддизма приносило утешение и вожделенную защиту на том свете живым, которых терзал страх перед концом мира ( маппо) – того мира, в котором они жили, пока не возник другой, которого они надеялись избежать. Этот сложный комплекс радости и печали выражает квинтэссенцию атмосферы времени, в основном связанного с родом, который издавна выделялся тем, что вызывал сильные и неистовые чувства вплоть до смертельной ярости, – Фудзивара. К лучшему или к худшему, но не столкнуться с кем-то из его представителей невозможно.

Культура Фудзивара (900-1199)

Имя Фудзивара означает «поле глициний». Это был топоним одной из первых столиц, с 694 по 710 гг., прежде чем правительство перебралось в Нару. В 699 г. император Тэндзи разрешил могущественному роду Накатоми принять в качестве патронима это поэтичное название в знак признательности за многочисленные услуги. Накатоми, ставшие таким образом Фудзивара, продолжали усиливаться, создавали изощренные и грандиозные союзы, жили с государством одной эпохой – до такой степени, что сегодня само выражение «культура Фудзивара», став расхожим, ассоциируется с блеском некоего идеализированного средневековья.

В самом деле, Фудзивара, беспокойный и разветвленный род, в конечном счете с X в. до конца XII в. закрепили за собой главные посты в государстве – например, они с 967 по 1068 гг. от отца к сыну передавали должность регента при императоре: они намеренно добивались назначения сувереном ребенка, а потом, когда он взрослел, вынуждали его отречься. Однако сегодня, как и в прошлом, огромное большинство людей забыло о мафиозных чертах этой системы, а ее очарование действует по-прежнему: достаточно произнести «культура Фудзивара», чтобы заворожить слушателей, как будто это выражение обладает свойствами магического заклинания.

Великая заслуга Фудзивара состояла в том, что они олицетворяли избавление от китайских моделей, до такой степени определявших всю жизнь до конца VIII в. Это не значит, что китайская культура сошла на нет – достаточно вспомнить Сайтё и Кукая: корни всего связанного с буддизмом, например, тянулись из богатой религиозной жизни Китая эпохи Тан. Но японцы настолько усвоили континентальные элементы, что воспринимали их как присущие собственной идентичности и уже не замечали их внешнего происхождения.

Наконец, в представлениях людей Фудзивара неизменно оживают в образах оригинальных и ярких личностей, которых по воле случая – это был дополнительный бонус удачи – в судьбоносные моменты порождала некая евроазиатская фантазия, по преимуществу чарующая и пугающая. Вернемся еще раз к тысячному году по христианскому летоисчислению: в Японии тогда жил Фудзивара-но Митинага (?—1027), в то время всемогущий – настолько, что к концу этого века (ок. 1092) писатели расскажут о его великолепии в «Повести о расцвете» (Эйга моногатари), которая вскоре вдохновит и художников.

Это был ловкий человек, которому очень помогла краткость человеческой жизни – разве своим выходом на первый план в 995 г. он не был обязан преждевременной смерти двух старших братьев? Стараясь не раздражать людей и богов, он осмотрительно отказался от соблазнительного титула великого канцлера, который предлагал ему суверен; но, поскольку ему посчастливилось иметь много сыновей и дочерей (двенадцать – шесть сыновей и шесть дочерей – от двух жен), он сумел удачно сочетать их браком, став несколько раз тестем, а потом дедом императоров. Поэтому, когда он в 1027 г. умер, Совет уже состоял только из представителей рода Фудзивара. Похоже, это никого не смущало: японцы никогда не испытывали потребность создавать бюрократию, теоретически независимую от знатных родов, какая существовала в Китае. Правительственные должности они прежде всего рассматривали как почести, законно причитающиеся самым блестящим, тем, кто сумел снискать милость императора.

Таким образом, к середине XI в. Фудзивара настолько монополизировали теплые места и почетные функции, что другим родам мало что осталось. Митинага (особенно с 1017 г.) также отвел в свое распоряжение и распоряжение своей семьи поток натуральных налогов рисом и шелком, которые посылали губернаторы областей; благодаря этому он стал богатейшим человеком Японии в рамках системы, функционирующей как замкнутый цикл, тем более что на своем месте он мог контролировать назначение губернаторов и делать их своими клиентами. Впрочем, как во всех придворных семействах, он направлял в провинции младших членов рода; так с клиентелизмом совершенно естественным образом сочетался непотизм.

Это могущество Фудзивара – или их власть над государством – заметно способствовали развитию японской политической системы, теоретически скопированной с китайской и предполагавшей централизацию. Но Фудзивара, напротив, внесли в нее сильный отпечаток семейственности, довольно похожей на старинные системы кланов ( удзи). Это оправданно, – говорили они, – ведь они управляют землями, где чиновники двора не имеют никаких практических возможностей отправлять власть. Выросшие в регионах и вернувшиеся ко двору, выходцы их этой семьи приносили туда свежее дыхание, интегрируя провинциальный образ жизни в уже старую систему централизованного государства. Всегда ловкие, они в то же время никоим образом не стремились к революционным переменам, оказывая полное уважение как к сану, так и к особе императора; их искусная политика выдачи дочерей замуж в конце концов почти генетически связала их с родом суверенов. Поэтому Фудзивара могут считаться прародителями, биологическими и политическими, японского государства средних веков и нового времени: провинциальные кланы управляют, император царствует.

С 1040 г. реставрация, а потом реформа системы поместий, созданной в середине VIII в., значительно ускорили этот процесс.

Имеются в виду территории, управление которыми – и соответственно налоговые поступления с них – правительство двора оставляло семьям, как правило, с очень давних пор физически или морально связанным с императорской властью. Правительство не теряло интереса к этим территориям, по, разрешая превращать их в сёэн, поместья, управляемые кем-то другим, снимало с себя ответственность за них. В самом деле, демографическое развитие – тогда Япония, вероятно, насчитывала семь-восемь миллионов человек – все более усложняло периодическое перераспределение земли. И потом, рост числа ртов и рабочих рук, которые надо было занять, предполагал освоение новых территорий. Как водится, властители регионов не замедлили добиться от правительства, чтобы оно признало эти территории, где подняли целину, за ними, ссылаясь на то, что способствовали здесь распространению административных рамок и законоположений, которые были приняты в столице и в зонах, непосредственно контролируемых правительством. Для подчиненных поместье имело вполне человеческий масштаб – региональный, и его обитатели учились уважать землевладение, доходы, налог, не пытаясь дознаться, кому идет последний. Так что эта система, первоначально задуманная как разумная форма делегирования известной власти агентам центрального правительства, сконцентрированной в их руках, в конечном счете стала мощным фактором географического, политического и даже социального дробления.

Императорская власть не хочет умирать

Тон переменился в 1068 году. Император, царствовавший в то время, Го-Сандзё, не был – исключительный случай для той эпохи – сыном женщины из рода Фудзивара. Поэтому суверен, не связанный никакими родственными связями, очертя голову ринулся на господствующий клан и, чтобы сокрушить всесилие Фудзивара, создал в 1094 г. систему инсэй, «монашествующего императора», – нечто вроде параллельной администрации во главе с императором, который официально удалился в монастырь и оттуда, в принципе лишенный всех полномочий, руководит своей клиентелой. Оттуда он имел возможность помогать, а также мешать царствующему императору или же другим монашествующим императорам, потому что при такой ситуации их могло быть столько же, сколько экс-президентов в современной республике. Сколь бы шаткой ни казалось эта система со стороны, но она просуществовала около трех веков, до самой эпохи Северной и Южной династий (1333–1392).

В первой половине XII в. в Киото привычные слова о недолговечности человеческой жизни, которые по традиции то и дело произносились в беседах, начали приобретать тревожную остроту, и каждый чувствовал, что всемогущество Фудзивара не будет вечным. Чтобы еще более смутить умы, в дело вмешались стихии: в 1134 г. свирепствовал голод, через двадцать лет (1153–1154) город опустошила смертельная эпидемия (кори?). Казалось, что маппо, конец цикла, в который некогда так верил Ёримити, теперь вступает в заключительную фазу.

А ведь когда всё плохо, не остается ничего, кроме надежных ценностей – родственной группы, в конечном счете эта идея вытеснила всякое другое отношение к центральной власти; в то же время сфера влияния последней все более сокращалась по мере того, как правительство передавало добрую часть своих полномочий принцам, администраторам и военным, получавшим лены в провинциях. В такой атмосфере соперничество внутри императорского дома или же дома Фудзивара легко порождало кровную месть, которая в свою очередь перерождалась в гражданскую войну.

Тайра и Минамото

Это и произошло в 1156 г. (гражданская война эры Хогэн), а потом в 1159 г. (гражданская война эры Хэйдзи): два семейства императорской крови, Тайра и Минамото, начали беспощадную борьбу между собой, перипетии и драмы которой многие века будут вдохновлять японских творцов в сфере как литературы, так и пластических искусств.

Киёмори (1118–1181) стал воплощением героев Тайра. Историки сегодня приписывают ему большой политический талант: якобы он первым из вельмож, обосновавшихся в провинции (в районе нынешней Хиросимы), понял – чтобы достичь успеха в масштабе страны, надо внедриться и в администрацию, в одно из восьми ее министерств. Назначенный в 1167 г. великим министром, он как будто достиг своих целей; но его хулители говорят, что в тот момент он утратил чувство реальности и энергию воинов-администраторов и превратился в придворного или такого же министра, как все. Официальная история дает более простое объяснение – в конечном счете он заболел и с тех пор управлял империей из монастыря, куда удалился в 1178 году.

Что касается Минамото, то после войны эры Хэйдзи 1159 г. их оттеснили на восток Японии, в Канто. Таким образом, они проиграли, но в их отдаленной провинции у них был серьезный козырь, который можно было использовать долго: возможность торговли с Китаем, удобная гавань для которой находилась в Камакуре. Тайра-но Киёмори, конечно, тоже прилагал все усилия, разбиваясь в лепешку, чтобы привлечь во Внутреннее море китайские суда и ввозить в свои земли бронзовую монету сунского Китая – сапеки, которые на средневековом Дальнем Востоке были тем же, чем в современном мире является доллар. Но китайцы опасались приближаться к рифам Внутреннего моря, очень опасным для их тяжелых судов; не больше вдохновляла их и перспектива доверять свои жизни и имущество японским лодкам, оставляя судно ждать на глубоководье. Поэтому основная торговля с китайцами, когда она была возможна, происходила через порты, выходившие к открытому морю, – Японскому, Китайскому или же к Тихому океану, где и располагалась Камакура.

Что до Минамото-но Ёритомо (1147–1199), он был еще слишком молод и к тому же обязан жизнью Киёмори. Последний, победив его отца в 1156 г. (этим кончилось так называемое восстание эры Хогэн), пощадил Ёритомо, в то время еще ребенка; такие милосердные жесты не окупаются в смутные времена, и роду Тайра пришлось пожалеть об этом поступке, когда мальчик, став взрослым, собрал своих воинов, чтобы отомстить за смерть отца. Так вступили в действие законы кровной мести, исполнители которой чаще всего учитывают и соображения выгоды.

Ёритомо, молодой и неопытный, находился тогда в щекотливом положении. Но он мог воспользоваться ценной поддержкой. На его сторону встал Кофукудзи в Наре, храм, основанный родом Фудзивара и для рода Фудзивара: монахи ненавидели Тайра, которые ранее пытались вмешаться в их дела и в 1159 г., к концу восстания эры Хэйдзи, довели одного из Фудзивара до самоубийства. К храму Кофукудзи сразу примкнули основные монастыри Нары, в свою очередь провозгласив восстание и также поддержав род Минамото. Когда Сигэмори (1138–1179), старший сын Киёмори, и Тайра собрались дать отпор, на восточном фронте они столкнулись не только с солдатами безусого военачальника, но также, в самом сердце старой Японии, со знаменитыми монахами-воинами древней столицы VIII в. Самым ближайшим последствием этого стало то, что Нару предали огню и мечу, а главные здания Тодайдзи и Кофукудзи сгорели и обрушились. Непохоже, чтобы это сверх меры огорчило действующих лиц драмы; Фудзивара, демонстрировавшие, как всегда, широкую натуру, пообещали в основном восполнить ущерб, на самом деле по преимуществу заставив платить двор. Все это не было роковым: благодаря такому подарку судьбы Нара смогла возродиться из пепла, а художники – заработать на жизнь. Но на простых людей смерть и следовавшие за ней разрушения и голод обрушивались, не зная перемирий, а наверху участь таких людей никого не беспокоила. В этой среде японские религиозные представления и обогатились новыми концепциями.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю