355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дана Арнаутова » Культурный слой (СИ) » Текст книги (страница 4)
Культурный слой (СИ)
  • Текст добавлен: 8 апреля 2017, 01:00

Текст книги "Культурный слой (СИ)"


Автор книги: Дана Арнаутова


Соавторы: Юханан Магрибский
сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)

VI

Перечитал раз десять, не меньше, всё то, что написал за последний год в дневнике. Всё то, что писал будучи этим надушенным стариком. Не знаю теперь: плакать мне, кричать или хвататься за голову – ведь это писал не я! Кто угодно, только не я! Манерно и длинно, бесконечно длинно, исписаны десятки страниц. Разработал мелкую моторику правой руки, ничего не скажешь. Читать записи невыносимо, они – живое свидетельство моего безумия, целого года моего не-существования, жизни в чистилище, в лимбе. Наверное, изуродованному красавцу так же больно видеть любое зеркало, как мне эти листы. Нет, не говорю, что мои дневники чего-то стоят! Не литература. Но ведь всё это – не я, не я! Месяц ничего не писал в дневник – только чтобы не быть похожим на Зельдмана, соскоблить его с себя как краску, даже содрать, как кожу, если он въелся слишком глубоко. Доходит до паранойи, но бороться сложно. Помогает спорт. Наконец, уговорил себя написать: в конце концов, писал же я дневник до всякого Зельдмана! Значит, бросить – всё равно, что поддаться его влиянию, только с обратным знаком.

Страшно. Не могу себе ответить на один, очень простой и очень мучительный вопрос – а где же был я сам? Когда исчез? Ведь память сохранила (пусть несколько туманно) весь прошлый год. Ответа нет.

Узнавал про Зельдмана: оказывается, известный в филологических кругах писатель, по образованию художник, заканчивал Глазуновскую. Пролистал пару его книг, послушал интервью – и вот что. Насколько могу судить, именно его стилем, с поправками и оговорками, но его, не моим, написаны дневники. Очень хочется отдать их на лингвистическую экспертизу, чтобы получить точный ответ, но… Во-первых, не буду врать сам себе – ответ я знаю и так. Во-вторых, он настолько дик и настолько противоречит всему, что я знал, что я не готов его принять. И, кроме того, страшно. Я думал, и раз от раза прихожу к одной и той же картине: разум Зельдмана оказался сильнее, развитее моего, причём значительно. Видимо, мозги Лисовского заплыли жиром и вовсе уж не были ни на что способны, если я и замечал изменения в себе, то легко объяснял их физиологией. Но Зельдман привык думать – многословно, вычурно, с завитушками философствовать – и этого оказалось достаточно, чтобы его мозг справился с моим, подчинил его себе. Наверное, всё случилось в адаптационный период (я спрашивал шефа, адаптация на этот раз заняла почти трое суток: я бредил, начиналась горячка, поминутно я засыпал и просыпался). Дорого бы дал, чтобы узнать, как провёл это время сам Зельдман в моём теле, но тут шеф оказался на удивление непреклонен: закрытые сведения, ничего разглашать нельзя.

Одна догадка мучит меня вот уже второй месяц. Что если я, Виталька, моя воля и мои умения, на этот раз не были нужны вовсе, что если высоколобые НИКовцы играются со своим перегонным аппаратом: им хотелось проверить, сохранится ли разум дряхлого старика в молодом теле, сумеет ли полноценно адаптироваться? Меньше всего на этот раз они заботились о старом теле, плевать им было! Волновал их только Зельдман в моём, Виталькином, теле! Сумеет ли этот благоухающий педераст писать свои писульки или, чем чёрт не шутит, займётся лёгкой атлетикой, увлечётся бегом? Представляю себе тему диссертации какого-нибудь кандидата филологических наук: «Влияние резкой смены физиологического фона, обусловленного возвращением молодости тела, на творчество Зельдмана А.Н» или «Реминисценции собственного сознания тела при ментальном переносе, их влияние на…», да опять на творчество того же Зельдмана. Да десяток науч. степеней как с куста можно снять!

Напрямую у шефа не спрашивал. Не знаю, почему. Порывался, но сдерживался. То ли боюсь, то ли не хочу ссоры (а удержаться от неё мне будет трудно, если уж начну вовсе). Зато спросил, нет ли у него копий моего дневника за прошлый год. И Герман Игоревич, кажется, вполне искренне сокрушаясь, сказал мне, что нет, увы, нет. Вот и отлично.

Трусость. Сжёг весь дневник.

VII

Виталька! Да, ты, Виталька, бегун-легкоатлет, с быстрой широкой улыбкой и соломенными волосами. Ты, которому шестнадцать, который ещё не проходил перегон, тебе пишу. Как-то родилась в этот вечер в пустой голове такая блажь. Мне стало казаться, что напишу – а ты прочтёшь. Теперь во многое можно верить, о чём раньше только мечтали. Так вот, представь себе, Виталька, гостиничный номер в плохонькой придорожной гостинице, где бывают, сменяя друг друга, десятки постояльцев за пару месяцев. Всё абы как, обслуги почти и нет, да и уборкой она занята в последнюю очередь. Не то чтобы совсем уж плохо – вроде не так уж и загажено, не так заплёвано, как могло бы быть – а всё же мерзко. Вселишься в такой номер и чемодан откроешь только затем, чтобы достать зубную щётку, бритву и смену белья – остальное пусть остаётся внутри, пусть не пропитывается здешним неуютом, беглостью, вялой и неизбежной, как однажды начавшаяся проказа, разрухой. В этом чемодане, уложенном ещё дома, когда в голове ещё роились мысли о путешествии и прочая романтическая чушь, остаётся ещё какой-то спасительный дух, надежда, что всё устроится и наладится. Но нет, Виталька, не наладится. Слабоват душок, значит.

Я теперь последняя шлюха. Потаскуха. Даже хуже – они торгуют телом, сохраняя надежду спасти душу. Некоторые торгуют одной душой, но хоть блюдут тело, бывает и такое, не так уж редко, как тебе может казаться. Я же торгую и тем и другим. Хорошо торгую, успешно, доходно, сытно. Со спорта никогда не имел бы таких наваров. Мне двадцать семь: из них шесть с половиной лет в нашем с тобой, Виталька, теле жили постояльцы. Сброд тот ещё, поверь мне. К тому же представь, Виталька, как веселились эти старики, попав вдруг в молодое тело. С теплотой я теперь вспоминаю только Зельдмана, которого ненавидел и проклинал поначалу. За год «отпуска» старик успел написать «Шестикрылого» – лучший свой роман, где серафим трижды спускается к герою: в детстве, чтобы спасти от страшной сказки, в молодости, чтобы убедить не отказываться от искусства, и, в последний раз, чтобы забрать его с собой. Написал и несколько картин. Сам он говорил, что зрение у него переменилось и картины писались сами собой – быстрее, острее и всегда точно. Не знаю, что тебе сказать про эти картины, Виталька, я не спец в таких делах. Там всё портреты – и хорошие. Одну Зельдман мне подарил.

Так вот, этот старик, которого ты сам вскоре будешь называть надушенным педерастом (если всё же мои слова не дойдут до тебя), оказался единственным, кто использовал наше тело для чего-то хорошего. Для искусства, для порыва души. Он, видно, весь выложился за тот год. Я ведь знаю, каким оставил его тело: оно протянуло бы ещё десяток лет. А то и все два. Но старик умер, не прожив и года после того как вернулся. Не знаю, может, ему слишком тяжело далось осознание вновь захватившей его телесной немощи. А может… может, серафим прилетел за его душой. Светлая память, Альберт Николаевич!

Но я не за тем сел писать тебе, чтобы рассказать о том единственном светлом человеке, который встретился мне за эти годы. Нет, Виталька. Я взялся упредить, уберечь тебя от опасности, а потому слушай. Первый раз эта мысль ударила меня током, когда я был Лидией Артуровной Гарибян. Толстозадой тётушкой, светской клушей сорока восьми лет, которая считала своим долгом следить за модой и новыми веяниями. А я был в моде, доложу тебе. Ещё пятеро промышляли тем же, но я был и самым опытным, и первым среди них. О, мои услуги стоили дорого (впрочем, сейчас, уверяю тебя, они отнюдь не стали дешевле), и штат юристов составлял контракт, в котором я обязуюсь и гарантирую в обмен на определённые гарантии со стороны клиента, что всё будет по высшему разряду. А что по высшему разряду? Да ничего особенного: обычный фитнес, хорошее питание и прогулки на свежем воздухе – вот и всё, что я гарантировал. Да ей и не нужно было ничего больше! Здорова была как лошадь: полнокровна, крепкозуба, расплылась вот чуток, да и то в пределах нормы. Но я тогда не задавал лишних вопросов, ещё меньше вопросов задавал шеф. И вот потому она, вместо фитнеса, выбрала меня. Ей-богу, дешевле было слетать в космос.

Тогда я был собран. Больше всего боялся, что вновь потеряю себя, исчезну и растворюсь в остатках чужого разума, на время прекращу быть. А то и вовсе прекращу, как знать. После Зельдмана были ещё переносы, но нельзя было расслабляться – просто мне везло, и попадались такие же идиоты, как Лисовский. Не знаю, что случилось бы, доведись мне вновь очутиться в теле мыслителя. Впрочем, знаю, но боюсь слишком далеко заходить в этих мыслях, потому хватит об этом. Я беспрестанно твердил наизусть стихи, прорешивал школьный задачник по алгебре, которая никогда мне не давалась, вместо музыки слушал лекции по истории: и всё с единственной целью: выстроить свою крепость, натренировать те невидимые мускулы, которые только и могут мне позволить не потерять себя, случись ещё одна такая схватка. В общем, Виталька, ты понял – случай с Зельдманом перепугал меня не на шутку. Как тогда, помнишь? В деревне, когда Светке было семь, а тебе девять. Ты потом долго не мог есть, только пил тёплый травяной чай – до сих пор его вкус отзывается глухим, забытым ужасом. Повезло Аньке – мы её спугнули, помнишь? Наговорили в шутку, подмигивая друг другу, делая большие глаза, что там, в лесу, ходят дикие волки и в новостях передавали, что одного мальчика уже загрызли. А то б увязалась за нами.

Бобриный оторванный хвост с тянущимися лиловыми жилами, клочки бурой шкуры, вырванной с мясом, ворона, одноглазая голова с половиной лапы, длинные резцы; хвойный запах мешается с железно-кислой кровью, желудок сводит. Тёплый травяной чай…

Впрочем, я отвлёкся. Зато ты знаешь теперь, Виталька, что это я. Я, не Светка, она бы так не написала – всё ей нипочём, дикарке. Так вот, собран я был тогда, сжат как кулак, не давал себе покоя, напрягал мышцы, память – проверял волю. Клуша стала для меня подарком – податливый и мягкий разум повиновался бесспорно. Или мне так только казалось, ведь я же не чувствовал, ни на миг не чувствовал, что стал другим, тогда, в теле Альберта Николаевича!.. Вот опять разгорячился, даже сердце зашлось. Прости. Мне всё ещё страшно, хотя казалось бы – чего бояться теперь?

Она очень хотела научиться красиво плавать и обговаривала это отдельным пунктом в договоре, настаивая, что по прошествии года я должен предоставить ей видеосъёмку моих заплывов «Непременно, непременно нужна видеосъёмка, как безусловное доказательство! – тараторила она. – Что мне скажет, что после переноса я буду плавать, а? Ты мне гарантируешь, а? А ты? Нет? Нет? Вот, Герман, потому съёмка, съёмка». И я подписал, да: в совершенстве научусь плавать всеми четырьмя стилями. Иными словами, я должен был заставить плавать эту брошенную в воду квашню теста кролем и брассом, на спине и, что доставляло самой Лидии Артуровне наибольшую радость предвкушения, выпрыгивающим из воды баттерфляем. Шёл, пожалуй, четвёртый месяц работы, никак не меньше, потому что мышцы уже переболели своей первой, молочной, самой острой и самой искренней усталостью, успели подтянуться и окрепнуть, и теперь я уже плавал, не без удовольствия скользя между потоков воды. Люблю бассейны с течением, будоражит. Вот как раз тогда я учился плавать в третий раз, считая тот самый, Виталька, когда мы с тобой плескались со Светкой и Володькой в нашем пруду, только теперь меня наставляли лучшие тренеры, а это, доложу я тебе… впрочем, ты знаешь и без меня. Привет Антону Владимировичу!

Перечитал написанное. Каким же ханжой должен я казаться тебе! Я плутаю и ухожу от того единственного вопроса, который, наверное, давно тебя волнует. Да, Виталька, да. Мало того, что Лидия Артуровна была стареющей клушей, потакающей моде и стремящейся во что бы то ни стало удержать при себе молодого любовника, мало того – она была женщиной. Впервые мне довелось очутиться в женском теле. Я всегда это помнил, и известный зуд любопытства и лёгкого возбуждения не покидал меня задолго до переноса, однако, я писал всё это, чтобы ты понял – я мог держаться. Я умел повторять в памяти стихи и мучить тело до отупения и изнеможения, но вот, верно, после плавания расслабился. Я позволил себе томный вечерний сон, дрёму, которая то охватывала меня, то отпускала, не забирая до конца, но и не давая проснуться. И с приятным удовлетворением от проделанной работы ощутил, скользнув рукой, что грудь окрепла и округлилась, что кожа теперь упруга, а бёдра и зад больше не растекаются по простыням безвольными кисельными лужицами. По коже пробежался холодок, и я с мысленной улыбкой понял природу этого холодка, который ощутил впервые в этом неотзывчивом, обрюзгшем теле. Впрочем, теперь всё было не так. Смешно сказать, Лидии Артуровне было только сорок семь, и, право, восстанавливалась она куда быстрее, чем бедный старик Зельдман. Я ведь каждое утро вместе с Валер Николаевичем придирчиво осматривал тело Лидии Артуровны перед громадным зеркалом (поднимаем рученьки, встаём на цыпоньки, тянемся-тянемся, повернулись бочком, другим, во-о-на как! Тянемся к носочечкам, коленочки прямые, и так дальше – весь этот длинный каждодневный ритуал, который я помнил наизусть, но не мог отказать Валер Николаичу в удовольствии лишний раз называть руки рученьками, а носки носочечками).

Мне очень хотелось знать, почувствовать, ощутить, и я, разморённый негой, не сопротивлялся нарастающей волне, пальцы касались здесь и там, спина выгибалась дугой, пока вдруг… Пока вдруг простая и прямая мысль ударила, оглушила меня, рельсой жахнула по голове, да так, что вышибла дух минуты на полторы. Я понял вдруг, что мне, безотрывно занятому, изводящему себя спортом, мне, для которого всё это – работа, мне невозможно удержаться от искушения насладиться здоровым телом сорокасемилетней Гарибян. Смейся, Виталька, смейся, но только тогда я впервые понял, что должны были вытворять со мной все эти Лисовские, Бродсоны и Гарибяны. Вот только тогда, в то мгновение мигом отрезвевший мозг осознал всё… что – всё? Я и слова не подберу, Виталька. Сказал – шлюха я теперь. Потаскуха. Клейма негде ставить. Хоть и не был с женщиной.

VIII

Вчера шеф сказал мне: «Виталенька, убираем, убираем эти мешочки под глазами и лечим зубки, а то нас не купят». Вот так и сказал, «нас не купят». А ведь прав, прав Валер Николаич! Кстати, пишу вот и думаю – давно ли я стал называть шефом Валер Николаича? До сих пор, как подумаю «шеф», и перед глазами, как живой, встаёт Герман Игоревич с обыкновенной своей, нестриженной шапкой густых, тонких как пух и совершенно белых волос, с мягким, смеющимся взглядом карих глаз из-под очков. Что уж, не достаёт его рассудительного ободрения, какого-нибудь: «Виталий Михайлович, куда уж нам с вами отступать? Прорвёмся, не впервой» – когда от так говорил, последние слова таяли в картавом курлыканье, и сам он это прекрасно понимал и едва заметно улыбался. Не видел никого, в ком ещё так сочетались бы ум, доброта и такая вот детская весёлость, которую ему повезло сохранить.

Впрочем, наверняка Герман Игоревич Заславский был человеком куда как не простым. Уж точно много сложнее, чем мне удалось набросать тут несколькими словами. Не с его ли мягкой, благожелательной подачи я прошёл через всю эту кунсткамеру, пропуская всю грязь через себя, как карась пропускает мутную, взбаламученную воду через жабры, роясь в иле в поисках улиток? До меня доходили разные слухи, в том числе и об одном вопросе, давно меня занимавшем – отчего именно мне, ребёнку ещё, шестнадцатилетнему мальчишке, Герман Игоревич поручил влезть в слоновью шкуру Лисовского? Объяснение оказалось столь простым, что странно, почему я сам до него не догадался. Я не был первым, вот в чём дело. Двое взрослых мужчин: психолог и профессиональный спортсмен (вот тут не знаю точно, но поговаривают, да и выходит по всему, что спортсменом-то был Валер Николаич) – так вот, двое взрослых мужчин уже пытались привести это тело в порядок, но – и тут самое любопытное – не то чтобы не смогли, нет! Не то, чтобы сдались – если бы. Говорят, будто оба где-то на втором месяце стали явственно сходить с ума. Путать имена родных и называния вещей, не в состоянии были выполнять упражнения и прочее. Хотя сам Лисовский, разумеется, словно сыр в масле катался. Не знаю, как объяснить, что я не тронулся рассудком вслед за ними. Может быть, они слишком отвыкли меняться, а ребёнку-то привычно. Но кто ж знал-то, что получится? Однако ж, Герман Игоревич не побоялся рискнуть. С истинно полководческой храбростью он благословил меня и отправил в бой.

И всё ведь, кажется, понимаю, а не могу ни злиться на него, ни проклясть его память. Была в старике какая-то подкупающая беззащитность. Вот будь он полон мощной, дебелой, самоутверждающей силой и красотой, щедрой весёлостью, нахальным здоровьем – вот тогда бы я плюнул на его могилу. Но был он человек потерянный, оставленный в живых по недосмотру, на каждого смотрел так, словно тот владел неким волшебным словом, которое стоит только произнести в присутствии Германа Игоревича, и он растворится в воздухе, перестанет быть, вместе со всем своим НИКом. Но, раз уж, дружок, ты словца этого не произносишь, – хоть и вертится оно на языке, – то ты, милостивый государь, всё равно, что в тайном сговоре, ты свой. А уж над своими у Германа Игоревича была особая, мягкая власть. Ну, чем я не чёрта описал?

Чёрт, как есть. Одно только – где ж вы найдёте чёрта, который бы так беззаветно радел за науку? А потому, светлая тебя память, старик, Герман Игоревич Заславский.

IX

Перечитал вчерашнее^ начал с Валер Николаича и больных зубов, а пришёл к эпитафии на могилу Заславского. Но ту мысль, которая заставила меня вчера взяться за дневник, всё-таки выскажу. Не хочу, чтобы она и дальше гуляла по извилинам и будила по ночам. Пусть лучше остаётся здесь, в бумажной пыли, темноте и забвении. Мысль простая, сложных у меня немного: я не успеваю восстанавливаться между перегонами. С каждым разом тяжелее приводить в порядок расхристанное тело. Наверное, это что-то вроде привычного вывиха, когда сустав вот он, на месте, кажется, и мышцы ещё ничего, крепкие, а махнёшь неловко рукой, и всё – привет, вывих. Обычно больнее всего в первый раз – и выходит сустав из сумки с дикой болью, и вправлять не легче, а вот дальше всё прощё, с каждым разом всё незаметнее, только вправляется плечо всё равно недостаточно, не до конца, что-нибудь да мешает, скажем, защемится мышечная ткань и начинает натурально гнить – а как иначе? Кровь-то не доходит.

Не так давно, месяца два назад, сменил в наушниках, разнообразия ради, лекции по истории лекциями о философии. Так вот, были в двадцатом веке такие ребята, которые считали, что жизнь отдельного человека содержит бесценный, очень важный опыт, только вот передать его нельзя никому и никогда, потому что для всех других он оказывается вовсе бесполезным. Хотел бы я послушать, что сказали бы они обо мне, проживающем жизнь в разных телах. Кажется, я знаю лучше любого хирурга, ортопеда и реабилитолога, изнутри чувствую все неполадки сложной системы – человеческого тела. Простая привычка, поворот головы, положение стоп при ходьбе (носки внутрь или наружу? Подвёрнута ступня или вывернута? Слышится ли в пояснице слабенькая, колющая холодноватость?), прикус (выходит ли нижняя челюсть вперёд, задвинута ли назад или вовсе перекошена?), линия роста волос, морщины, подвижность пальцев, всё это вместе говорит мне, что нужно делать, где подтянуть, а где ослабить, в чём лучше не упорствовать – быстрее пройдёт само, а где поможет только каждодневный труд. Я всё это знаю, и я очень долго и очень внимательно слушал указания хороших врачей и лучших тренеров. Я знаю, как работать с телом – и ничего не могу сделать со своим. Всё, кажется, конец. Оно разрушается, крошится, гноится и сдувается, едва дожив до тридцати четырёх. Мне кажется, что мои гости – теперь я называю их так, других гостей у меня всё равно нет – хуже сосущих паразитов. Они выпивают всю жизнь, все соки, оставляя после себя нечищеные, крошащиеся зубы, воспалённые десны и запоры. Мне кажется, что меня отключили от какого-то источника питания, отменили тот поток, что напряжённо бил от земли до неба, проходя прямёхонько через меня. Отменили или пустили другим путём. Может, теперь эта невидимая электрическая дуга выпрямляет спину милой Лидии Артуровне? Или сверкает искрами из глаз крепыша мистера Гильбертзона?

Нечего скакать, как блоха отсюда туда и назад. Где это видано? Может, не только тот бьющий ключ, может, и я сам размазался по коре десятков мозговых полушарий? И сколько минут своей жизни я не был человеком – ведь когда я только поток электронов, несущихся по проводам, разогнанная процессорная плазма, команда, приходящая на томограф – разве я человек? Нет, я уже совсем иное создание, не привязанное ни к телу, ни к людям.

Всё. Оставайся тут, рассыпайся бумажной пылью, истлевай и дохни, а мне нужно жить.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю