355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дана Арнаутова » Культурный слой (СИ) » Текст книги (страница 1)
Культурный слой (СИ)
  • Текст добавлен: 8 апреля 2017, 01:00

Текст книги "Культурный слой (СИ)"


Автор книги: Дана Арнаутова


Соавторы: Юханан Магрибский
сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 7 страниц)

Дана Арнаутова (Твиллайт)
совместно с Юхананом Магрибским
Культурный слой

Московское утро

Знаете, говорят, что не принято и даже неприлично начинать повествование с пробуждения главного героя. И это правда: подумаешь, невидаль – проснулась Марья Степановна! или Мишка-двоечник, да хоть бы и Хуан Мария Карлос очнулся вдруг ото сна, разбуженный только что пришедшей ему в голову замечательной мыслью, – читатель-то ничего не знает ни о ком из них, и ему, читателю, нет вовсе никакого дела до того, хорошо ли спал этот столь внезапно проснувшийся и что ему снилось. Скажем, о Джереми читатель не знает ещё ничего, и вряд ли ему хоть сколько-то любопытно будет знать, что Джереми совершенно не выспался и во сне видел только тревожные обрывки бог весть чего, скрытые от памяти, но ютящиеся где-то по тёмным углам сознания. Однако, если читателю настолько уж нечем заняться, что он до сих пор не бросил чтение, то стоит рассказать ему, что Джереми проснулся ранним утром, проспав всего-то пару часов. А там…

А там холодный гостиничный номер, высокие окна, серый свет; постель, кресло. На столике мигает индикатором ноутбук. Мысли судорожные, ясные, пальцы холодные, живот подводит. «Спокойно. Спокойно, Джем. Просто выдохни, а теперь глубоко вдохни. Медленно. И ещё раз».

Вот, как будто полегчало. Теперь чаю – и проверить почту.

Джереми потянулся к телефону, чтоб заказать завтрак. Набрал номер, но живо представил ответы на ломаном английском с сильным акцентом и бесконечно растянутым «э-э» между слов, бросил трубку – нет, не сейчас. Стоит поберечь нервы. Благо, в номере есть электрический чайник, а в сумке завалялся чай в пакетиках и сахар.

Глоток горького, сладкого, горячего чая… как будто легче. Теперь – почта. Что там? Подключение устанавливается – медленно! – почта проверяется. Новых писем нет. Ничего удивительного. В Москве сейчас семь тридцать две, значит, в Стокгольме половина шестого, ещё слишком рано. А дома? Он бросил взгляд на циферблат наручных часов, оставленных на уродливой лакированной тумбочке. 19:40. Спешат, хорошо бы подвести.

Дома вечер. Элен, наверное, только что вышла из душа и сидит в гостиной на широком подоконнике с книгой в руках, рассыпав по плечам потемневшие от воды каштановые волосы. Книжка какая-нибудь дешёвая, в мягком переплёте, из тех, которыми полнятся привокзальные киоски, она читает и чуть-чуть, еле заметно, краешком губ, улыбается. Она представилась Джереми в мягком лиловом свитере и цыганской пестрой юбке, которая лёгкими складками спадает едва не до пола, а за окном величавый клён торжественно и неуклонно роняет последние разлапистые листья. Позвонить и услышать теплый, чуть надтреснутый голос. «Привет! – сказал бы ей Джереми. – Я тут в Москве. Холодно что-то: нет, топят, ты не подумай, однако. Ты как? Читаешь?» – вот так бы, даром, что журналист, не связал бы и четырёх слов. Ах, и Элен бы рассмеялась, и рассказала бы шелестящей быстрой речью, похожей одновременно на шорох сухих листьев и звук дощечек ксилофона, мягкой, беглой, ласкающей слух речью, рассказала бы только что прочитанный роман. Но звонить он не стал. Не нужно тревожить её лишний раз, не сегодня. Пусть всё решится, вот тогда… Да и потом…

И потом он ясно отдавал себе отчёт, хоть и гнал прочь непрошеные мысли, что мягкая, чарующая хрипотца голоса становится грубее, слова всё неохотнее слушаются Элен и не стыкуются друг с другом, а предложения порой и вовсе повисают в пустоте, как беспомощной гусеницей повисает над обрывом поезд, под которым обрушился мост. Он с болезненной ясностью замечал эти признаки разрушения (Проверить почту: может быть? Нет) и прощался с её телом. Пусть красивым, пусть желанным и таким родным, но только телом. Как они хохотали в тот день в швейцарской гостинице, когда вдруг премия стала казаться достижимой, и Джереми всерьёз и с надеждой о ней заговорил, а Элен с самым невинным видом спросила, будет ли он по-прежнему любить её, помещённую в тело камбоджийского мальчика, и намерен ли он на ней жениться? И как он, любимый, представляет себе семейную жизнь? Джереми смешался, не зная, что ответить, а Элен не выдержала и прыснула со смеху. «А давай поженимся сейчас, Джем! Хорош же ты будешь, первый американец, законно женатый одновременно на двух Элен О’Нилл!» «О да! – подхватил он, – одна из которых будет очень красивым женским голосом лопотать камбоджийские ругательства, а другая Элен окажется десятилетним мальчиком, сыплющим интегралами, дифференциалами, асимптотическими приближениями поверхностями к инвариантным торам четырёхмерного пространства многочленов! И я вовсе не уверен, что камбоджийские ругательства мне понравятся меньше!» Тогда Элен перестала улыбаться и посмотрела на него очень холодно и осуждающе. Он мигом замолчал. «Ну и чушь же ты несёшь!» – сказала горько. Отвернулась, сбросила с плеча его руку. И снова расхохоталась, повалившись на диван: «Джем, Джем! Видел бы ты свои глаза!»

К полудню он окончательно извелся, разрываясь между желанием позвонить ей и придушить тщедушного и костлявого Йохана Страабонена, секретаря комитета, который после долгих уговоров, угроз и увещеваний, обещал сообщить ему, как только будет вынесено решение, каким бы оно ни было. Проклятье! Этому русскому профессору, проклятому Навкину, восемьдесят три! Он прожил жизнь, полную всего, чего только хотел: открытий, путешествий, любви… Что такого важного он открыл? Перемещать сознания могли и до него. Да – улучшил, да – доработал, да – подробно описал механизмы и построил модель нейро-психической активности во время перехода, но так ли это нужно? Этого академика самого ещё в восьмидесятые перекачивали из одной головы в другую чуть ли не каждый год. Да за ним рекорд Гиннеса держался сорок лет, пока какой-то японец не переплюнул старика разом на десяток переходов. Но – признанный гений. Но – заслуги перед мировой общественностью. Собственная научная школа, государственные награды.

Что там с любимыми учениками? Джереми не помнил. От чая тошнило – сколько можно пить эту горькую бурду, уже подёрнувшуюся тонкой радужной плёночкой, совершенно остывшую, вяжущую – он скривился, но всё же сделал глоток. Его тошнило от хмурого московского неба за окном, неприятного акцента в телефонной трубке. Все сливалось в единый вкус безнадежности и тщательно задавленного страха. В который раз задавался он одним и тем же вопросом: почему и зачем бюрократы придумали эти ограничения? Почему только нобелевским лауреатам можно? Разве Элен недостаточно хороша? Разве она недостаточно умна, разве плохо она строит эти проклятые дифференциальные системы, в которых сам Господь Бог не разберётся? Разве ценнее жизнь убийцы, насильника, наркомана, разве их жизни ценнее, чем её? Бог дал нам в руки орудие, мы обязаны им пользоваться! Теперь мы сами вправе выбирать, кому жить!

Какая подлость! Да, операция чрезвычайно дорогостоящая. И пусть она требует уникального оборудования и не менее уникального персонала. Да-да-да… Да он бы всю жизнь работал на этот кредит, он бы продал всё, ведь на другой чаше весов – Элен. Его сероглазая Элен, у которой куда меньше заслуг перед мировой наукой и совсем нет времени, чтобы эти заслуги появились.

Джереми вспомнил профессионально сочувственный тон врача в баснословно дорогой швейцарской клинике. Анализы и томография, всестороннее обследование, всё, что нужно. Сбережения ушли водой в песок, дом пришлось продать – плевать. И эти форменные цветные халатики, сливающиеся в радугу от мельтешения перед глазами… Они пили кофе в крохотном ресторанчике на горном склоне, он ломал плитку знаменитого шоколада: черного, маслянисто-тяжелого, с густым запахом. И думал, что вот еще день-два – и ей станет лучше. Не может не стать. Шоколатье улыбались им, принимая за молодоженов – бог весть отчего. Элен смеялась, клала ему в рот кусочки шоколада, а в глубине серо-зеленых глаз плескался страх.

А потом ему позвонил костлявый Страабонен, которого Джереми тогда знать не знал, и сообщил плаксивым голосом, что, по имеющейся у него неофициальной пока информации, попадание которой в прессу крайне нежелательно, кандидатура мисс О’Нил рассматривается среди прочих соискателей нобелевской премии в области физики. «Особенно в связи с тем, что состояние мисс О’Нилл может внушать некоторые опасения, – подчеркнул он, – я хочу поздравить вас и пожелать успеха мисс О’Нилл»… Это было как раз в тот день, когда Джереми забирал последние анализы из клиники. Разноцветные листочки – весёленькие, чёрт возьми! – сыпались из непослушных пальцев, врач взирал мягко и понимающе, твердил о возможности чуда, призывал не отчаиваться. Он чуть не пропустил звонок из комитета, ведя машину по серпантину горной дороги, но съехал на обочину, взял трубку и потом долго сидел, чувствуя себя приговорённым, которому дали не помилование, нет. Только надежду. И эта надежда хуже всего, потому что не хочет умирать, не хочет погаснуть, заставляет цепляться до конца и не даёт с достоинством принять неизбежное. И эту надежду разбудил Страабонен.

Джереми так и не понял, зачем этот надушенный слизняк, каждое слово которого отдавало гнилью и коварством, решил вдруг сообщить ему о решении комитета. Сначала он думал, что старик намекает на взятку, но, сколько бы и в каких учтивых выражениях Джереми ни предлагал, Страабонен делал вид, что не понимает.

Но тогда, в тот день, он даже не думал про старика, не до него было. В гостинице он выложил Элен обе новости, радуясь, что их две, что можно по профессиональной привычке выдвинуть на первый план нужную, прикрыв вторую фальшивым оптимизмом. Элен молчала. Рассеянно чертила на салфетке какие-то формулы, как другие рисуют цветочки и рыбок, потом подняла на него глаза. И он понял, что все это время она не верила любезности врачей, холодной асептической белизне швейцарских томографов и даже маслянистому вкусу прославленного шоколада, скрывающему горечь под сладким тяжелым запахом и вкусом. И еще он понял, что проклятый short-list – самый изысканный вид жестокости, известный ему. Тонкая пытка затянутой, сложной игрой дворцовых интриг, где вместо трона разыгрывается жизнь, бесценная возможность обмануть костлявую, вывернуться из её суставчатых пальцев, ускользнуть из-под самого её носа, провалившегося от дурных болезней. Когда Джереми навёл справки об этом Йохане Страабонене и побегал изрядно, перетряхивая все старые телефоны друзей, чтобы ущучить проклятого интригана, поймав его на утайке от налоговой сторонних доходов, он узнал, что вероятнее всего в ноябре нобелевский комитет назовёт фамилию русского академика, который усовершенствовал теорию и технологию ментального переноса (теперь-то он чуть не наизусть выучил биографию этого Виталия Навкина), но многие считают, что работы мисс Элен О’Нилл совершенно революционны, и звучат даже предложения забыть нелепый обычай и учредить премию по математике, так что есть шансы, шансы есть. Надежда теплится.

Потом они ждали. Бесконечные пять недель, пока шел сбор подписей и резюме, пока заседал комитет: неторопливо, обстоятельно взвешивающий все за и против. Кто-то из этого списка вполне имел шансы дождаться следующей номинации, но только не Элен. Джереми надеялся, что это подтолкнет комитет к нужному решению, но три дня назад пришло известие, что Навкин в предынфарктном состоянии, операции изношенное сердце просто не выдержит – и шансы Элен начали таять на глазах. Накануне дня решающего дня (Страабонен писал, что в пятницу станет известно) Джереми не выдержал и заказал билет на прямой рейс в Москву. Он и сам не понимал, на что надеется, вылетая в Россию. Прийти к умирающему старику и попросить его отказаться от заслуженной награды, от смерти в рассрочку? От новой жизни, за которую он невесть сколько придумает и откроет на пользу человечеству? Бред. Бред-бред-бред… Но Элен роняла чашки, забывала фамилии и однажды насыпала в заварник вместо чая кошачий корм. А потом плакала в ванной, думая, что он не слышит. И Джереми понимал, что своими руками убил бы далекого, никогда не виденного вживую, почти несуществующего Навкина, если бы не уверенность, что этого комитет точно не поймет и не простит.

Ноутбук деликатно пискнул, сообщая о письме, и Джереми рванул к экрану.

НИК «Ментал»

По обе стороны бесконечно тянулся серый унылый вид, над которым столь же серо, уныло и бесконечно, безо всякой надежды на перемены, нависало низкое тяжёлое небо. Джереми отвернулся от окна и ещё раз перечитал заголовок статьи из энциклопедии:

НИК «Ментал» (научно-исследовательский комплекс Ментал, основан в 2073 году) – лабораторный комплекс по исследованию, разработке и практическому применению теории ментального переноса. Расположен в России, к северу от Москвы, по дороге на Дубну. Третий в мире центр после французского «L’etoile rational» (2069) и американского «Большой мозг» (2073), расположенных в Провансе и во Флориде соответственно. Может так же обозначать и поселение, возникшее вокруг комплекса и насчитывающее порядка 5 тыс. жителей. Один из самых высоких процентов учёных с международно-подтверждённым статусом в мире – 9,98 %.

Фотографии изображали белый, прихотливо изогнутый купол самого комплекса и двухэтажные белые дома, утопающие в цветущих садах, однако, пейзаж за окном не менялся вот уже второй час, и вообразить, что в этой стране возможно ярко сияющее солнце, аккуратные домики и цветущие сады, Джереми не мог.

Страабонен сдержал слово и прислал письмо. Лауреатом премии будет назван Навкин. Жизнь подарят этому русскому старику. Йохан учтиво и многосложно сожалел, а Джереми так ни разу и не сумел прочитать его письмо с начала и до конца, хотя брался раз пять, но глаза соскальзывали, смысл таял, и очень хотелось позвонить Элен, чтобы услышать её голос. Но он позвонил Навкину. Трижды начинал набирать его номер и сбрасывал, приказывая себе сперва успокоиться. Наконец, дождался гудков. Ни слова о премии, просто интервью. Готовится юбилейная статья. Есть повод – восьмидесятилетие первой публикации Патрисом Блорине в журнале «Научная Америка» статьи «Алгебра души», заложившей краеугольный камень теории ментального переноса. Академик на удивление легко согласился. Никаких лишних вопросов, просто: «Вы в Москве? Приезжайте в Ментал к трём часам дня, вам выпишут пропуск». Оказалось, что старик говорит очень медленно, выделяя отдельно каждое слово, и перед словом «пропуск» он замялся, замешкался, очевидно, не находя нужного перевода.

Часы показывали 2:25 (сдался и выставил на местное время), спрашивать таксиста совершенно бесполезно, но маячок на карте сообщал, что осталось не больше 30 миль. Джереми вздохнул и закрыл глаза. Пора было решать, что говорить академику. Как повести разговор? Джереми очень мало знал о старике – официальная биография была суха и скупа на подробности, все интервью, которые удалось найти, Навкин давал местным СМИ, и мало что удалось выудить из того корявого перевода, который спешно состряпал для Джереми Боб, выучивший русский в десятые, на волне возвращения интереса к идеям Союза (старина Боб, как ни крути, а свой коньяк ты заслужил); едва ли можно строить разговор на том, что четыре года назад НИК никак не мог договориться с жильцами посёлка «Сатурн» о том, в чьи обязанности входит починка поселковой дороги. Ничуть не лучше были «Юбилейные беседы», где репортёр зачитывал выдержки из биографии Навкина, а старик всё больше отмалчивался, являя собой скорее недвижного идола, чем собеседника. По всему выходило – придётся полагаться на чутьё и не изменявшую до сих пор журналистскую хватку. То есть повторять безумство полководца, бросающего в бой войска безо всякой диспозиции, строителя, возводящего небоскрёб на болоте, пилота, ведущего самолёт без диспетчера. Дело-то привычное. Но Элен… От одной мысли подводило живот (может, с голоду? Так и не заставил себя спуститься и поесть), мурашки бежали по липкой от проступившего пота спине, а вместе с тем разгорался радостный азарт предстоящей схватки, и Джереми безуспешно пытался сдержать, обуздать его, чтобы не спугнуть старика раньше срока.

Он открыл глаза, бросил взгляд в окно и подобрался, едва подавив в себе мальчишеское желание прижаться к стеклу: дорога заметно сузилась и теперь петляла между домов вполне походящих на те, с фотографий, так же часто и круто поворачивая, как если бы вилась между гор, а не стелилась по равнине.

Любезная охрана на пропуске, кружная дорога до нужного корпуса, начавшаяся всё же морось, светлый холл, хорошо одетый молодой человек в накинутом поверх костюма белом халате (Мистер Волтер? Сюда, пожалуйста. Осторожно, здесь ступенька. Теперь направо. Будьте любезны, подождите академика Навкина здесь). Скромный кабинет без окон, большую часть которого занимал огромный стол, по старомодной привычке заваленный книгами (почти все названия на русском, Джереми не понял ни слова). На стене в строгой рамке портрет мужчины с вытянутым лицом и рыбьими глазами (кто это, Джереми не знал, предполагая, однако, что какой-то видный учёный), два удобных кресла для гостей (Джереми занял правое), придвинутый к столу стул с непомерно высокой спинкой, пять разных чашек, стоящих среди книг и бумаг в совершенном беспорядке (чашки, однако, были чистыми – Джереми не преминул заглянуть), маленький бронзовый бюст лысеющего мужчины с прямым носом и строгим профилем, чью голову венчал лавровый венок. Бюст показался знакомым, и Джереми минут пять разглядывал тонкие черты, а потом, узнав, едва не хлопнул себя по лбу, зато, поднимаясь навстречу хозяину кабинета, он гордо сказал себе: «Рубикон перейдён, принимай бой».

Академик Навкин

– Простите, я знаю, вы уже десятки раз отвечали на этот вопрос, но не задать его не могу. Вы занялись физикой в пятьдесят четыре года. Мистер Навкин, в пятьдесят четыре! Это поражает воображение, – начал Джереми, когда старик, пожав протянутую руку, занял свободное кресло; после того, как он неспешно разлил чай из небольшого фарфорового чайника, который принёс с собой, осторожно держа за маленькую ручку; после того, как дважды с шумом вдохнул горячий напиток, а Джереми поднёс чашку к губам и вежливо кивнул; после того, как сказаны были обычные приветствия, и старик церемонно извинился за свой несовершенный английский. Только тогда, включив диктофон, Джереми начал.

– Возможности человека ещё не изучены до конца, – отвечал ему академик шершавым, натужным голосом. Он совсем неплохо выглядел для своих лет, даже лучше, чем на фотографиях. Высокий, широкоплечий, с мощной грудью и лысым черепом. Возраст выдавало оплывшее лицо сердечника и до полупрозрачности высохшая, сморщенная, отвисшая на шее кожа. Держался старик так, что Джереми не удивился бы, окажись под белым халатом и толстым бурым свитером развитая мускулатура.

– И вам известен тайный ключ? Способ их открыть?

– Разумеется. Но вам он не понравится, – сказал Навкин, криво улыбаясь. Странная у него вышла улыбка – одной только правой половиной лица. Принимает игру, подмигивает? Или возрастное нарушение мимики? Джереми никак не мог понять и внимательно вглядывался в лицо собеседника: глаз прищурен, уголок губ приподнят, но слишком сильно и как-то неестественно долго, больше похоже на судорогу. Едва не вздрогнул, вспомнив, что нужно продолжать интервью:

– Работа, работа и ещё раз работа? – предположил он, стараясь шуткой скрыть неловкость.

– Вдумчивая, сосредоточенная работа. Постоянная и каждодневная, – наставительно выдал академик трюизм с видом настолько серьёзным, что Джереми невольно поставил под сомнение его ум. – Впрочем, частый перенос стимулирует кровообращение в мозгу.

Нужно было расположить его к себе, заставить открыться, вызвать на беседу, на разговор! Попытался зайти с другой стороны:

– Вы около сорока лет оставались рекордсменом по количеству переносов сознания. Каково это, каждый год ощущать себя в новом теле?

Внимательный взгляд академика застыл на Джереми. Тому сделалось не по себе. Не то чтобы Навкин пронизывал его насквозь, если бы, – глаза старика казались слепыми. Серые, подёрнутые белёсой, чуть мутноватой плёнкой, но зрячие, и от этого делалось жутковато. «Джереми, Джереми, успокойся» – сказал он себе.

– Это странно, мистер Волтер, я когда-нибудь напишу об этом книгу. Это странно, но к этому довольно быстро привыкаешь и уже сложно представить себе жизнь… – он помедлил, взгляд вновь сделался невидящим, – иначе.

И ещё с десяток таких же односложных ответов. Провальное интервью. Навкин, казалось, выжидал. Чёрт побери, зачем было соглашаться на разговор, если ничего не хочешь сказать? Он был скрытен и хитёр как византиец, говорил медленно и весомо, словно и впрямь всерьёз отвечал на вопросы, но на деле выходило, что говорит пока только Джереми, заходя то так, то эдак и получая в ответ лишь монотонное гудение – общезначимые банальности, несодержательные истины. Словно сидели не в кабинете учёного промозглой и строгой страны, а где-нибудь в азиатской, забытой богом чайхане, в каких Джереми никогда не бывал, но живо представлял себе медленно-растянутые разговоры, тянущиеся через весь день, нестерпимо долгий от палящего, неблагосклонного солнца, и, вместе с чаем, с каждым глотком – редким и вдумчивым, – говорится по слову, повисающему в пустой тишине. Слова тянутся, длятся и теряют собственный смысл, обретая что-то очень важное и понятное собеседникам, но непредставимое без жары, халатов, ковра и горького чефира. Было в этой просмолённой, уверенной медлительности Навкина что-то восточное, а Джереми не любил восток, который представлялся ему подсознанием – тёмным, глубоким омутом, куда почти не проникает свет сознания, а если и проникает, то ужасается и гибнет, охваченный безмерно чужим – не враждебным, но убийственно иным – пространством. Заготовленные вопросы подходили к концу, Навкин всё больше казался среднеазиатским старцем из фильмов Лейзы Карнееф или греком, византийским полководцем (чему весьма способствовал острый тонкий нос с лёгкой горбинкой и густые, с разлётом, брови). Но этот азиат молчал, и Джереми начинал злиться. Человек с одной из самых ярких биографий, которые только можно себе представить, сидел перед ним, в соседнем кресле – руку протяни – и не хотел рассказывать ни о чём! Кто ты, старик, побывавший в шестнадцати разных телах? Как тебе удалось получить Нобелевскую премию по физике, если к пятидесяти годам ты был ходячей развалиной, не просыхающей от водки, с образованием в одиннадцать классов средней школы и залеченным сифилисом? С каким дьяволом ты подписал контракт, заложив душу на вечный срок? О чём тебя спрашивать, если охотно ты рассказываешь только про починку дорог и латание крыш? И почему ты цедишь не чефир, а вполне сносный чай, заваренный со смородиной и мятой?

Джереми лихорадочно перебирал варианты. Поддеть бы это спокойствие, подцепить крюком, вытянуть из костяного панциря, как древнюю черепаху, осторожную и опасливую. Чтобы только выиграть время, спросил, сопроводив небрежным жестом:

– Не расскажете ли, кто этот человек на портрете? Отчего он висит в вашем кабинете?

И вот тут-то Джереми понял, что угадал! Попал в точку: азиат не ожидал вопроса, он смутился, суетно зашевелился: глаза приоткрылись, зрачки сделались чуть шире, пальцы непроизвольно коснулись ворота свитера, взгляд метнулся сначала на Джереми, затем на портрет, и только потом застыл, не видя. Кто-нибудь менее наблюдательный не заметил бы. Вот Кит бы не заметил точно, ему нет дела ни до кого, когда он сам говорит, а Джереми увидел – и потому терпеливо ждал ответа, принимая неторопливую игру беседы.

Академик молчал довольно долго. Когда он заговорил, не поднимая неподвижных глаз, в его английском слышался куда как более сильный акцент, делающий его шамкающую речь странно понятной, но нестерпимо чужой.

– Знаете, мистер-р-р Волтер, – старик произносил теперь «ар» долгим, мягко затухающим дрожащим звуком, – всё зависит от того, как подходить к вопросу. С одной стороны, это мистер Стив Лисовски, гражданин Соединённых Штатов, житель Алабамы, чей портрет снят через пару месяцев после того, как он героическим усилием воли избавился от пятисот пятидесяти четырех килограммов лишнего веса, потеряв тем самым звание самого тяжёлого человека планеты. С другой же стороны, это я, – вот тут он посмотрел на Джереми и улыбнулся, едва заметно и будто заискивающе, – Виталий Михайлович Навкин, гражданин России, сфотографированный в семнадцать лет, в день своего рождения.

– Я не ослышался, вы сказали пятьсот пятьдесят четыре килограмма? – слабо ориентируясь в метрической системе, Джереми, однако, понимал, что человек не может столько весить. Но главным было другое: ни слова, нигде и никогда, ни в одной из прочитанных биографий, ни в одном из данных интервью, не было сказано о том, что Навкин уже в семнадцать лет был в чужом теле! Зато любая биография начиналась статьёй о том, как молодой и талантливый спортсмен, легкоатлет, успевший показать себя на местных соревнованиях и заставивший федеральных тренеров внимательно за собой следить, девятнадцатилетний Виталий Навкин был приглашён для участия в работе недавно основанного НИКа. Но… Джереми затаил дыхание.

– Мистер Волтер, вы знаете, что ощущать себя запертым в огромном неподвижном теле, довольно страшно? Бог знает, как сработает машина по перекачке мозга в другой раз, переместит ли она назад замурованное сознание? Легко можно остаться в нём навсегда. Знаете, мистер Волтер, как страшно звучит слово «навсегда» для того, кому шестнадцать? Поверьте старику, намного страшнее, чем для того, кому восемьдесят три. Наверное, мистер Волтер, именно поэтому выбрали меня: очень уж я слабо верил в менятель мозгов (он сказал «brain exchanger», снова растянув затухающую ар) и очень уж хотел вырваться из плена на свободу.

Джереми постарался подхватить проникновенную интонацию, заговорил быстро, легко заставляя послушный голос возноситься вверх или соскальзывать к шёпоту:

– Мистер Навкин, я уволю всех своих референтов, а после подам заявление об уходе, оставляя за начальством право удержать из моих доходов штрафные, но я впервые слышу, что вас, шестнадцатилетнего мальчишку, – простите, мистер Навкин, – подвергли такому испытанию! Что говорить, подобное едва ли выдержит каждый взрослый!

Старик беззвучно рассмеялся.

– Оставьте своих референтов. Если бы они раздобыли вам такие сведения, тогда… – он надолго замолчал, словно задумавшись. – Тогда, – продолжил хриплым, разбивающим дрёму голосом, – их и ваша жизни оказались бы под некоторой угрозой. Вряд ли нашим, – он многозначительно закатил глаза, – понравилось бы такое… всезнайство. Нет, мистер Волтер, весь мир и каждый школьник, если школьнику вдруг захочется узнать о судьбе толстяка мистера Лисовски, знает, что разжиревший поляк однажды, собрав всю свою волю, заручился поддержкой опытных врачей и всего-навсего за год превратился во-он в того красавца с выпученными серыми глазами и сжатыми желваками. Слышал, кажется, что об этом подвиге человеческого духа играют пьесу в нескольких местечковых театрах Алабамы. Не будем же мы отнимать хлеб у драматургов, мистер Волтер?

Помолчав, старик ответил сам:

– Не будем. Какие у вас ещё есть вопросы?

Джереми, отлично понимая, что давить сейчас нет смысла, не заставил себя ждать, лёгкой скороговоркой выдав заготовку:

– Что вы думаете об использовании технологии ментального переноса для своего рода награждения нобелевских лауреатов? Споры не утихают и поныне, хотя Юкасима Хоэдзи уже благополучно дожил до ста десяти и успел закончить в новом теле два романа. То есть, гений теперь не исчезает со смертью тела. Но, тем не менее, споры продолжаются. На чьей вы стороне?

– Мало интересуюсь японской прозой, – невпопад ответил старик. – Ментальный перенос открыл множество возможностей, слишком много, если вы спросите меня, мистер Волтер. Как вы знаете я, по своему прежнему роду занятий, вынужден был иметь дело с людьми богатыми, влиятельными, но… – не закончив фразы, он изогнул высокую бровь. – И я из тех ретроградов, что приветствуют ограничения. Слишком опасно, слишком, мистер Волтер. Слишком манит мечтой о вечной жизни, так легко уговорить себя, доказать самому себе, что ты лучше вот этого оборванца или того убийцы. Наша эпоха подвергает христианскую душу такому испытанию, каких не знало ни жестокое средневековье, ни распущенный декаданс.

Только слушая неторопливый ответ старика, Джереми понял вдруг, что забыл про Элен. Увлёкся разговором, игрой. «Господи, Господи, как же так! – молча восклицал он. – Я думаю о жизни этого пьяницы, сифилитика и вора (ведь воровал же на дорогах, воровал!), когда единственно важное забыто! Но…»

– То есть, вы против практики законного продления жизни, верно я вас понял? – голос Джереми чуть дрогнул.

– Я этого не говорил, мистер Волтер. Нобелевский комитет всегда пользовался определённым уважением в обществе. Порой ему случалось ошибаться, но такие периоды были обусловлены скорее общим кризисом мировоззрения белых. Теперь же, когда наука пользуется заслуженным уважением, выбор комитета сложно оспорить. За последние пятьдесят лет, насколько я знаю, премии не удостаивались случайные люди. Вспомните, мистер Волтер, девяносто пятый, двадцать шестой и тридцать третий годы, когда премия не была вручена ни в одной из областей за отсутствием достойных номинантов. Но лишать шанса прожить ещё семь десятков лет этих лучших, признанных и отобранных, глупо и расточительно.

– То есть, вы – за? – тихо спросил Джереми, не чувствуя ладоней.

– Мало того, мистер Волтер, я искренне рассчитываю прожить ещё полсотни лет, стряхнув это одряхлевшее тело, – старик опять улыбнулся, как улыбалась бы большая древняя черепаха: медленно, чуждо и безо всякого веселья.

На этом разговор был окончен. Джереми едва нашёл в себе силы вежливо распрощаться. Мистер Навкин своей шаркающей походкой медленно удалился из кабинета, но вдруг с самого порога окликнул Джереми:

– Мистер Волтер! Я слышал, здоровье мисс О’Нилл ухудшилось. Передайте ей при случае, что я очень высоко ценю её работы и желаю ей скорейшего выздоровления. Будьте здоровы, мистер Волтер! – добавил ещё что-то по-русски и затворил дверь.

Джереми схватил со стола бронзовый бюст – бросить вслед! Чёрт, слишком лёгкий, смешно. Догнать, ударить, убить… Джем, Джем, он просто старик. Чёртов византиец. Тогда Джереми опустился в кресло и заплакал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю