Текст книги "Моя кузина Рейчел"
Автор книги: Дафна дю Морье
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 24 страниц)
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
На следующее утро я рано спустился вниз и сразу после завтрака пошел в конюшню, вызвал Веллингтона, и мы вместе направились в кладовую для упряжи.
Да, среди всего прочего там оказалось с полдюжины дамских седел.
Видимо, раньше я просто не замечал их.
– Миссис Эшли не умеет ездить верхом, – сказал я Веллингтону. – На чем-нибудь сидеть и за что-нибудь держаться – вот все, что ей надо.
– Тогда лучше всего посадить ее на Соломона, – сказал старый кучер.
– Может быть, ему и не доводилось возить дам, но он ее не сбросит, уж это точно. За других лошадей, сэр, я бы не поручился.
В былые времена Эмброз часто охотился верхом на Соломоне, теперь же конь в основном наслаждался досугом на лугу; и только иногда Веллингтон использовал его для поездок. Дамские седла висели высоко на стене, и, чтобы их снять, Веллингтону пришлось послать за грумом и небольшой лестницей.
Выбор седла произвел целый переполох и послужил причиной немалого волнения: одно было слишком потертым, второе – слишком узким для широкой спины Соломона, третье покрыто паутиной, за что грум получил приличный нагоняй. Я смеялся в душе, догадываясь, что ни Веллингтон, ни все остальные ни разу не вспоминали про эти седла последние четверть века, и сказал Веллингтону, что после хорошей чистки кожа станет как новая и миссис Эшли подумает, будто седло только вчера привезли из Лондона.
– В какое время госпожа желает выехать? – спросил он, и я, опешив от такого выбора слов, молча уставился на него.
– Где-то после полудня, – наконец выговорил я. – Вам надо только подвести Соломона к подъезду. Я сам буду сопровождать миссис Эшли.
Затем я вернулся в дом и прошел в контору, чтобы просмотреть недельные отчеты и проверить счета до того, как люди придут за платой. «Госпожа»…
Однако! Неужели Веллингтон, Сиком и другие слуги относятся к ней именно так?
Я допускал, что в определенном смысле это естественно, но подумал, до чего же быстро мужчины-слуги глупеют в присутствии женщины. Это благоговение в глазах Сикома, когда прошлым вечером он принес чай, почтительность, с какой он поставил перед ней поднос… и вот, не угодно ли, утром, во время завтрака, прислуживает мне молодой Джон, он же снимает крышки с моих тарелок, потому что «мистер Сиком, – объясняет он, – пошел с подносом наверх, в будуар». И вот теперь Веллингтон, сам не свой от волнения, чистит и натирает до блеска старое дамское седло и кричит груму, чтобы тот занялся Соломоном.
Я просматривал счета. Впервые с тех пор, как Эмброз выставил из дома няньку, женщина провела ночь под моей крышей. Однако ее присутствие оставило меня совершенно спокойным. Это обстоятельство меня радовало. Но едва я вспомнил ее обращение со мной, когда я чуть не заснул, мне показалось, что ее слова: «Филипп, отправляйтесь в кровать» – вполне могла произнести моя нянька лет двадцать назад.
В полдень за причитающейся им платой пришли слуги и люди, работавшие в конюшне, в лесу, в саду. Заметив отсутствие Тамлина, старшего садовника, я поинтересовался, почему его нет, и мне сказали, что он где-то «с госпожой».
Я воздержался от каких-либо замечаний по этому поводу, расплатился с остальными работниками и отпустил их. Интуиция подсказала мне, где искать Тамлина и кузину Рейчел. Я не ошибся. Они были в оранжерее, где росли камелии, олеандры и другие растения, привезенные Эмброзом из странствий.
Я никогда не разбирался в садоводстве – все заботы лежали на Тамлине; огибая угол оранжереи и подходя к ним, я слышал, как она говорила о черенках и побегах, о влиянии северного климата и об удобрении почвы. Тамлин слушал, держа шапку в руке и с таким же почтительным видом, какой я заметил у Сикома и Веллингтона. Увидев меня, она улыбнулась и поднялась на ноги: до того она стояла на коленях на мешковине и рассматривала молодой побег, выходящий в трубку.
– Я гуляю с половины одиннадцатого, – сказала она. – Я искала вас, чтобы спросить разрешения, но не нашла и потому совершила отчаянный поступок – сама отправилась в домик Тамлина и познакомилась с ним; правда, Тамлин?
– Правда, мэм, – сказал Тамлин, как баран уставясь на нее.
– Видите ли, Филипп, – продолжала она, – я привезла с собой в Плимут – в экипаж я их взять не могла, они прибудут с посыльным – все саженцы деревьев и кустов, которые мы собрали, Эмброз и я, за последние два года. У меня есть список с указанием мест, где он хотел их высадить, и я думала сэкономить время, обсудив список с Тамлином и объяснив ему, что к чему.
Когда их привезут, меня уже может не быть здесь.
– Превосходно, – сказал я, – вы оба разбираетесь в этих делах лучше меня. Прошу вас, продолжайте.
– Мы уже все обсудили, не правда ли, Тамлин? – сказала она. – И будьте добры, передайте миссис Тамлин мою благодарность за чай; я очень надеюсь, что к вечеру ее горлу станет лучше. Эвкалиптовое масло – отличное лекарство, я пришлю его ей.
– Благодарю вас, мэм, – сказал Тамлин (я впервые слышал, что у его жены болит горло) и, взглянув на меня, добавил с неожиданной застенчивостью:
– Нынче утром, мистер Филипп, сэр, я узнал кое-что такое, чего никак не думал узнать от дамы. Я всегда полагал, что знаю свою работу, но миссис Эшли разбирается в садоводстве куда лучше меня. Мне столько в жизни не узнать.
Рядом с ней я чувствую себя полным неучем.
– Вздор, Тамлин, – возразила кузина Рейчел. – Я разбираюсь только в деревьях и кустарниках. Что же касается фруктов, то я не имею ни малейшего представления, как, например, выращивают персики; кстати, запомните: вы еще не сводили меня в цветник. Вы это сделаете завтра.
– Как только пожелаете, мэм, – сказал Тамлин.
Она попрощалась с ним, и мы пошли к дому.
– Раз вы гуляете почти с десяти часов, – сказал я, – то, наверное, хотите отдохнуть. Я скажу Веллингтону, чтобы он пока не седлал коня.
– Отдохнуть? – переспросила она. – Кто говорит об отдыхе? Я все утро предвкушала нашу прогулку верхом. Посмотрите, вот и солнце. Вы ведь обещали, что оно появится. Кто поведет моего коня – вы или Веллингтон?
– Нет, – сказал я. – С вами пойду я. И предупреждаю, хоть вы и способны наставлять Тамлина в выращивании камелий, преподать мне урок земледелия вам не удастся.
– Ячмень от овса я отличаю, – сказала она. – Вы поражены?
– Ни капли, – ответил я. – Как бы то ни было, на полях вы не увидите ни того ни другого – урожай уже собран.
Когда мы вошли в дом, я обнаружил, что Сиком накрыл в столовой холодный завтрак из мяса и салата, дополнив его пирогами и пудингами, словно мы собирались обедать. Кузина Рейчел кинула на меня быстрый взгляд, лицо ее было невозмутимо серьезно, однако в глубине глаз опять горели смешинки.
– Вы человек молодой и еще не кончили расти, – сказала она. – Ешьте и будьте благодарны. Положите в карман кусок пирога, и, когда мы поднимемся на Западные холмы, я попрошу вас поделиться со мной. А сейчас я пойду наверх и надену что-нибудь подходящее для поездки.
По крайней мере, подумал я, с аппетитом принимаясь за холодное мясо, она не ждет, чтобы за ней ухаживали или проявляли подчеркнутые знаки внимания; у нее явно незаурядный ум, что, слава Богу, отнюдь не женская черта. Лишь одно раздражало меня: мою манеру держаться с ней (как я полагал, довольно язвительную) она принимала спокойно и даже с удовольствием. Мой сарказм казался ей веселостью.
Только я успел поесть, как Соломона подвели к дверям дома. Крепкий старый конь за всю свою жизнь ни разу не подвергался столь тщательной чистке. Даже копыта Соломона надраили до блеска – моя Цыганка никогда не удостаивалась такого внимания. Две молодые собаки скакали у его ног. Дон невозмутимо наблюдал за ними; для него, как и для его друга Соломона, дни скачек давно миновали.
Я пошел сказать Сикому, что нас не будет часов до четырех, а когда вернулся, кузина Рейчел уже сидела на Соломоне. Веллингтон прилаживал ей шпоры. Она переоделась в другое траурное платье, с чуть большим вырезом, и вместо шляпы волосы ее покрывала черная кружевная шаль. Сидя вполоборота ко мне, она говорила с Веллингтоном, и мне почему-то вспомнилось, как накануне вечером она рассказывала о том, что Эмброз иногда поддразнивал ее и однажды сказал, будто от нее веет ароматом Древнего Рима. Думаю, в ту минуту я понял, что он имел в виду. Ее лицо было похоже на лица с римских монет – четкие, но маленькие; обрамленное кружевной шалью, оно напоминало мне женщин, которых я видел во Флоренции, преклонивших колени в соборе или притаившихся в дверях безмолвных домов. Женщина, в которой я не находил ничего достойного внимания, кроме рук, переменчивых глаз и неожиданных россыпей жемчужного смеха, возвышаясь надо мною, выглядела совсем иначе.
Казалась более далекой, более отстраненной, более итальянкой.
Она услышала мои шаги, обернулась, и все исчезло: отстраненность, нездешность – все то, что проступало на ее лице в минуты покоя.
– Готовы? – спросил я. – Не боитесь упасть?
– Я полагаюсь на вас и на Соломона, – ответила она.
– Вот и прекрасно. Поехали. Мы вернемся часа через два, Веллингтон.
И, взяв Соломона под уздцы, я выступил с нею в поход по Бартонским землям.
Ветер, который дул последние дни, улетел в глубь страны, унеся с собой дождь; к полудню небо прояснилось и выглянуло солнце. Солоноватый, хрустально-чистый воздух подгонял шаг и доносил дыхание моря, бьющегося о скалы бухты. Осенью такие дни выдаются у нас часто. Словно заплутавшие во времени, они напоены особой свежестью и, изредка напоминая о близости холодов, еще дышат последним теплом лета.
Странным было наше паломничество. Мы начали с Бартона, и мне стоило немалого труда отговориться от приглашения Билли Роу и его жены зайти в дом и отведать пирога со сливками, лишь ценою обещания заехать к ним в понедельник мне удалось миновать коровник и навозную кучу, вывести Соломона за ворота фермы и выйти на жнивье Западных холмов.
Бартонские земли представляют собой полуостров, Маячные поля занимают дальний его конец у моря. Как я и говорил кузине, хлеба уже свезли, и я мог вести старика Соломона куда заблагорассудится. К тому же большая часть Бартонских земель – пастбища, и, чтобы целиком осмотреть их, мы держались ближе к морю. В конце концов мы подошли к самому маяку, и, оглянувшись, она увидела все имение – с запада ограниченное длинным отрезком песчаной бухты, а с востока, на расстоянии трех миль от нее, – рукавом моря. Бартонская ферма и дом – особняк, как неизменно называл его Сиком, – лежали как бы на блюдце, но деревья, посаженные по распоряжению дяди Филиппа и Эмброза, уже густо разрослись и частично скрывали дом; к северу от него новая аллея вилась через лес и взбегала на небольшую возвышенность, где сходились Четыре Дороги.
Вспомнив, что говорила кузина Рейчел прошлым вечером, я попробовал проверить, так ли хорошо она знает Бартонские земли, но не смог поймать ее на ошибке. Память ни разу не подвела ее, когда она упоминала названия различных пляжей, мысов и ферм на территории имения; она знала имена всех арендаторов, их семьи, знала, что племянник Сикома живет в рыбачьем доме на берегу, а брат держит мельницу. Она не обрушила на меня все свои познания сразу – скорее, я сам, подгоняемый любопытством, побуждал ее поделиться ими. Мне казалось весьма странным то, как естественно и с каким интересом она называла имена и говорила о людях.
– О чем же, по-вашему, мы разговаривали, Эмброз и я? – наконец спросила она, когда мы спускались с Маячного холма на восточное поле. – Он страстно любил свой дом, свою землю, поэтому и я полюбила их. Разве вы не ждете того же от своей жены?
– Не имея жены, ничего не могу сказать, – ответил я, – но у меня были основания полагать, что, прожив всю жизнь на континенте, вы увлекаетесь совсем другим.
– Так и было, – сказала она, – пока я не встретила Эмброза.
– Кроме увлечения садами, как я догадываюсь?
– Кроме увлечения садами, – согласилась она. – Наверное, он писал вам, как оно началось. Мой сад на вилле очень красив, но это… – Она на мгновение замолкла и осадила Соломона; я остановился, держа руку на узде. – …Но это то, что мне всегда хотелось увидеть. Это совсем другое.
Она еще немного помолчала, глядя на бухту.
– На вилле, – продолжала она, – когда я была молода и замужем за моим первым мужем – я говорю не про Эмброза, – я была не очень счастлива и находила утешение в перепланировке сада, высаживании новых растений, разбивке террас, прокладывании дорожек. Ища совета и руководства, я зарылась в книги, и результат получился совсем неплохой; во всяком случае, я сама так думала и многие говорили мне об этом. Интересно, что сказали бы вы про мой сад…
Я бросил на нее быстрый взгляд. Ее лицо было обращено к морю, и она не заметила этого. Что она имела в виду? Разве крестный не сообщил ей, что я побывал на вилле?
Меня охватило внезапное беспокойство. Я вспомнил, с каким самообладанием после легкой нервозности первых минут она держалась накануне вечером, вспомнил непринужденность нашей беседы, которую поутру за завтраком приписал светскому чутью кузины Рейчел и своему отупению после коньяка. Мне вдруг показалось странным, что она ничего не сказала тогда о моем посещении Флоренции, и еще более странным, что она ни словом не обмолвилась о том, каким образом я узнал о смерти Эмброза. Неужели крестный счел за благо увильнуть от этого предмета и предоставил мне самому сообщить ей о моей поездке? В душе я проклинал его старческую болтливость и трусость, хотя прекрасно понимал, что теперь уже не кто иной, как я сам, праздную труса.
Вчера вечером, если бы только я рассказал ей вчера вечером, одурманенный коньяком! Но теперь… теперь это нелегко. Она удивится, почему я молчал раньше. Конечно же, сейчас самый подходящий момент сказать: «Я видел сад на вилле Сангаллетги. Разве вы не знаете?» Но она ласково обратилась к Соломону, и он тронул с места.
– А мы можем пройти мимо мельницы и подняться к дому через лес с другой стороны? – спросила она.
Я упустил благоприятную возможность, и мы двинулись назад к дому. В лесу она время от времени бросала одно-два слова о деревьях, о гряде холмов или еще о чем-то, привлекшем ее внимание, но для меня легкость и непринужденность начала нашей прогулки были утрачены. Ведь так или иначе, а я должен был сказать ей о моем посещении Флоренции. Если я не расскажу ей, она обо всем узнает от Сикома или от самого крестного, когда в воскресенье он приедет к нам на обед. Чем ближе к дому, тем молчаливее я становился.
– Я утомила вас, – сказала она. – Еду, как королева, на Соломоне, а вы, подобно пилигриму, все время идете пешком. Простите, Филипп. Я так счастлива… Вы и не догадываетесь, как я счастлива.
– Нет, я не устал, – возразил я. – Мне очень приятно, что прогулка доставила вам удовольствие.
При всем том я не мог выдержать ее взгляд – доверчивый, вопрошающий.
Веллингтон ждал у дома, чтобы помочь ей сойти с лошади. Она пошла наверх отдохнуть, перед тем как переодеться к обеду, а я уселся в библиотеке, мрачно куря трубку и ломая голову над тем, как же, черт возьми, рассказать ей про Флоренцию. Если бы крестный сообщил ей об этом в письме, то заговорить первой пришлось бы ей, а мне оставалось бы спокойно ждать, что она скажет. Но и это было бы нестрашно, будь она той женщиной, какую я ожидал увидеть. Боже правый, почему она оказалась совсем другой и расстроила мои планы?
Я вымыл руки, переоделся и положил в карман два последних письма Эмброза; но когда я вошел в гостиную, ожидая увидеть ее там, комната была пуста. Сиком, проходивший через холл, сказал мне, что госпожа в библиотеке.
Теперь, когда она не возвышалась надо мной, сидя на Соломоне, сняла с головы шаль и пригладила волосы, она казалась еще меньше, чем прежде, еще беззащитнее. И бледнее при свечах, а траурное платье – по контрасту – еще темнее.
– Вы не возражаете, если я посижу здесь? – спросила она. – Гостиная очаровательна днем, но вечером, при задернутых портьерах и зажженных свечах, эта комната самая уютная. Кроме того, именно здесь вы всегда сидели с Эмброзом.
Возможно, это был мой шанс. Самое время сказать: «Разумеется, не возражаю. У вас на вилле нет ничего подобного.» Но я промолчал. В комнату вошли собаки, и обстановка немного разрядилась. После обеда, сказал я себе, после обеда я обязательно поговорю с ней. И ни портвейна, ни коньяка.
За обедом Сиком посадил ее по правую руку от меня и прислуживал нам вместе с Джоном. Она пришла в восторг от вазы с розами, от канделябров, заговаривала с Сикомом, когда тот подавал очередное блюдо, а я, обливаясь холодным потом, все время ждал, что он скажет: «Это случилось, мадам…» или «Это произошло, когда мистер Филипп был в Италии».
Я едва дождался, когда кончится обед и мы останемся одни. Мы сели у камина в библиотеке, она достала рукоделие. Я наблюдал за ее маленькими проворными руками и изумлялся им.
– Скажите, Филипп, вы чем-то обеспокоены? – спросила она после недолгого молчания. – Не отпирайтесь. Эмброз часто говорил, что у меня, как у животного, чутье на неприятности, и сейчас я чувствую – вас что-то тревожит. Откровенно говоря, я заметила это еще днем. Надеюсь, я ничем вас не обидела?
Вот и свершилось. Во всяком случае, она сама расчистила мне путь.
– Вы ничем меня не обидели, – ответил я, – но одна ваша случайная фраза смутила меня. Не могли бы вы сказать, о чем Ник Кендалл писал вам в Плимут?
– О, разумеется! Он поблагодарил меня за письмо, сообщил, что вам обоим уже известны обстоятельства смерти Эмброза, что синьор Райнальди написал ему и прислал копии свидетельства о смерти и что вы приглашаете меня погостить у вас, пока не выяснятся мои планы на будущее. Он даже предложил мне приехать в Пелин после того, как я уеду от вас; это очень любезно с его стороны.
– И все?
– Да, письмо было совсем коротким.
– Он не писал, что я уезжал?
– Нет.
– Понятно.
Я чувствовал, что меня бросает в жар, а она сидела все так же спокойно, невозмутимо, не выпуская из рук вышивания. И тогда я сказал:
– Крестный не погрешил против истины: он и слуги узнали о смерти Эмброза от синьора Райнальди. Со мною было иначе. Видите ли, я узнал о ней во Флоренции, на вилле, от ваших слуг.
Она подняла голову и взглянула на меня. На сей раз в ее глазах не было слез, не было затаенного смеха: они смотрели пристально, испытующе, и мне показалось, что я прочел в них сострадание и упрек.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
– Вы ездили во Флоренцию? – спросила она. – Когда? Давно?
– Я вернулся недели три назад, – ответил я. – Я был там и возвратился через Францию. Во Флоренции я провел всего одну ночь. Ночь на пятнадцатое августа.
– Пятнадцатое августа? – Ее голос звучал по-новому, в глазах блеснуло воспоминание. – Но я только накануне выехала в Геную… Это невозможно.
– Настолько же возможно, насколько истинно, – сказал я, – так и было.
Вышивание выпало из рук кузины Рейчел, и ее глаза вновь засветились странным, почти провидческим светом.
– Почему вы мне ничего не сказали? – спросила она. – Почему дали мне провести целые сутки в вашем доме и ни словом не обмолвились о своей поездке во Флоренцию? Вчера вечером вам следовало рассказать о ней, вчера вечером.
– Я думал, вы знаете, – сказал я. – Я просил крестного написать вам.
Во всяком случае, что есть, то есть. Теперь вам все известно.
Во мне заговорила трусость; я отчаянно надеялся, что на этом мы оставим неприятную тему и кузина Рейчел снова примется за вышивание.
– Вы ездили на виллу, – сказала она как бы про себя. – Джузеппе, конечно, впустил вас. Открыл калитку, увидел вас и подумал…
Она внезапно умолкла, ее глаза затуманились, и она перевела взгляд на огонь.
– Я хочу, Филипп, чтобы вы все рассказали мне.
Я сунул руку в карман и нащупал письма.
– Я давно не получал вестей от Эмброза, с самой Пасхи, а то и с Масленицы, точно не помню, но все его письма у меня наверху. Я начал беспокоиться. Неделя проходила за неделей. И вот в июле пришло письмо. Всего на одной странице. Очень не похожее на него – сплошные каракули. Я показал его крестному, Нику Кендаллу, и он согласился, что мне надо немедленно отправиться во Флоренцию. Так я и сделал через день или два. Когда я уезжал, пришло еще одно письмо – всего несколько фраз. Оба письма у меня в кармане.
Хотите взглянуть на них?
Она ответила не сразу. Она отвернулась от камина и вновь смотрела на меня. В ее глазах светилась воля, но не подавляющая и властная, а затаившаяся, спокойная, будто она обладала даром читать в моем сердце и, понимая, что сопротивление не сломлено, зная его причину, побуждала меня продолжать.
– Не сейчас, – сказала она. – Потом.
Я перевел взгляд на ее руки. Они лежали на коленях, плотно сжатые, маленькие, неподвижные. Мне почему-то было легче говорить, глядя на ее руки, а не в лицо.
– Я прибыл во Флоренцию, – сказал я, – нанял экипаж и поехал на вашу виллу. Служанка открыла калитку, и я спросил об Эмброзе. Она как будто испугалась и позвала мужа. Он вышел и сообщил мне, что Эмброз умер, а вы уехали. Он показал мне виллу. Я видел комнату, где Эмброз умер. Перед самым моим уходом женщина открыла сундук и дала мне шляпу Эмброза. Это единственная вещь, которую вы забыли взять с собой.
Я замолчал, не сводя глаз с ее рук. Пальцы правой руки касались кольца, надетого на левой. Я заметил, что они судорожно сжали его.
– Продолжайте, – сказала она.
– Я вернулся во Флоренцию. Ваш слуга дал мне адрес синьора Райнальди.
Я посетил его. Увидев меня, он смутился от неожиданности, но быстро оправился. Он подробно рассказал о болезни и смерти Эмброза и вручил мне записку к смотрителю протестантского кладбища на случай, если я захочу посетить могилу, чего я отнюдь не хотел. Я осведомился, где можно вас найти, но он сделал вид, что не знает. Вот и все. На следующий день я отправился в обратный путь.
Последовала еще одна пауза. Пальцы, сжимавшие кольцо, расслабились.
– Могу я взглянуть на письма? – спросила она.
Я вынул письма из кармана и протянул ей. Глядя в огонь, я услышал шорох бумаги – она разворачивала письмо. Наступило долгое молчание. Затем она спросила:
– Только эти два?
– Только эти два, – ответил я.
– И до них, как вы говорите, ничего – с Пасхи или Масленицы?
– Ничего.
Наверное, она перечитывала письма еще и еще раз, наизусть запоминая каждое слово, как когда-то я.
Наконец она вернула их мне.
– Как же вы меня ненавидели… – медленно проговорила она.
Я вздрогнул и поднял глаза. Мы смотрели друг на друга, и мне казалось, что теперь она знает все мои фантазии, все сны, что перед ней одно за другим проходят лица женщин, порожденных моим воображением за эти долгие месяцы.
Отрицать было бесполезно, возражать – нелепо. Барьеры рухнули. Меня охватило странное чувство, будто я сижу на стуле совершенно голый.
– Да, – сказал я.
Стоило мне произнести это, как я испытал облегчение. Возможно, подумал я, католик на исповеди испытывает то же самое. Вот оно, очищение. Бремя снято. А вместо него – пустота.
– Почему вы пригласили меня? – спросила она.
– Чтобы предъявить вам обвинения, – ответил я.
– Обвинения – в чем?
– Точно не знаю. Возможно, в том, что вы разбили его сердце, а это равносильно убийству, не так ли?
– И потом?
– Так далеко я не загадывал. Больше всего на свете я хотел заставить вас страдать. Смотреть, видеть, как вы страдаете. А потом, полагаю, отпустить вас.
– Как великодушно… Более великодушно, чем я заслуживаю. Однако вы добились успеха. Смотрите же – пока не насытитесь!
В обращенных на меня глазах что-то происходило. Лицо было очень бледным и спокойным; оно не изменилось. Даже если бы я своим каблуком стер это лицо в порошок, остались бы глаза, полные слез, которые так и не упали с ресниц, не потекли по щекам.
Я встал со стула и пошел в противоположный конец комнаты.
– Бесполезно, – сказал я. – Эмброз всегда говорил, что из меня выйдет никудышный солдат. Я не могу убивать хладнокровно. Прошу вас, ступайте к себе наверх, куда угодно, только не оставайтесь здесь. Моя мать умерла, прежде чем я успел ее запомнить, и я никогда не видел, как плачет женщина.
Я открыл дверь. Но она продолжала сидеть у огня, она не шелохнулась.
– Кузина Рейчел, идите наверх, – повторил я.
Не знаю, как звучал мой голос, может быть, слишком резко или слишком громко, но старик Дон, лежа на полу, поднял голову и устремил на меня хмурый собачий взгляд, проникающий в самую душу, затем потянулся, зевнул, подошел к кузине Рейчел и положил морду ей на колени. Только тогда она шевельнулась.
Опустила руку и коснулась его головы. Я закрыл дверь и вернулся к камину. Я взял оба письма и бросил их в огонь.
– И это бесполезно, – проговорила она, – мы оба помним, что он сказал.
– Я могу забыть, – сказал я, – если вы тоже забудете. В огне есть особая, очистительная сила. Ничего не останется. Пепел не в счет.
– Если бы вы были хоть немного старше, – сказала она, – или ваша жизнь была бы иной, если бы вы были кем угодно, но не тем, кто вы есть, и не любили бы его так сильно, я поговорила бы с вами об этих письмах и об Эмброзе. Но не стану; уж лучше я смирюсь с вашим осуждением. В конце концов, это проще для нас обоих. Если позволите мне остаться до понедельника, в понедельник я уеду, и вам больше никогда не придется вспоминать обо мне.
Хоть это и не входило в ваши намерения, вчера вечером и сегодня я была глубоко счастлива. Благодарю вас, Филипп.
Я разворошил угли сапогом, и пепел рассыпался.
– Я не осуждаю вас, – сказал я. – Все вышло не так, как я думал и рассчитывал. Я не могу ненавидеть женщину, которой не существует.
– Но я существую, существую!
– Вы не та женщина, которую я ненавидел. И этим все сказано.
Она продолжала гладить Дона по голове.
– Та женщина, – сказала она, – которую вы рисовали в своем воображении, обрела конкретные черты, когда вы прочли письма или раньше?
Я на минуту задумался, а затем излил в потоке слов все, что было у меня на душе. К чему копить злобу?
– Раньше, – медленно проговорил я. – В каком-то смысле я испытал облегчение, когда пришли эти письма. Они дали причину ненавидеть вас. До этого у меня не было никаких оснований, и мне было стыдно.
– Стыдно? Почему?
– Потому что нет ничего столь саморазрушительного, нет чувства столь же презренного, как ревность.
– Вы ревновали…
– Да. Как ни странно, теперь я могу признаться. С самого начала, как только он сообщил мне о своей женитьбе. Может быть, даже раньше возникла какая-то тень подозрения. Не знаю. Все ждали, что я обрадуюсь также, как они, но это было невозможно. Должно быть, вы сочтете мою ревность бурной и нелепой. Как ревность избалованного ребенка. Возможно, я таким и был, да и сейчас такой. Беда моя в том, что в целом мире я никого не знал и не любил, кроме Эмброза.
Теперь я размышлял вслух, не заботясь, что обо мне подумают. Я облекал в слова то, в чем прежде не признавался даже самому себе.
– Не было ли это и его бедой? – сказала она.
– О чем вы?
Она сняла руку с головы Дона и, опершись локтями о колени, положила подбородок на ладони.
– Вам только двадцать четыре года, – сказала она, – у вас вся жизнь впереди, возможно, годы счастья, конечно, семейного счастья с любимой женой, с детьми. Ваша любовь к Эмброзу не уменьшится, но постепенно займет надлежащее место. Как всякая любовь сына к отцу. Ему это было не суждено. Он слишком поздно женился.
Я опустился на одно колено перед огнем и раскурил трубку. Я и не подумал просить разрешения. Я знал, что она не будет возражать.
– Почему – слишком поздно? – спросил я.
– Ему было сорок три, когда два года назад он приехал во Флоренцию и я впервые увидела его. Вы знаете, как он выглядел, как говорил, знаете его привычки, его улыбку. Вы были с ним с младенчества. Но вам не дано знать, какое впечатление все это произвело на женщину, которая не была счастлива, которая знала мужчин – мужчин, так не похожих на него.
Я ничего не сказал, но, думаю, понял.
– Не знаю, что его привлекло во мне, но что-то, видимо, привлекло, – сказала она. – Такие вещи необъяснимы. Кто может сказать, почему именно этот мужчина любит именно эту женщину, какие причудливые химические соединения в крови влекут нас друг к другу? Мне, одинокой, мятущейся, пережившей слишком много душевных потрясений, он явился как спаситель, посланный в ответ на молитву. Такой сильный и такой нежный, чуждый малейшего самомнения, – я никогда не встречала ничего подобного. Это было откровение.
Я знаю, чем он был для меня. Но чем была для него я…
Она замолчала и, слегка нахмурясь, смотрела в огонь. Пальцы ее вновь вертели кольцо на левой руке.
– Он был похож на спящего, который неожиданно проснулся и увидел мир, – продолжала она, – всю его красоту и всю печаль. Голод и жажду. Все, чего он никогда не знал, о чем никогда не думал, предстало перед ним в преувеличенном виде, воплотилось в одном-единственном человеке, которым случайно или по воле судьбы, если вам угодно, оказалась я. Райнальди – которого он ненавидел, вероятно, так же, как вы, – однажды сказал мне, что я открыла ему глаза, как иным открывает глаза религия. Его охватила такая же одержимость. Но человек, приобщившийся к религии, может уйти в монастырь и целыми днями молиться перед образом Богоматери в алтаре. Она сделана из гипса и не меняется. С женщинами не так, Филипп. Их настроения меняются со сменой дня и ночи, иногда даже с часа на час, как и настроение мужчины. Мы люди, и это наш недостаток.
Я не понял, что она имела в виду, говоря о религии. На память мне пришел только старик Исайя из Сент-Блейзи, который заделался методистом и ходил босиком, проповедуя на улицах. Он взывал к Иегове и говорил, что и сам он, и все остальные – жалкие грешники в глазах Всевышнего и нам надо неустанно стучаться во врата Нового Иерусалима. Я не видел решительно никакой связи между подобными действиями и Эмброзом. У католиков, конечно, все по-другому. Наверное, она имеет в виду, что Эмброз относился к ней как к кумиру из Десяти заповедей. «Не поклоняйся богам их, и не служи им, и не подражай делам их».
– Вы хотели сказать, что он ждал от вас слишком многого? – спросил я.
– Возвел вас на некий пьедестал?
– Нет, – ответила она. – После моей горькой жизни я с радостью согласилась бы на пьедестал. Нимб – прекрасная вещь, если его можно иногда снимать и становиться человеком.
– Но что же тогда?
Она вздохнула и уронила руки. Ее лицо неожиданно сделалось усталым. Она откинулась на спинку кресла и, положив голову на подушку, закрыла глаза.
– Обретение религии не всегда способствует совершенствованию человека, – сказала она. – То, что у Эмброза открылись глаза на мир, не помогло ему.