Текст книги "Сбор в житницы"
Автор книги: Чарльз Диккенс
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 6 страниц)
Диккенс Чарльз
Сбор в житницы
ГЛАВА I
Иное па потребу
Луиза очнулась от забытья, с трудом приподняла тяжелые веки и увидела, что лежит на своей девичьей кровати в своей девичьей комнате. В первую минуту у нее мелькнула мысль, что все случившееся с той поры, когда и эта кровать и эта комната были столь привычны, просто померещилось ей во сне; но по мере того как взор ее явственнее различал знакомые предметы, недавние события явственнее проступали в ее сознании.
Голова у нее кружилась, виски нестерпимо ломило, воспаленные глаза болели, и она была так слаба, что едва могла шевельнуться. Ею овладело какое-то тупое безразличие ко всему, и даже присутствие своей сестренки она заметила не сразу. Уже после того, как взгляды их встретились и девочка, подойдя к постели, робко взяла сестру за руку, Луиза еще долго молча глядела на нее, прежде чем спросила:
– Когда меня привели в эту комнату!
– Вчера вечером, Луиза.
– Кто привел меня?
– Думаю, что Сесси.
– Почему ты так думаешь?
– Потому что я утром застала ее здесь. Она сегодня не пришла, как обычно, будить меня; и я стала искать ее. Я думала, она в своей комнате, но ее там не оказалось; я искала по всему дому и, наконец, нашла ее здесь она ухаживала за тобой, клала холодные примочки на лоб. Позвать папу? Сесси велела мне сказать папе, как только ты проснешься.
– Какое у тебя приветливое личико, Джейн! – шепнула Луиза, когда ее сестренка, все еще робея, нагнулась и поцеловала ее.
– Разве? Я рада, что ты так думаешь. Это все Сесси, конечно.
Рука, которую Луиза подняла было, чтобы обнять Джейн, опустилась.
– Можешь позвать папу. – Потом, удержав сестру еще на минуту, она спросила: – Это ты убрала комнату и сделала ее такой уютной?
– Нет, что ты, Луиза. Когда я пришла, все уже было готово. Это сделала...
Луиза отвернулась к стене и не стала больше слушать. Когда Джейн ушла, она опять поворотилась лицом к дверям и не спускала с них глаз, пока они не открылись и не вошел ее отец.
Лицо у него было осунувшееся, встревоженное, и рука, которую он протянул Луизе, – столь твердая обычно, – заметно дрожала. Он сел подле ее постели, ласково спросил, как она себя чувствует, настойчиво повторял, что ей необходим полный покой после пережитого накануне волнения и долгого пути под проливным дождем. Говорил он глухо, неуверенно, подыскивая слова, совсем не так, как бывало, сразу утратив свой диктаторский тон.
– Дорогая моя Луиза! Бедная моя дочь! – Тут он, сколько ни искал, не нашелся что сказать и окончательно умолк. Потом начал сызнова:
– Бедное дитя мое! – Но и на сей раз не сдвинулся с места и опять начал сызнова:
– Никакими словами, Луиза, не мог бы я выразить, как сильно я потрясен тем, что обрушилось на меня вчера вечером, Почва ушла у меня из-под ног. Единственный оплот, который казался мне – и посейчас еще кажется – незыблемым, как скала, рассыпался в одно мгновение. Это внезапное открытие сразило меня. Я думаю сейчас не о себе, но то, что произошло вчера вечером, для меня очень тяжелый удар.
Она ничего не могла сказать ему в утешение: ее собственная жизнь разбилась об эту скалу.
– Я не стану говорить о том, Луиза, что для нас обоих – для твоего и моего покоя – было бы лучше, ежели бы ты немного раньше вывела меня из заблуждения. Я хорошо понимаю, что, быть может, моя система недостаточно поощряла такого рода откровенность. Я доказал самому себе преимущества моей... моей системы воспитания и неуклонно придерживался ее; поэтому я должен нести ответственность за то, что она себя не оправдала. Я только прошу тебя верить, дорогая, что намерения у меня были самые лучшие.
Он говорил с чувством, и, надо отдать ему справедливость, говорил искренне. Измеряя бездонные глубины своей куцей линейкой, пытаясь охватить вселенную ржавым циркулем на негнущихся ножках, он думал совершить великие дела. Насколько позволяла короткая привязь, он усердно вытаптывал цветы жизни, и делал это с большей убежденностью, нежели многие его мычащие соратники.
– Я верю вашим словам, отец. Я знаю, что я ваша любимая дочь. Я знаю, что вы хотели моего счастья. Я ни в чем не упрекаю вас, и никогда не упрекну.
Он взял ее протянутую руку и удержал в своей.
– Дорогая, я всю ночь просидел за своим столом, снова и снова возвращаясь мыслью к нашей вчерашней тягостной встрече. Когда я думаю о тебе, о том, что ты годами скрывала от меня свою истинную натуру и я знаю ее всего несколько часов; когда я вдумываюсь в причину, заставившую тебя в конце концов открыть мне правду, – я теряю доверие к себе.
Он мог бы прибавить: "Когда я гляжу на обращенное ко мне лицо дочери". Вероятно, он это сделал мысленно, судя по тому, с какой нежностью он откинул упавшие ей на лоб волосы. Такое неприметное движение, столь естественное в других людях, для него было крайне необычно; и Луизе эта мимолетная ласка красноречивее слов сказала о его раскаянии.
– Но, Луиза, – запинаясь, продолжал мистер Грэдграйнд, явно страдая от охватившего его чувства беспомощности, – ежели я имею основания не доверять себе в том, что касается прошлого, я не имею права доверять себе и относительно настоящего и будущего. Признаюсь тебе чистосердечно – этого доверия у меня нет. Я отнюдь не убежден – каковы бы ни были мои взгляды всего двадцать четыре часа тому назад, – что я сумею оправдать надежды, которые ты возлагаешь на меня; что я в силах откликнуться на призыв о помощи, которую ты ищешь в родительском доме; что чутье – допустим на минуту существование такого душевного качества – подскажет мне, как найти способ возвратить тебе покой и вывести на правильный путь.
Она повернула голову и закрылась локтем, так что он не видел ее лица. Ее страстное отчаяние утихло; но она по-прежнему не плакала. Перемена, совершившаяся за одну ночь в ее отце, быть может, нагляднее всего сказалась в том, что он рад был бы видеть Луизу в слезах.
– Существует мнение, – продолжал он все так же неуверенно, – что есть мудрость ума и мудрость сердца. Я с этим не соглашался, но, как я тебе говорил, я уже себе не доверяю. Я считал, что достаточно мудрости ума; но могу ли я ныне утверждать это? Ежели то, чем я пренебрег, и есть мудрость сердца – то самое чутье, которого мне не хватает...
Он говорил с сомнением в голосе, словно и сейчас еще не желал соглашаться, что это именно так. Она ничего не отвечала ему и молча лежала на кровати, – почти такая же растерзанная и неподвижная, какой накануне лежала на полу в его кабинете.
– Луиза, дорогая, – и он снова коснулся рукой ее волос, – последнее время я мало бывал дома; и хотя твоя сестра воспитывалась по моей... системе, – на этом слове он каждый раз спотыкался, – все же ее придерживались менее строго, ибо по необходимости Джейн с ранних лет была окружена не только моими заботами. Я хочу спросить тебя, смиренно признаваясь в моем невежестве, как ты думаешь – это к лучшему?
– Отец, – отвечала она, не поворачивая головы, – если кто-то пробудил в ее юной душе гармонию, которая безмолвствовала в моей, пока не зазвучала нестройно нефальшиво, то пусть она возблагодарит бога за то, что ей суждено больше счастья, чем выпало мне на долю.
– О дитя мое! – воскликнул он горестно. – Как больно мне слышать это от тебя! Что нужды в том, что ты меня не упрекаешь, когда я должен столь жестоко упрекать самого себя! – Он опустил голову и заговорил, понизив голос: – Луиза, я подозреваю, что здесь, в моем доме, мало-помалу многое изменилось одной лишь силой любви и горячей признательности; и то, что не было и не могло быть сделано одним умом, в тиши доделало сердце. Может ли это быть?
Она молчала.
– Я не стыжусь поверить этому, Луиза. К лицу ли мне гордость, когда я смотрю на тебя! Может это быть? Так ли это, дорогая?
Он еще раз бросил взгляд на свою дочь, неподвижно, словно обломок крушения, лежащую перед ним, и, не проронив больше ни слова, вышел из комнаты. Спустя несколько минут она услышала легкие шаги у дверей и почувствовала, что кто-то стоит подле нее.
Она не подняла головы. От мысли, что ее несчастье видят те самые глаза, чей взгляд некогда так глубоко уязвил ее, потому что в нем невольно – и увы, недаром, – отразился страх за нее, она испытывала глухую, но жгучую, как тлеющий огонь, обиду. Любая стихийная сила, если заключить ее в слишком, тесное узилище, становится пагубной. Воздух, который был бы благодатен для земли, вода, которая напоила бы ее, тепло, которое взрастило бы ее плоды, вырвавшись из заточения, разрушают ее. Так и в душе Луизы: самые сильные чувства ее, столь долго не находившие выхода, очерствели, и она упрямо отворачивалась от дружеского участия.
Хорошо, что на грудь ей легла ласковая рука, и хорошо, что она успела притвориться спящей. Нежное прикосновение не вызвало в ней гнева. Пусть рука лежит на ее груди, пусть лежит.
От мягкой ладони исходило тепло и покой; оживали мысли, уже не столь горькие. Под внимательным, полным сострадания взором сердце Луизы смягчилось, и глаза ее, наконец, увлажнились слезами. Она почувствовала, как к ее лицу прижалась мокрая от слез щека; она знала, что эти слезы о ней.
Когда Луиза открыла глаза – как будто она только что проснулась, Сесси быстро выпрямилась и тихо стала у постели.
– Я вас не разбудила? Я пришла спросить, можно мне остаться с вами?
– Зачем ты останешься со мной? Джейн будет скучать без тебя. Ты для нее – все.
– Вы думаете? – отвечала Сесси, с сомнением покачав головой. – Я хотела бы хоть чем-нибудь быть для вас, если бы вы позволили.
– Чем? – спросила Луиза почти сурово.
– Тем, в чем вы больше всего нуждаетесь, – если бы я сумела. Во всяком случае, я могла бы попытаться. Пусть сначала будет трудно, я все равно не отступлюсь. Позволите?
– Это отец велел тебе спросить у меня?
– Нет, нет, – отвечала Сесси. – Он только сказал мне, что я могу войти к вам; а утром он велел мне уйти... то есть не то, что велел... – она замялась и умолкла.
– А что же? – спросила Луиза, испытующе глядя Сесси в лицо.
– Я сама решила уйти... я не знала, понравится ли вам, что я здесь,
– По-твоему, я тебя всегда ненавидела?
– Надеюсь, что нет, потому что я всегда вас любила; и мне всегда хотелось, чтобы вы об этом знали. Но незадолго до вашего отъезда из дому вы немного переменились ко мне. Это меня не удивляло. Вы так много знали, а я так мало, и вас ожидало знакомство с другими людьми. Так и должно было быть, и я не чувствовала ни огорчения, ни обиды.
Последние слова она произнесла скороговоркой, вся вспыхнув и потупя глаза. Луиза поняла, что Сесси щадит ее, и сердце у нее больно сжалось.
– Так можно мне попытаться? – спросила Сесси и, осмелев, подняла руку, чтобы обнять Луизу, видя, что та невольно тянется к ней.
Луиза сняла ее руку со своего плеча и, не выпуская ее, заговорила:
– Постой, Сесси. Ты знаешь, какая я? Я заносчива и озлоблена, ум мой в смятении, я так бесчувственна и несправедлива ко всем и к самой себе, что вижу одно только темное, жестокое, дурное. Это тебя не отталкивает?
– Нет!
– Я очень несчастлива, и все, что могло сделать меня счастливой, безнадежно захирело и зачахло, и если бы я до сей поры вовсе не имела разума, и не была бы такой ученой, какой ты меня считаешь, а, напротив, только начинала бы постигать самые простые истины, я и то меньше нуждалась бы в чьей-нибудь помощи, дабы обрести покой, радость, душевное благородство – все те блага, в которых мне отказано. Это тебя не отталкивает?
– Нет!
Такая горячая, неустрашимая любовь, такая беззаветная преданность переполняла сердце некогда брошенной девочки, что сияние ее глаз растопило лед в душе Луизы.
Она подняла руку Сесси и обеими ее руками обвила свою шею. Она упала на колени и, прильнув к дочери клоуна, смотрела на нее почти с благоговением.
– Прости меня, сжалься надо мной, помоги мне! Не покинь меня в моей великой беде, дай мне приклонить голову на любящую грудь!
– Да, да! – вскричала Сесси. – Пусть так и будет, дорогая!
ГЛАВА II
Смешно и нелепо
Мистер Джеймс Хартхаус провел всю ночь и весь день обуянный столь лихорадочным нетерпением, что, пока длились эти сутки, высшему свету, даже сквозь самый сильный лорнет, ни за что бы не признать в нем легкомысленного братца прославленного остряка-парламентария. Он положительно был взволнован. Он несколько раз изъяснялся с почти вульгарной горячностью. Он приходил и уходил по непонятным причинам и без видимой цели. Он скакал сломя голову, как разбойник с большой дороги. Словом – он попал в такой переплет, что не знал, куда деваться от скуки, и начисто забыл, как должен вести себя человек, скучающий по всем правилам законодателей моды.
После того как он чуть не загнал лошадь, единым духом, в самую грозу, примчавшись в Кокстаун, он прождал всю ночь, то и дело яростно дергая звонок, обвиняя коридорного в сокрытии писем или извещений, которые не могли не быть вручены ему, и требуя немедленной выдачи их. Но пришел рассвет, пришло утро, а затем и день, и так как ни рассвет, ни утро, ни день не принесли никаких вестей, он поскакал в усадьбу. Там ему сообщили, что мистер Баундерби еще не возвращался из Лондона, а миссис Баундерби в городе; неожиданно уехала вчера вечером; и даже никто не знал, что она в Кокстауне, пока не было получено письмо, уведомлявшее о том, чтобы ее в ближайшее время не ждали.
Итак, ему не оставалось ничего иного, как последовать за ней в Кокстаун. Он отправился в городской дом банкира – миссис Баундерби здесь нет. Он зашел в банк – мистер Баундерби уехал, и миссис Спарсит уехала. Что? Миссис Спарсит уехала? Кому это вдруг так срочно понадобилось общество старой карги?
– Да не знаю, – сказал Том, у которого были свои причины пугаться внезапной отлучки миссис Спарсит. – Понесло ее куда-то сегодня рано утром. Всегда у нее какие-то тайны; терпеть ее не могу. И еще этого белесого малого; моргает и моргает, и глаз с тебя не сводит.
– Где вы были вчера вечером, Том?
– Где я был вчера вечером? Вот это мне нравится! Вас поджидал, мистер Хартхаус, пока не начался такой ливень, какого я лично еще не видел в моей жизни. Где я был! Вы лучше скажите, где были вы?
– Я не мог приехать, меня задержали.
– Задержали! – проворчал Том. – А меня не задержали? Меня так задержало напрасное ожидание вас, что я пропустил все поезда, кроме почтового. Ужасно приятно ехать почтовым в такую погоду, а потом шлепать до дому по лужам. Так и пришлось ночевать в городе.
– Где?
– Как где? В моей собственной постели, у Баундерби.
– А сестру вашу видели?
– Что с вами? – сказал Том, вытаращив глаза. – Как мог я видеть сестру, когда она была в пятнадцати милях от меня?
Мысленно кляня неучтивость юного джентльмена, к которому он питал столь искреннюю дружбу, мистер Хартхаус без всяких церемоний оборвал разговор и в сотый раз задал себе вопрос – что все это означает? Ясно только одно: находится ли она в городе или за городом, слишком ли он поторопился, понадеявшись на то, что, наконец, разгадал ее, испугалась ли она в последнюю минуту, или их тайна раскрыта, произошла ли какая-то глупейшая ошибка или непредвиденная помеха – он обязан дождаться грядущих событий, что бы они ему ни сулили. Следовательно, гостиница, где, как всем было известно, он проживал, когда ему волей-неволей случалось пребывать в этом царстве тьмы, и будет тем колом, к которому он привязан. А в остальном – что будет, то будет. – И посему, – рассудил мистер Джеймс Хартхаус, – предстоит ли мне вызов на дуэль, или любовное свидание, или упреки кающейся грешницы, или драка тут же на месте, без соблюдения каких-либо правил, с моим другом Баундерби, – что, кстати сказать, весьма вероятно при сложившихся обстоятельствах, – я пока что все же пообедаю. У Баундерби несомненное превосходство в весе; и если между нами должно произойти нечто истинно английское, то не мешает быть в форме.
Итак, он позвонил и, небрежно развалившись на диване, заказал "обед к шести часам и чтобы непременно бифштекс", а оставшиеся до обеда часы попытался скоротать как можно лучше. Однако они не показались ему особенно короткими, ибо его мучила неизвестность, и по мере того как время шло и положение нисколько не разъяснялось, муки его возрастали как сложные проценты. Все же он сохранял хладнокровие в той степени, в какой это доступно человеческим силам, придумывая для развлечения всякие способы подготовиться к возможному единоборству. "Не плохо было бы, – думал он, позевывая, – дать лакею пять шиллингов и повалять его". И немного погодя: "А что, если нанять за почасовую плату парня, весом этак в центнер?" Но существенной пользы эти шутки не принесли – настроение его не улучшилось, а время тянулось нестерпимо медленно.
Еще до обеда невозможно было удержаться, чтобы не ходить взад-вперед по комнате, следуя за узором ковра, то и дело выглядывая в окно, прислушиваясь у дверей, не идет ли кто, и обливаясь потом каждый раз, как в коридоре раздавались чьи-нибудь шаги. Но после обеда, когда наступили сумерки, когда сумерки затем сгустились до мрака, а он по-прежнему не имел ни единой весточки, началось то, что он назвал про себя "медленной пыткой по системе Святой инквизиции"[1]
[Закрыть]. Однако, верный своему убеждению (единственному), что истинный аристократизм проявляется в равнодушии, он в эту критическую минуту потребовал свечей и газету.
После того как он с полчаса тщетно пытался сосредоточить свое внимание на газете, явился слуга и произнес с несколько таинственным и виноватым видом:
– Прошу прошения, сэр. Вас требуют, сэр.
Смутное воспоминание о том, что именно так полиция обращается к хорошо одетым жуликам, побудило мистера Хартхауса гневно вопросить слугу, что, черт его возьми, значит "требуют?".
– Прошу прошения, сэр. Молодая леди здесь, хочет вас видеть.
– Здесь? Где?
– За дверью, сэр.
Обозвав слугу дубиной и послав его по уже упомянутому адресу, мистер Хартхаус кинулся в коридор. Там стояла совершенно незнакомая ему молодая девушка, очень скромно одетая, очень тихая, очень миловидная. Когда он ввел ее в комнату, где горело несколько свечей, и подал ей стул, он обнаружил, что она даже лучше, нежели ему показалось на первый взгляд. Ее совсем еще юное лицо было по-детски наивно и необычайно привлекательно. Она не робела перед ним и нисколько не смущалась. Видимо, мысли ее были полностью поглощены целью ее прихода, и о себе она вовсе не думала.
– Я говорю с мистером Хартхаусом? – спросила она, когда слуга вышел.
– Да, с мистером Хартхаусом. – И про себя добавил: "И при этом у тебя такие доверчивые глаза, каких я в жизни не видел, и такой строгий (хоть и тихий) голос, какого я в жизни не слыхал".
– Мне неизвестно, сэр, – сказала Сесси, – к чему вас, в других делах, обязывает честь джентльмена, – услышав такое начало, он покраснел как рак, – но я надеюсь, что вы сохраните в тайне и мой приход и то, что я вам сообщу. Если вы мне обещаете, что в этом я могу положиться на вас, я вам поверю на слово.
– Безусловно можете.
– Я молода, как видите; и я пришла одна. Никто не научил меня прийти, никто не посылал к вам – меня привела только надежда.
"Зато надежда твоя очень сильна", – подумал он, увидев выражение ее глаз, когда она на миг подняла их. И еще он подумал: "Очень странный разговор. Хотел бы я знать, чем он окончится".
– Я полагаю, – сказала Сесси, – что вы догадываетесь, с кем я только что рассталась.
– Вот уже сутки (а мне они показались вечностью), как я нахожусь в чрезвычайной тревоге из-за одной леди, – отвечал он. – Ваши слова подают мне надежду, что вы пришли от этой леди. Я не обманываюсь?
– Я оставила ее меньше часу тому назад.
– Где?
– В доме ее отца.
Физиономия мистера Хартхауса, невзирая на все его хладнокровие, вытянулась. "В таком случае, – подумал он, – я уж совсем не знаю, чем это кончится".
– Она приехала туда вчера вечером, вне себя от волнения. Она всю ночь пролежала в беспамятстве. Я живу в доме ее отца и целый день провела с ней. Могу вас уверить, сэр, что вы больше никогда ее не увидите.
Мистер Хартхаус только рот разинул; и тут же сделал открытие, что если бывают случаи, когда человек не находит слов, то такой случай, несомненно, произошел сейчас с ним. Полудетское простодушие его гостьи, спокойная смелость и прямота, с какой она говорила, не прибегая ни к каким ухищрениям, нимало не думая о себе, а только настойчиво, неуклонно добиваясь своей цели, – все это, да вдобавок доверие, с каким она приняла его так легко данное обещание молчать – от одного этого можно было сгореть со стыда, – было ему до такой степени внове, и он так ясно понимал, сколь бессильно здесь его обычное оружие, что решительно не знал, как отвечать ей.
Наконец он сказал:
– Такое неожиданное заявление, и выраженное столь решительно, да еще слышать его из ваших уст... признаюсь, вы меня ошеломили. Позвольте, однако, задать вам один вопрос: вы облекли свой приговор в эти беспощадные слова по поручению той леди, о которой мы говорим?
– Она ничего мне не поручала.
– Утопающий за соломинку хватается. Я отнюдь не сомневаюсь ни в верности ваших суждений, ни в вашей искренности, но я не могу отказаться от надежды, что еще не все погибло и что я не буду обречен на вечное изгнание.
– У вас нет ни малейшей надежды. Я пришла к вам, сэр, для того, чтобы, во-первых, заверить вас, что у вас столько же надежды увидеться с ней, как если бы она умерла вчера, когда воротилась домой...
– Заверить меня? А если я не могу этому верить? А если я от природы упрям и не хочу...
– Все равно, это так. Надежды нет.
Джеймс Хартхаус покосился на нее, скептически улыбаясь, но улыбка пропала даром, потому что Сесси на него не глядела.
Он ничего не сказал и, кусая губы, задумался.
– Ну что ж! -заговорил он немного погодя. – Если, к несчастью, окажется, что все мои усилия тщетны и я в самом деле изгнан от лица этой леди, то я, разумеется, не стану преследовать ее. Но вы сказали, что пришли без полномочий от нее?
– У меня одни только полномочия – моя любовь к ней и ее любовь ко мне. У меня одна только доверенность – с того часа, когда она вернулась домой, я не отходила от нее, и она открылась мне. У меня одно только право – я немного знаю, какова она и каков ее брак. Ах, мистер Хартхаус, ведь и вам она доверилась!
Такой страстный упрек прозвучал в ее голосе, что он почувствовал укол в том месте, где надлежало бы быть сердцу, а было только гнездо яиц-болтунов, тогда как там могли бы жить птицы небесные, если бы он не разогнал их свистом.
– Я не отличаюсь высокой нравственностью, – сказал он, – и никогда не выдаю себя за образец добродетели. Я человек вполне безнравственный. Однако если я причинил малейшее огорчение той леди, которая составляет предмет нашего разговора, или, по несчастью, в какой-то мере нанес ущерб ее доброму имени, или до такой степени забылся, что дерзнул выразить ей свои чувства, отчасти несовместимые с... ну, скажем, – святостью домашнего очага, если я воспользовался тем, что отец ее – машина, брат – щенок, а супруг – медведь, то прошу вас верить мне – я сделал это не по злому умыслу, а просто скользил со ступеньки на ступеньку так дьявольски плавно и незаметно, что и понятия не имел, как длинен перечень моих прегрешений. А между тем, заключил мистер Джеймс Хартхаус, – когда я начинаю листать его, я вижу, что он занимает целые томы.
Хотя он проговорил все это своим обычным небрежным тоном, но на сей раз он, видимо, пытался навести некоторый глянец на довольно некрасивый предмет. Помолчав немного, он продолжал уже увереннее, однако все еще с оттенком обиды и раздражения, который никаким глянцем не прикроешь.
– После всего сказанного вами и сказанного так, что у меня нет ни малейших сомнений в истинности ваших слов, – вряд ли я согласился бы столь безоговорочно признать достоверность другого источника – я считаю своим долгом, поскольку вы все знаете из первых рук, сообщить вам, что, пожалуй (как это ни неожиданно), мне не суждено больше встречаться с леди, о которой мы говорим. То, что дело приняло такой оборот, полностью моя вина... и... и могу лишь присовокупить, – заключил он, не зная, как половчее закончить свою тираду, – что не льщу себя надеждой когда-либо стать образцом добродетели, и вообще не верю, что таковые существуют.
Лицо Сесси ясно говорило о том, что выполнена еще не вся ее миссия.
– Вы сказали, – продолжал он, когда она подняла на него глаза, – в чем состоит первая цель вашего прихода. Следовательно, имеется вторая?
– Да.
– Пожалуйста, я вас слушаю.
– Мистер Хартхаус, – начала Сесси, и в голосе ее была такая смесь упорства и обезоруживающей мягкости, а в глазах столь простодушная вера в его готовность выполнить ее требование, что он чувствовал себя бессильным перед ней, – единственное, чем вы можете загладить свою вину, – это уехать отсюда немедля и навсегда. Только так вы можете возместить причиненный вами вред, поправить содеянное вами зло. Я не говорю, что вашим отъездом все или хотя бы многое будет искуплено; но это лучше, чем ничего, и вы должны это сделать. А потому, не имея никаких полномочий, кроме тех, о которых я вам говорила, и даже без ведома кого бы то ни было, кроме вас и меня, я прошу вас уехать отсюда сегодня же и никогда больше не возвращаться.
Если бы она пустила в ход против него какое-либо оружие, помимо глубокой веры в истину и правоту своих слов; если бы она пыталась скрыть хоть тень сомнения или нерешительности, или прибегла к невинным предлогам и уверткам; если бы она хоть в малейшей степени дала ему понять, что замечает нелепость его роли, его негодующее изумление, или ждет от него отповеди, он еще мог бы побороться с ней. Но он чувствовал, что поколебать ее так же немыслимо, как замутить ясное небо, устремив на него удивленный взор.
– Но знаете ли вы, чего вы требуете? – спросил он, окончательно потерявшись. – Вам, может быть, неизвестно, что я нахожусь здесь в качестве общественного лица и занят делом, правда глупейшим, – но тем не менее я взялся за него, и приносил присягу в верности ему, и предполагается, что я предан ему душой и телом? Вам это, может быть, неизвестно, но уверяю вас, что это факт.
Факт или не факт – Сесси не дрогнула.
– Уже не говоря о том, – смущенно продолжал мистер Хартхаус, расхаживая по комнате, – что это до ужаса смешно. Бросить все по совершенно непонятным причинам, после того как я обязался помогать этим людям, значит стать посмешищем в их глазах.
– Я убеждена, сэр, – повторила Сесси, – что это единственное, чем вы можете искупить свою вину. Не будь я так твердо в этом убеждена, я не пришла бы к вам.
Он взглянул на ее лицо и опять зашагал по комнате.
– Честное слово, я просто не знаю, что вам сказать. До чего же нелепо!
Пришла его очередь просить о сохранении тайны.
– Если бы я решился на такой смехотворный поступок, – сказал он, остановившись и опираясь на каминную полку, – то лишь при одном условии: чтобы это навсегда осталось между нами.
– Я доверяю вам, сэр, – отвечала Сесси, – и вы доверьтесь мне.
Ему вдруг припомнился вечер, который он некогда провел в этой комнате со щенком. Тогда он тоже стоял, прислонясь к камину, но ему почему-то казалось, что нынче щенок – это он сам. Он искал и не находил выхода.
– Думаю, что никто еще не попадал в такое дурацкое положение, сказал он после довольно долгого молчания, во время которого он глядел в пол, и глядел в потолок, и усмехался, и хмурил брови, и отходил от камина, и снова подходил к нему. – Просто ума не приложу, как тут быть. Впрочем, что будет, то будет. А будет, видимо, вот что: придется мне, пожалуй, покинуть сии места, – словом, я обязуюсь уехать.
Сесси поднялась. Исход ее миссии не удивил ее, но она радовалась своей удаче, и лицо ее так и сияло.
– Позвольте заметить вам, – продолжал мистер Джеймс Хартхаус, – что едва ли другой посол, или, скажем, посланница так легко добилась бы у меня успеха. Я не только очутился в смешном и нелепом положении – я вынужден признать себя побежденным по всей линии. Могу я просить вас назвать себя, чтобы я имел удовольствие запомнить имя моего врага?
– Мое имя? – спросила посланница.
– Это единственное имя, которое сейчас может занимать мои мысли.
– Сесси Джуп.
– Не посетуйте на мое любопытство и разрешите на прощание задать вам еще один вопрос: вы родня семейству Грэдграйнд?
– Я всего лишь бедный приемыш, – отвечала Сесси. – Мне пришлось разлучиться с моим отцом – он был всего лишь клоун бродячего цирка, – и мистер Грэдграйнд взял меня из милости. С тех пор я живу в его доме.
Она ушла.
Мистер Джеймс Хартхаус сперва окаменел на месте, потом с глубоким вздохом опустился на диван. Только этого недоставало для полного поражения. Разбит наголову! Всего лишь бедный приемыш... всего лишь бродячий клоун... а мистер Джеймс Хартхаус? Всего лишь отброшенная ветошь... всего лишь позорное фиаско величиной с пирамиду Хеопса.
Пирамида Хеопса натолкнула его на мысль о прогулке по Нилу. Он тотчас схватил перо и начертал (подходящими к случаю иероглифами) записку своему брату:
"Дорогой Джек! С Кокстауном покончено. Скука обратила меня в бегство. Решил взяться за верблюдов. Сердечный привет,
Джим".
Он дернул звонок.
– Пошлите моего слугу.
– Он уже лег, сэр.
– Велите ему встать и уложить вещи.
Он написал еще два послания. Одно мистеру Баундерби, в котором извещал его, что покидает сии края, и указывал, где его можно найти в ближайшие две недели. Другое, почти такого же содержания, мистеру Грэдграйнду. И едва успели высохнуть чернила на конвертах, как уже остались позади высокие фабричные трубы Кокстауна, и поезд, громыхая и лязгая, мчал его погруженными во мрак полями.
Люди высокой нравственности, пожалуй, вообразят, что мистеру Джеймсу Хартхаусу впоследствии приятно бывало вспомнить об этом спешном отбытии, которым он хоть отчасти загладил свою вину – что с ним случалось весьма редко. И вдобавок он вовремя унес ноги, ибо дело могло принять для него прескверный оборот. Однако вышло совсем по-иному. Мысль о том, что он потерпел неудачу и оказался в глупейшей роли, страх перед тем, как насмехались бы над ним другие повесы, если бы узнали о его злоключении, до такой степени угнетали его, что именно в этом, быть может, самом благородном своем поступке он не сознался бы ни за что на свете и только одного этого поступка искренне стыдился.