Текст книги "Том 19. Тяжелые времена. Рассказы и очерки (1850-1859)"
Автор книги: Чарльз Диккенс
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 48 страниц)
ПРОГУЛКА ПО РАБОТНОМУ ДОМУ
Однажды в воскресенье я присутствовал на богослужении в церкви большого столичного работного дома. Кроме священника, причетника и еще очень немногих лиц из начальства, здесь были одни только пауперы. Дети сидели на галереях; женщины – внизу, в зале и в одном из боковых приделов; мужчины в другом приделе. Служба прошла пристойно, хотя проповедь могла быть гораздо лучше приноровлена к пониманию и условиям жизни слушателей. Священник вознес обычные молитвы (которые в таком месте приобретали большее, чем обычно, значение) за сирот и вдов, за всех болящих – взрослых и детей, – за всех обездоленных и угнетенных; за ниспослание помощи и утешения всем слабым духом и очищения всем согрешившим; за всех, кто в опасности, в нужде и в горе. Пастве было предложено помолиться об исцелении тяжелобольных, находящихся в лазарете, а те, что уже поправлялись после болезни, воздавали благодарение небу.
Среди присутствующих было несколько молодых женщин отталкивающего вида и мрачных молодых мужчин; но их было немного – видимо, личности этого рода держатся подальше от молений. Большинство лиц (кроме детских), подавленные и приниженные, были лишены красок. Много было стариков самого различного вида. Что-то бормочущие, с мутным взором, в очках, слабоумные, глухие, хромые; они растерянно моргали, когда солнечный луч пробивался порой в открытые двери с замощенного двора, приставляли иссохшие руки к ушам или подносили их козырьком к подслеповатым глазам; одни уставились в молитвенники, другие улыбались неизвестно чему или дремали, сгорбившись и привалившись к стене. Тут были зловещие старухи – скелеты в чепцах и накидках, – то и дело утиравшие глаза грязными тряпочками взамен носового платка; были и уродливые старые чудища обоего пола с выражением какого-то идиотического блаженства, от которого становилось не по себе. В общем, грозный дракон Пауперизма предстал здесь в весьма беспомощном виде: без зубов, без когтей, с тяжелой одышкой, – такого явно не стоило заковывать в цепи.
Когда служба закончилась, я вместе с теми гуманными и благочестивыми джентльменами, которые были обязаны совершить эту прогулку в это воскресное утро, прошел через весь мирок бедности, заключенный в стенах работного дома. Там проживало полторы-две тысячи пауперов – от новорожденного младенца и тех, кто еще даже не явился в мир пауперов, до старика, лежавшего на смертном одре.
В комнате, выходившей на убогий двор, где бродили несколько безучастных ко всему женщин, пытаясь согреться под неверным солнцем позднего мартовского утра – это была, если уж говорить правду, "Чесоточная палата", – у запыленного очага торопливо натягивала на себя платье женщина, каких не раз рисовал Хогарт[72]72
Хогарт Уильям (1697–1764) – видный английский художник и теоретик искусства, основоположник нравоописательной сатиры в живописи и графике; автор нескольких циклов гравюр, посвященных быту и нравам различных слоев английского общества XVIII века.
[Закрыть]. То была сиделка этой отвратительной палаты, из числа призреваемых бедняков, худосочная, костлявая, неопрятная, словом, самая неприглядная на вид. Но когда мы заговорили с нею о вверенных ей больных, она отвернулась, так и не успев одеться, и вдруг заплакала горючими слезами. Тут не было ни притворства, ни раздражения, ни попыток разжалобить нас, ни слезливой чувствительности – это был вопль души, терзаемой большим горем. Отвернув от нас взлохмаченную голову, она горько рыдала, ломала руки и захлебывалась слезами. Что же случилось с няней Чесоточной палаты? О, «подкидыш» умер! Подобранный на улице ребенок, который был отдан на ее попечение, умер час тому назад. Вон он лежит под простыней. Деточка моя, красавчик ты мой!
Подкидыш был, казалось, слишком мал и жалок, чтобы смерть могла принять его всерьез, но смерть все-таки его взяла. Крохотное тельце было уже тщательно обмыто, убрано и положено на сундук; ребенок как будто спал. А мне казалось, что я слышу небесный голос: "Благо тебе будет, няня Чесоточной палаты, когда какая-нибудь менее жалостливая сиделка из пауперов обрядит так же и твое холодное тело. Благо тебе будет – ибо такие, как этот подкидыш, станут ангелами и узрят лик отца небесного".
В другой комнате несколько уродливых старух скорчились, как ведьмы, вокруг печки, болтая и кивая головами по-обезьяньи. "Ну как, все в порядке? Пищи достаточно?" Все заговорили разом и захихикали; наконец одна вызвалась ответить: "О да, джентльмен! Спасибо вам, джентльмен! Господь да благословит приход святого Имярек! Он кормит голодных, поит жаждущих и согревает озябших, да, да! Дай бог здоровья приходу святого Имярек и благодарим вас, джентльмены!"
Подальше сидели за обедом несколько надзирательниц-пауперов. "Ну, а как вы поживаете?" – "Да что ж, сэр, неплохо. Что нам делается – мы как солдаты, весь век в трудах".
В другой комнате, своего рода чистилище или перевалочном пункте, находилось примерно восемь шумных сумасшедших женщин под наблюдением одной нормальной смотрительницы. Среди них была девушка лет двадцати двух или трех, очень чисто одетая, очень приличной наружности, с хорошими манерами, доставленная сюда из дома, где работала прислугой (как видно, близких у нее не было), на том основании, что она подвержена эпилептическим припадкам; после особенно сильного припадка хозяева потребовали ее отправки. Она нисколько не походила ни по воспитанию, ни по жизненному опыту, ни по душевному состоянию на тех, кто ее теперь окружал. Она горько жаловалась, что от общения с этими женщинами днем и от страшного шума, который они поднимают по ночам, ей стало хуже, и это сводит ее с ума – что было совершенно очевидно. Этот случай был отмечен для расследования и исправления ошибки, а между тем, по словам девушки, она пробыла здесь уже несколько недель.
Если бы эта девушка украла у своей хозяйки часы, я не сомневаюсь, что с ней обошлись бы несравненно лучше. Мы пришли к такому нелепому, такому опасному, такому чудовищному положению, что бесчестный преступник поставлен в лучшие условия в отношении чистоты жилища, порядка, питания и удобств, чем честный бедняк.
Это говорится не в упрек работному дому прихода св. Имярек, где я, наоборот, нашел многое достойное похвалы. Было очень отрадно видеть, что в этом доме дети пауперов здоровы и веселы и, по-видимому, окружены заботой. Как было не вспомнить, по контрасту, гнусное и жестокое безобразие, совершенное в Тутинге[73]73
Тутинг – пригородный поселок в графстве Сэррей в Лондоне, где помещался приют для сирот и детей бедняков. Общественное внимание к нему было привлечено в 1849 году процессом Друэта, управляющего приютом, обвинявшегося в том, что он заморил до смерти нескольких питомцев.
[Закрыть], безобразие, которое и через сто лет будет жить в памяти людей в самых глухих закоулках Англии и которое породило больше мрачного недовольства и подозрительности у многих тысяч людей, чем могли бы сделать лидеры чартистов в течение всей своей жизни. А в здешнем приюте большой, светлой, хорошо проветриваемой комнате на верхнем этаже здания дети, сидевшие за обедом и с аппетитом поедавшие картошку, не смутились при виде посторонних посетителей и протянули нам для пожатия свои ручонки с доверчивостью, очень порадовавшей нас. Отрадно было видеть также, что в углу встали на дыбы две, хоть и потрепанные, пауперские лошадки-качалки. В классах для девочек, где тоже в это время обедали, все имело веселый и опрятный вид. У мальчиков, когда мы пришли, обед только что закончился, и комната еще не совсем была убрана; но мальчики свободно гуляли по большому двору, на свежем воздухе, как любые школьники. Некоторые из них рисовали большие корабли на стенах класса; если бы они имели, к тому же, мачту с вантами и штагами для упражнения в лазаний (как в мидлсекском исправительном доме), было бы еще лучше. Теперь же, если мальчик почувствует стремление ввысь, он, вероятно, может удовлетворить его только так, как удовлетворяют пауперы, мужчины и женщины, свои мечты о лучшей доле – разбивая как можно больше стекол в окнах работного дома; за это они получают повышение: попадают в тюрьму.
В одном месте, в Ньюгете работного дома[74]74
Ньюгет работного дома. – Ньюгет – во времена Диккенса центральная лондонская уголовная тюрьма.
[Закрыть], содержалась в заключении, отдельно от всех остальных, в каком-то дворике группа мальчиков и юношей. День они проводили в подобии собачьей конуры, где некогда ночевали на соломе случайно забредшие сюда нищие бродяги. Некоторые из них уже довольно давно здесь содержатся. «И они никогда отсюда не уходят?» – задали мы естественный вопрос. «Большинство из них калеки, – сказал надзиратель, – и ни к чему не пригодны». Они бродили крадучись, словно волки или гиены, потерявшие надежду на добычу, и бросались на пишу, когда им ее приносили, точно так же, как эти животные. Большеголовый идиот, тяжело волочивший ноги по мостовой, на солнце, за стенами этой будки, представлял собой куда более приятное зрелище.
Множество грудных детей; множество матерей и других больных женщин, лежащих в постели; множество сумасшедших; в нижних помещениях с каменным полом – целые полчища мужчин, ожидающих обеда, а в верхних, лазаретных, палатах – великое множество стариков, которые бог знает как дотягивают свой век – вот что мы видели на своем пути в течение двух часов. В некоторых из этих последних комнат на стенах были прилеплены картинки, иногда на чем-то вроде буфета стояла аккуратно расставленная фаянсовая или оловянная посуда; время от времени мы с радостью видели одно-два растеньица; почти в каждой палате была кошка.
В этих длинных шеренгах престарелых и больных некоторые старики были прикованы к постели, и с давних пор; другие сидели на кроватях, полунагие; некоторые умирали на своих постелях; некоторые встали с постелей и сидели за столом, поближе к огню. Мрачное или вялое равнодушие к нашим вопросам, тупая бесчувственность ко всему, кроме тепла и пищи, унылая безропотность, потому что жаловаться бесполезно, упрямое молчание и одно злобное желание: чтобы их оставили в покое – вот что, как мне казалось, встречало нас всюду. В одной из этих унылых стариковских шеренг произошел – пока не подоспела надзирательница – примерно следующий маленький диалог:
– Все у вас в порядке? Жалоб нет?
Молчание. Старик в шотландском берете, который сидит вместе с другими на скамье за столом и ест кашу из жестяной миски, сдвигает немного назад свой берет, чтобы посмотреть на нас, потом ладонью опять надвигает его на лоб и продолжает есть.
– Ну как, все в порядке? – повторяем мы.
Снова молчание. Другой старик, который сидит на постели и дрожащей рукой чистит вареную картофелину, поднимает голову и смотрит на нас.
– Еды хватает?
Ответа нет. Еще один старик, в постели, поворачивается на другой бок и кашляет.
– Как вы себя чувствуете? – обращаемся мы к нему.
Этот старик ничего не отвечает, зато другой старик, высокий, с очень хорошими манерами и очень правильной речью, выходит откуда-то и вызывается дать нам ответ. Ответ здесь почти всегда исходит от добровольца, а не от того человека, на которого мы смотрим и к которому обращаемся.
– Мы очень стары, сэр, – мягко и внятно звучит его голос. – Большинство из нас уже не может хорошо себя чувствовать.
– А как вам тут живется?
– У меня нет жалоб, сэр. – Легкий кивок головой, легкое пожимание плечами и что-то вроде извиняющейся улыбки.
– Еды хватает?
– Как вам сказать, сэр; у меня плохой аппетит. – Тем же тоном, что и раньше. – И все-таки я легко справляюсь со своей порцией.
– Однако, – я показываю ему на миску с воскресным обедом: куском баранины и тремя картофелинами. – Так не умрешь с голоду?
– Конечно, нет, сэр, – тем же извиняющимся тоном. – Не умрешь.
– Чего бы вы хотели?
– Нам дают очень мало хлеба, сэр. Ужасно мало хлеба.
Надзирательница, которая уже стоит рядом со спрашивающим, потирая руки, вставляет: "И правда, что маловато, сэр. Им положено шесть унций в день; а когда позавтракают, много ли там останется на вечер?"
Еще один старик, который до того был невидим, поднимается с постели, как из могилы, и смотрит на нас.
– А чай вам дают по вечерам? – Вопрос обращен к старику с правильной речью.
– Да, сэр, по вечерам нам дают чай.
– И вы приберегаете, сколько можно, хлеба от завтрака, чтобы съесть его с чаем?
– Да, сэр, – если можно приберечь хоть сколько-нибудь.
– Так вы, значит, хотели бы больше хлеба к чаю?
– Да, сэр. – Лицо у него при этом очень встревоженное.
Тот, кто спрашивал, по доброте сердечной немного смущен и меняет тему разговора.
– А что сталось с тем стариком, который раньше лежал на той постели в углу?
Надзирательница не может вспомнить, о каком старике идет речь. Тут перебывало столько стариков! Старик с правильной речью задумывается. Призрачный старик, который воскрес в своей постели, говорит: "Билли Стивенс". Другой старик, который до тех пор сидел, ссутулившись, над самым очагом, пискливо выговаривает:
– Чарли Уолтерс.
Это вызывает какое-то слабое подобие интереса. Вероятно, Чарли Уолтерс был занимательным собеседником.
– Он умер, – говорит пискливый старик.
Пискливого старика поспешно оттесняет еще один с прищуренным глазом, который говорит:
– Да! Чарли Уолтерс умер на этой постели и… и…
– Билли Стивенс, – упорствует призрачный старик.
– Нет, нет! И Джонни Роджерс умер на этой постели, и… и… оба они умерли, а Сэмюел Бойер… – это ему кажется чрезвычайным событием, – тот ушел!
После этого он умолкает, и все старики, утомленные беседой, тоже умолкают, а призрачный старик возвращается в свою могилу и уносит с собой тень Билли Стивенса.
Когда мы направляемся к двери, еще один старик, которого мы раньше не видели, охрипший старик в фланелевом балахоне, вдруг оказывается перед нами, точно вырос из-под земли.
– Прошу прощения, сэр, дозвольте сказать слово.
– Да, что такое?
– Я стал поправляться, сэр. А чтобы совсем было хорошо, – он показывает рукой на свое горло, – мне бы немного свежего воздуха, сэр. Это мне всегда шло па пользу, сэр. Уж очень редко нас выпускают, пока-то дождешься очереди! Вот если бы джентльмены, в будущую пятницу, дали мне разрешение на прогулку, – хоть иногда, сэр, хоть на часок…
Кто, окинув взглядом эти гнетущие картины страдания и немощи, мог усомниться в том, что старику было бы на пользу повидать что-то другое, убедиться, что есть и что-то другое на земле? Кто не удивился бы, что эти старики могут жить так, как они живут? Что связывает их с жизнью; какие крохи чего-то интересного и занимательного могут они подобрать с этого скудного стола? Описывал ли им когда-нибудь Чарли Уолтере те дни, когда он дружил с девушкой, которая теперь превратилась в одну из нищих старух? Рассказывал ли им Билли Стивене о том времени, когда он жил в далекой, совсем иной стране, которая называлась "родной дом"?
Крохотный обожженный ребенок, который тихо и терпеливо лежал в соседней комнате, обложенный корпией, и, услышав наше ласковое обращение, взглянул на нас ясными, кроткими глазами, тоже, казалось, знал все это, то есть, все душевное и ласковое, что надо знать людям; он тоже считал вместе с нами, что сиделки из пауперов больше способны сочувствовать больным и лучше относятся к ним, чем обычные больничные сиделки; казалось, размышляя о будущем некоторых детей постарше, спавших вокруг него, он пришел к выводу, что ему лучше умереть, и без боязни думал о множестве гробов, заготовленных внизу, в кладовой, и о своем безвестном товарище, подкидыше, который упокоился на крышке сундука, под простыней. Но в его маленьком личике было еще что-то, грустное и молящее, словно среди размышлений над всей этой жестокой необходимостью или нелепостью он просил за старых и беспомощных бедняков, просил для них немного больше свободы – и немного больше хлеба.
ГЕНИЙ ИСКУССТВА
Я холостяк и занимаю довольно мрачную квартиру в Тэмпле[75]75
Тэмпл – район юридических контор в Лондоне.
[Закрыть]. Вход со двора – если назвать двором квадрат между четырьмя высокими домами, как есть колодец, только что без воды и без ведра. Живу я на самом верху, среди черепицы и воробьев. Как тот человечек из детской песенки[76]76
Как тот человечек из детской песенки… – Далее приводится несколько измененный текст песенки «Когда я был холост» из популярнейшего детского стихотворного сборника «Матушка Гусыня». Диккенс слова из текста песенки «все мясо» подменил строкой «свой хлеб и сыр», намекая на нищету судейского чиновника.
[Закрыть], я живу «сам по себе», и свой хлеб и сыр, сколько у меня его бывает – а бывает его не много, – я держу на полке. Вряд ли нужно добавлять, что я влюблен и что отец моей очаровательной Джульетты противится нашему союзу.
Я сообщаю эти подробности, как предъявлял бы рекомендательное письмо. Теперь, когда читатель со мной познакомился, он, может быть, окажет мне такое снисхождение и выслушает мой рассказ.
У меня от природы мечтательный склад ума; а избыточный досуг (по роду занятий я адвокат), в сочетании с привычкой прислушиваться в одиночестве к воробьиному чириканью и шелесту дождя, усилил во мне эту наклонность. На моей "верхотурке" слышно, как зимней ночью завывает ветер, когда в нижнем этаже человек уверен, что погода самая тихая. От тусклых фонарей, посредством которых наше почтенное общество (надо думать, еще не осведомленное о новом изобретении, носящем название газа) делает зримой всю мерзость площадок и лестниц, только гуще становится мрак, всегда гнетущий мою душу, когда я вечером возвращаюсь домой.
Я юрист, но юриспруденция мне чужда. Я так и не уяснил себе, что такое "право". Я иной раз просижу в Вестминстер-Холле[77]77
Вестминстер-Холл. – К старинному зданию Вестминстер-Холла примыкало с запада крыло, в котором находилось несколько судебных учреждений.
[Закрыть] (как мне положено) с десяти до четырех; а когда выхожу из суда, сам не знаю, на чем стою, на подошвах или же на парике.
Мне сдается (скажу вам доверительно), что слишком много там разговоров и слишком много закона, – как будто взяли два-три зернышка правды и бросили за борт в бурлящее море мякины.
Все это, возможно, сделало меня склонным к мистицизму. Однако могу вас заверить: то, что я собираюсь описать, как лично мною виденное и слышанное, я в самом деле видел и слышал.
Надобно отметить, что я очень люблю картины. Сам я не художник, но я изучал живопись и много писал о ней. Я видел все наиболее прославленные в мире картины; достаточно образованный и начитанный, я обладаю изрядным знакомством с теми сюжетами, к которым может обратиться художник; и хотя я, может быть, и не скажу с уверенностью, правильную ли форму придал он, например, ножнам меча короля Лира, но, думаю, самого короля Лира я отлично узнал бы, случись мне встретиться с ним.
Я каждый сезон посещаю все современные выставки и, разумеется, глубоко чту Королевскую академию[78]78
Королевская академия – английская академия художеств, учрежденная в 1768 году. На ежегодной выставке члены академии экспонируют сорок полотен.
[Закрыть]. Я выстаиваю перед ее сорока академическими холстами почти так же твердо, как твердо держусь тридцати девяти догматов англиканской церкви[79]79
…твердо держусь тридцати девяти догматов англиканской церкви. Имеются в виду догматы, подготовленные деятелями Реформации и введенные (одновременно с признанием англиканской церкви государственной) королевским указом 1553 года.
[Закрыть]. Я убежден, что как здесь не добавишь сорокового догмата, так там нельзя добавить сорок первого холста.
Было это ровно три года тому назад. Ровно три года тому назад, в этом же месяце, во вторник днем, мне случилось ехать пароходом, на дешевых местах, из Вестминстера в Тэмпл. Когда я безрассудно взошел на борт, небо было черно. Сразу затем загремел гром, заполыхали молнии и хлынул ливень. Так как палуба словно бы дымилась от влаги, я спустился вниз; но там набилось столько пассажиров, нещадно дымивших, что я вернулся на палубу,
Застегнул свой двубортный сюртук и, пристроившись под кожухом гребного колеса, стоял, насколько было можно, прямо, точно мне все нипочем.
Тогда-то я и увидел в первый раз то страшное существо, которое будет предметом этих моих воспоминаний.
У трубы – наверно, в расчете, что ее жар будет его обсушивать так же быстро, как дождь мочить, – стоял, засунув руки в карманы, потрепанный человек в черной потертой одежде, который заворожил меня с того памятного мгновения, как я увидел его глаза.
Где видел я раньше эти глаза? Кто он такой? Почему он напомнил мне сразу Векфильдского священника[80]80
…напомнил мне сразу Векфильдского священника… – Векфильдский священник (Примроз) – герой одноименного романа (1762) английского писателя О. Гольдсмита.
[Закрыть], Альфреда Великого[81]81
Альфред Великий – англосаксонский король Альфред Уэссекский (849–900).
[Закрыть], Жиль Бласа[82]82
Жиль Блас – герой романа французского писателя А. Лесажа (1668–1747) «История Жиль Бласа» (1715–1735).
[Закрыть], Карла Второго[83]83
Карл Второй (1630–1685) – король Великобритании (1660–1685).
[Закрыть], Иосифа с братьями[84]84
Иосиф и его братья. – Имеются в виду персонажи библейской легенды (Книга Бытия).
[Закрыть], Королеву фей[85]85
«Королева фей» – аллегорическая поэма (1590–1596) Эдмунда Спенсера (1552–1599).
[Закрыть], Тома Джонса[86]86
Том Джонс – герой романа английского классика эпохи Просвещения Генри Фильдинга (1707–1754) «История Тома Джонса, найденыша» (1749).
[Закрыть], «Декамерон» Боккаччо[87]87
«Декамерон» – сборник новелл итальянского писателя эпохи Возрождения Джованни Боккаччо (1313–1375).
[Закрыть], Тэма о'Шентера[88]88
Тэм о'Шентер – герой поэмы Р. Бернса (1759–1796).
[Закрыть], венчание венецианского дожа с Адриатикой[89]89
…венчание венецианского дожа с Адриатикой… – обряд, с XII века ежегодно совершавшийся в Венеции и заключавшийся в том, что дож выезжал в море и бросал в него перстень. Море должно было быть покорно Венеции, как жена мужу.
[Закрыть] и Великую Лондонскую чуму[90]90
Великая Лондонская чума – эпидемия 1665 года, унесшая до ста тысяч жертв.
[Закрыть]? Почему, когда он согнул правую ногу и положил левую руку на спинку соседней скамьи, я, как это ни дико, мысленно связал его фигуру со словам"!: «Номер сто сорок два, мужской портрет»? Могло ли это значить, что я схожу с ума?
Я снова взглянул на него, и теперь я подтвердил бы под присягой, что он принадлежит к семье Векфильдского священника. Был ли он самим священником, Мозесом, мистером Берчиллом, сквайром или конгломератом из всех четырех[91]91
Был ли он самим священником… или конгломератам из всех четырех… – Здесь перечисляются персонажи ранее упомянутого романа Гольдсмита.
[Закрыть], я не знал; но меня подмывало схватить его за горло и бросить ему обвинение, что в его жилах, каким-то непристойным образом, течет Примрозова кровь. Он загляделся на дождь и вдруг – боже правый! – стал святым Иоанном. Он скрестил руки, покорясь непогоде, и у меня возникло неистовое желание обратиться к нему как к «Зрителю» и строго спросить, что он сделал с сэром Роджером де Коверли[92]92
Роджер де Коверли – имя, которым один из издателей сатирико-нравоучительного журнала «Зритель» (1711–1714) Д. Аддисон назвал вымышленного постоянного персонажа своих очерков – сельского дворянина. Имя сэра Роджера было позаимствовано из народной песенки «Роджер из Коверли».
[Закрыть].
Страшное подозрение, что я повредился в уме, вернулось с удвоенной силой. Между тем жуткий этот незнакомец, имевший неизъяснимую связь с моим расстройством, стоял и сушился у трубы; и все время, пока подымался от его одежды пар, окутывая его туманом, я видел сквозь призрачную эту дымку все те упомянутые выше личности и еще десятка два других, светских и духовных.
Отчетливо помню, что под раскаты грома и сверканье молний во мне росло страшное желание схватиться с этим человеком, или демоном, и выбросить его за борт. Но я совладал с собой – уж не знаю как – и в минуту затишья среди грозы пересек палубу и заставил себя заговорить с ним.
– Кто вы такой? – был мой вопрос.
Он прохрипел в ответ:
– Я – натура.
– Что? – переспросил я.
– Натура, – повторил он. – Позирую всяким художникам за шиллинг в час (на протяжении всего рассказа я привожу его подлинную речь, неизгладимо запечатлевшуюся в моей памяти).
Не могу передать, каким облегчением были для меня эти его слова, с какай восторженной радостью я снова поверил, что пребываю в здравом уме. Я, наверно, бросился б ему на шею, если бы не мысль, что штурвальный смотрит на нас.
– Значит, вы, – сказал я и стал с таким жаром трясти ему руку, что вытряс всю дождевую влагу из манжеты его сюртука, – вы тот самый джентльмен, которого я так часто видел сидящим в креслах с высокой спинкой и красной обивкой возле столика с витыми ножками?
– Да, я позировал и для него… – пробурчал он недовольно. – А зря: уж лучше б для чего другого!
– Не говорите! – возразил я. – Мне случалось видеть вас в обществе юных красавиц. – И это была правда, и каждый раз (как я теперь припоминаю) он при этом удивительно эффектно выставлял напоказ свои ноги.
– Ясное дело! – сказал он. – И вы видели вокруг меня вазы с цветами и всякие там скатерти и старинные секретеры и прочую дребедень.
– Как, сэр? – спросил я.
– Дребедень, – повторил он громче. – А еще вы могли бы увидеть меня в доспехах, когда бы хорошенько пригляделись. Черт меня возьми, если я не стоял в половине всех тех рыцарских доспехов, какие выпускал из своего заведения Пратт[93]93
…рыцарских доспехов, какие выпускал из своего заведения Пратт… – Имеется в виду антикварный магазин в Лондоне на Бромптон-роуд.
[Закрыть], и не сидел неделями (и ничего не жрал!) перед половиной золотых и серебряных блюд, какие только брали напрокат для этого дела со складов всяких Сторсисов и Мортимерсисов или Гаррардзов и Девенпортсесесов[94]94
…со складов всяких Сторсисов и Мортимерсисов или Гаррардзов и Девенпортсесесов. – Стор и Мортимер – фешенебельная лондонская ювелирная фирма.
[Закрыть].
Разволнованный обидой, он, казалось мне, никогда не договорит этого последнего слова. Но, наконец, оно глухо отрокотало вместе с раскатом грома.
– Извините, – сказал я, – вы очень приличный, благообразный человек, и все-таки – уж вы меня извините, – когда я роюсь в памяти, я как будто связываю вас… в моих воспоминаниях вы смутно сочетаетесь… простите… с каким-то могучим чудовищем.
– Еще бы не так! – прозвучал его ответ. – Знаете вы, что во мне ценят больше всего?
– Нет, – сказал я.
– Мою шею и мои ноги, – объявил он. – Когда я не позирую ради головы, я по большей части позирую ради шеи и ради ног. Вот и представьте себе, что вы, к примеру, художник и что вам нужно целую неделю раздраконивать мою шею, – тут бы вы, уж верно вам скажу, приметили бы на ней уйму всяких шишек и клубков, которых нипочем бы не углядели, когда бы рассматривали меня всего, как есть, а не только мою шею. А что, не так?
– Возможно, – сказал я и внимательно посмотрел на него.
– Ведь оно само собой понятно, – продолжал натурщик. – Поработайте потом еще неделю над моими ногами, то же самое будет и с ними. Они в конце концов станут у вас такими корявыми и узловатыми, точно это не ноги, а два старых-престарых ствола. Потом возьмите и прилепите мою шею и мои ноги к туловищу другого человека, и получится у вас сущее чудовище. Так вот и показывают публике эти сущие чудовища в каждый первый понедельник мая месяца, когда открывается выставка Королевской академии.
– Да вы критик, – заметил я с уважением.
– Это потому, что я в прескверном расположении духа, – ответил натурщик тоном крайнего негодования. – Кажется, уж чего тут было хорошего – позировал им человек за шиллинг в час, торчал среди всей этой красивой старой мебели так, что публика уж, верно, знает в ней сейчас каждый гвоздочек… или напяливал на себя старые просаленные шляпы и плащи и бил им в бубны в Неаполитанской гавани – на заднем плане намалеван по трафарету Везувий, с дымом над ним, а на среднем – небывалые виноградники, одни сплошные гроздья… или самым невежливым образом брыкался в толпе девиц безо всякой надобности, только чтобы показать свои ноги, – уж чего тут было хорошего? Так нет, изволь теперь убраться вон, получай отставку!
– Не может быть! Как это так? – сказал я.
– А вот так! – закричал в негодовании натурщик. – Но я им отращу!
Мрачный, угрожающий тон, каким произнес он последние свои слова, врезался навсегда в мою память. У меня захолонуло сердце.
Я спросил сам себя, что он надумал отрастить, этот отчаянный человек. Но не нашел в своем сердце ответа.
Я стал умолять его, чтобы он сказал яснее. С презрительным смехом он бросил темное пророчество:
– Я ее отращу. И запомните мои слова: она вас будет преследовать, как призрак.
Мы расстались в грозу, и на прощание я дрожащей рукой втиснул ему в ладонь полкроны. Я решил, что с судном происходило нечто сверхъестественное, когда оно уносило вниз по реке его дымящуюся фигуру; но в газетах не было о том ни слова.
Прошло два года, я два года неизменно занимался своей профессией; и, конечно, нисколько не выдвинулся. По истечении этих двух лет я однажды ночью возвращался домой, в Тэмпл, в точно такую же бурю, под громом и молниями, как в тот раз, когда гроза застигла меня на палубе парохода, – только что теперь гроза, разразившись над городом в полночь, казалась еще страшнее – в темноте и в этот поздний час.
Когда я завернул к себе во двор, мне подумалось, что гром сейчас ударит мне прямо под ноги и все разворотит. Казалось, каждый кирпич, каждый камень во дворе на свой особый голос отзывается на гром. Водосточные трубы переполнились, и дождь хлестал потоками прямо с крыш, как с горных вершин.
Я не раз просил миссис Паркинс, мою служанку, жену привратника Паркинса, который незадолго до того умер от водянки, – ставить свечу из моей спальни и коробок со спичками под фонарем на лестничной площадке у дверей в мою квартиру, чтобы я мог зажечь там свою свечу, как бы поздно ни пришел домой. Но так как миссис Паркинс неизменно пренебрегала всеми моими указаниями, свечи и спичек никогда не бывало на месте. Так случилось, что и на этот раз я, чтоб зажечь свечу, должен был пробраться ощупью к себе в гостиную, разыскать ее там и выйти опять на лестницу.
Как же я был потрясен, когда увидел под фонарем на площадке сверкающее влагой, точно оно так и не обсохло с последней нашей встречи, то таинственное существо, с которым я столкнулся на пароходе в грозу два года назад! В моем уме пронеслось его предсказание, и у меня подкосились ноги.
– Я сказал, что сделаю так, – проговорил он, – и я так и сделал. Разрешите войти?
– Несчастный, что вы натворили? – отозвался я.
– Я все вам объясню, – был ответ, – когда вы меня впустите.
Что он совершил – неужели убийство? И с таким успехом, что хочет совершить второе, наметив жертвой меня?
Я колебался.
– Разрешите войти?
Собрав все свое мужество, я кивнул головой, и он проследовал за мною в комнаты. Здесь я разглядел, что нижняя часть его лица повязана синим в белую клетку платком. Он медленно снял его и выставил на вид длинную бороду и усы, которые вились над его верхней губой, курчавились в углах его рта и свисали на грудь.
– Что это значит? – невольно закричал я. – И кто вы теперь?
– Я – Гений искусства! – сказал он.
Эти слова, которые он медленно проговорил под громовой раскат в полуночный час, произвели разительное действие. Я молча смотрел на него, ни жив ни мертв.
– Вошел в силу немецкий вкус, – сказал он, – и мне хоть с голоду помирать. Вот я и подладился под новый вкус.
Он слегка встрепал бороду, скрестил руки на груди и сказал:
– Суровость!
Я содрогнулся. Вид его был и впрямь суров.
Он дал бороде волнисто стечь на грудь и, сложив руки на метелке для ковров, которую миссис Паркинс оставила у меня среди книг, сказал:
– Благоволение.
Я стоял пораженный. Перемена душевного строя зависела целиком от бороды. Человек мог ничего не менять в своем лице, мог и вовсе не иметь лица. Все делала борода.
Он лег навзничь на мой стол и, запрокинув голову, вздернул подбородок, а с ним и бороду.
– А это – смерть! – сказал он.
Он соскочил со стола и, глядя в потолок, сбил бороду немного вкось, затем выдвинул ее вперед.
– Обожание – или клятва отомстить, – пояснил он. Он повернулся в профиль, сильно всклокочив усы над губой.
– Романтическая личность, – сказал он.
Он глянул искоса сквозь гущу волос, как из зарослей плюща. "Ревность!" – сказал он. Он замысловато распушил их и пояснил мне, что он-де кутнул. Он немного завил их пальцами – и это было Отчаяние; пригладил – и это была Скупость; причудливо взъерошил – Ярость. Все делала борода.
– Я – Гений искусства, – сказал он. – Два шиллинга за сеанс, а когда подрастет, так и побольше! Волосы придают нужное выражение. Где они сыщут другого такого? Я сказал, что отращу, и я ее отрастил, и теперь она будет преследовать вас, как призрак!
Может быть, он в темноте скатился с лестницы, только он не сходил по ступенькам и не сбегал по ним. Я заглянул через перила, – никого нет, я один. Я и гром.
Должен ли я что-нибудь добавить о своей ужасной участи? С тех пор этот призрак ходит за мной неотступно. Он глядит на меня со стен Королевской академии (кроме тех случаев, когда Маклиз[95]95
Маклиз Дэниел (1806–1870) – английский художник, член Королевской академии с 1840 года, портретист и автор картин на исторические темы, личный друг Диккенса.
[Закрыть] подчинит его своему дарованию), леденит мою душу в Британском институте, заманивает молодых художников в пучину гибели. Куда бы я ни подался, Гений искусства, трактующий страсти через волосы и все выражающий посредством бороды, преследует меня повсюду. Предсказание сбылось, и нет его жертве покоя.








