Текст книги "Холодный дом (главы XXXI-LXVII)"
Автор книги: Чарльз Диккенс
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 36 страниц)
– Кто он? – отвечает мистер Джордж довольно резко, так как еще не может заставить себя говорить примирительным тоном. – Это, да будет вам известно, Мэтью Бегнет, который оказал мне услугу в нашей с вами сделке.
– Ага! Мистер Бегнет? Так, так! – Старик смотрит на него, приложив руку к глазам. – Надеюсь, вы хорошо себя чувствуете, мистер Бегнет? Какой он молодец, мистер Джордж! Военная выправка, сэр!
Гостям не предлагают сесть, поэтому мистер Джордж приносит один стул для Бегнета, другой для себя. Друзья усаживаются, причем мистер Бегнет садится так, словно тело его не может сгибаться, – разве только в бедрах и лишь для того, чтобы сесть.
– Джуди, – говорит мистер Смоллуид, – принеси трубку.
– Да нет уж, – вмешивается мистер Джордж, – не стоит девушке беспокоиться, – сказать правду, мне нынче что-то не хочется курить.
– Вот как? – отзывается старик. – Джуди, принеси трубку.
– Дело в том, мистер Смоллуид, – продолжает Джордж, – что я сегодня немножко не в духе. Сдается мне, сэр, что ваш друг в Сити устроил мне какой-то подвох.
– Ну что вы! – говорит дедушка Смоллуид. – На это он не способен.
– Разве нет? Что ж, рад слышать; а я думал, что это дело его рук. Вы знаете, о чем я говорю. О письме.
Дедушка Смоллуид улыбается самым отвратительным образом в знак того, что понял, о каком письме идет речь.
– Что это значит? – спрашивает мистер Джордж.
– Джуди, – говорит старик, – ты принесла трубку? Дай-ка ее мне. Так вы спрашиваете, что все это значит, любезный друг?
– Да! Но вспомните, мистер Смоллуид, вспомните, – убеждает его кавалерист, заставляя себя говорить как можно более мягким и дружественным тоном, и, держа развернутое письмо в правой руке, левым кулаком упирается в бок, – ведь я переплатил вам немало денег, а сейчас мы говорим с вами лицом к лицу, и оба прекрасно знаем, на чем мы порешили и какое условие соблюдали всегда. Я регулярно платил вам проценты, готов уплатить их сегодня и платить в будущем. Это первый раз, что я получил от вас такое письмо, и нынче утром оно меня немножко расстроило, потому что мой друг, Мэтью Бегнет, у которого, как вам известно, не было денег, когда...
– Как вам известно, мне это не известно, – перебивает его старик ровным голосом.
– Но черт вас... то бишь, черт подери... я же говорю – вам, что денег у него не было; говорю, не так ли?
– Ну да, вы мне это говорите, – отвечает дедушка Смоллуид. – Но сам я этого не знаю.
– Пусть так, – соглашается кавалерист, подавляя гнев, – зато я знаю.
Мистер Смоллуид отзывается на его слова чрезвычайно добродушным тоном:
– Да, но это совсем другое дело! – И добавляет: – Впрочем, это не важно. Так ли, этак ли, мистер Бегнет все равно в ответе.
Бедный Джордж всеми силами старается благополучно уладить дело и задобрить мистера Смоллуида поддакиванием.
– Так думаю и я. Как вы правильно указали, мистер Смоллуид, Мэтью Бегнета притянут к ответу – все равно, были у него деньги или нет. Но это, видите ли, очень тревожит его жену, да и меня тоже; ведь если сам я такой никудышный бездельник, какому привычней получать тумаки, чем медяки, то он, надо вам знать, степенный семейный человек. Слушайте, мистер Смоллуид, говорит кавалерист, решив вести деловые переговоры с солдатской прямотой, отчего сразу приобретает уверенность в себе, – хотя мы с вами в довольно приятельских отношениях, но я хорошо знаю, что не могу просить вас отпустить моего друга Бегнета на все четыре стороны.
– Боже мой, вы слишком скромны. Можете просить меня о чем угодно, мистер Джордж.
(Сегодня в шутливости дедушки Смоллуида есть что-то людоедское.)
– А вы можете мне отказать – вы это имеете в виду, а? Или, пожалуй, не столько вы, сколько ваш друг в Сити? Ха-ха-ха!
– Ха-ха-ха! – как эхо, повторяет дедушка Смоллуид, но так жестко и с таким ядовито-зеленым огнем в глазах, что серьезный от природы мистер Бегнет, взирая на почтенного старца, становится еще более серьезным.
– Слушайте! – снова начинает неунывающий Джордж. – Я рад, что вы в хорошем расположении духа потому, что сам хочу покончить с этой историей по-хорошему. Вот мой друг Бегнет, и вот я сам. Будьте так добры, мистер Смоллуид, давайте сейчас же уладим дело, как всегда. И вы очень успокоите моего друга Бегнета и его семью, если просто скажете ему, в чем заключается наше условие.
Какой-то призрак внезапно взвизгивает пронзительным голосом и с издевкой: "О господи! о!..", хотя, может, это не призрак, а веселая Джуди; но нет, оглянувшись кругом, изумленные друзья убеждаются, что она молчит; только насмешливо и презрительно вздернула подбородок.
Мистер Бегнет становится еще более серьезным.
– Но вы как будто спросили меня, мистер Джордж, – говорит вдруг старик Смоллуид, который все это время держал в руках трубку, – вы как будто спросили, что значит это письмо?
– Да, спросил, конечно, – отвечает кавалерист, как всегда несколько необдуманно, – но, в общем, мне не так уж интересно это знать, лишь бы дело было улажено по-хорошему.
Уклонившись от ответа, мистер Смоллуид целится трубкой в голову кавалериста, но вдруг швыряет ее об пол, и она разбивается на куски.
– Вот что оно значит, любезный друг. Я вас вдребезги расшибу! Я вас растопчу! Я вас в порошок сотру! Убирайтесь к дьяволу!
Друзья встают и переглядываются. Мистер Бегнет становится таким серьезным, что серьезней и быть нельзя.
– Убирайтесь к дьяволу! – снова кричит старик. – Хватит с меня ваших трубок и вашего нахальства. Вы что это? Разыгрываете из себя независимого драгуна? Ишь какой! Ступайте к моему поверенному (вы помните, где он живет; вы у него уже были) и там рисуйтесь своей независимостью. Ступайте, любезный друг, там для вас еще имеются кое-какие шансы. Открой дверь, Джуди, гони этих болтунов! Зови на помощь, если они не уберутся. Гони их вон!
Он ревет так громко, что мистер Бегнет кладет руки на плечи товарища и, не дав ему очнуться от изумления, выводит его за дверь, которую сейчас же захлопывает торжествующая Джуди. Мистер Джордж, ошарашенный, некоторое время стоит столбом, глядя на дверной молоток. Мистер Бегнет, погрузившись в глубочайшую бездну серьезности, как часовой, ходит взад и вперед под окошком гостиной и, проходя мимо, всякий раз заглядывает внутрь, как бы что-то обдумывая.
– Пойдем-ка, Мэт! – говорит мистер Джордж, придя в себя. – Надо нам толкнуться к юристу. Но что ты думаешь об этом негодяе?
Остановившись, чтобы кинуть прощальный взгляд в окно гостиной, мистер Бегнет отвечает, качнув головой в ту сторону:
– Будь моя старуха здесь... уж я бы им сказал!
Отделавшись таким образом от предмета своих размышлений, мистер Бегнет нагоняет кавалериста, и друзья удаляются, маршируя в ногу и плечом к плечу.
Когда же они приходят на Линкольновы поля, оказывается, что мистер Талкингхорн сейчас занят и видеть его нельзя. Очевидно, он вовсе не желает их видеть, – ведь после того как они прождали целый час, клерк, вызванный звонком, пользуется случаем доложить о них, но возвращается с неутешительным известием: мистеру Талкингхорну не о чем говорить с ними, и пусть они его не ждут. Но они все-таки ждут с упорством тех, кто знает военную тактику, и вот, наконец, опять раздается звонок, и клиентка, с которой беседовал мистер Талкингхорн, выходит из его кабинета.
Эта клиентка, красивая старуха, не кто иная, как миссис Раунсуэлл, домоправительница в Чесни-Уолде. Она выходит из святилища, сделав изящный старомодный реверанс, и осторожно закрывает за собой дверь. Здесь к ней, по-видимому, относятся почтительно, – клерк встает с деревянного дивана, чтобы проводить ее через переднюю комнату конторы и выпустить на улицу. Старуха благодарит его за любезность и вдруг замечает товарищей, ожидающих поверенного.
– Простите, пожалуйста, сэр, если не ошибаюсь, эти джентльмены военные?
Клерк бросает на них вопросительный взгляд, но мистер Джордж в это время рассматривает календарь, висящий над камином, и не оборачивается, поэтому мистер Бегнет берет на себя труд ответить:
– Да, сударыня. Отставные.
– Так я и думала. Так и знала. Увидела я вас, джентльмены, и потеплело у меня на сердце. И всегда так – стоит мне увидеть военных. Благослови вас бог, джентльмены! Вы уж извините старуху, – у меня сын родной в солдаты завербовался. Хороший был, красивый малый; озорной, правда, но добрый по-своему, хоть и находились люди, что хулили его прямо в глаза его бедной матери. Простите за беспокойство, сэр. Благослови вас бог, джентльмены!
– И вас также, сударыня! – желает ей мистер Бегнет от всего сердца.
Есть что-то очень трогательное в той искренности, с какой говорит эта старомодно одетая, но приятная старушка, в том трепете, что пробегает по ее телу. Но мистер Джордж так увлекся календарем, висящим над камином (быть может, он считает, сколько месяцев осталось до конца года), что даже не оглянулся, пока она не ушла и за нею не закрылась дверь.
– Джордж, – хрипло шепчет мистер Бегнет, когда тот отрывается от календаря, – не унывай! "Эй-эй, солдаты, к чему грустить, ребята?" Веселей, дружище!
Клерк снова ушел доложить, что посетители все еще дожидаются, и слышно, как мистер Талкингхорн отвечает довольно раздраженным тоном: "Так пусть войдут!", после чего друзья переходят в огромную комнату с расписным потолком и камином, перед которым стоит сам хозяин.
– Ну, что вам нужно, любезные?
Сержант, я ведь сказал вам в прошлый раз, что ваши посещения для меня нежелательны.
Сержант, поневоле изменивший за последние несколько минут и свою манеру говорить и даже свою манеру держаться, отвечает, что получил письмо такого-то содержания, был по поводу него у мистера Смоллуида, а тот послал его сюда.
– Мне не о чем говорить с вами, – отзывается на это мистер Талкингхорн. – Если вы задолжали, вы обязаны уплатить долг или понести все последствия неуплаты. Неужели вам стоило приходить сюда только затем, чтоб услышать это?
Сержант должен сознаться, что денег у него, к сожалению, нет.
– Прекрасно! Тогда ваш поручитель, – этот человек, если это он, обязан уплатить за вас.
Сержант должен добавить, что, к сожалению, у этого человека тоже нет денег.
– Прекрасно! Тогда или вы оба сложитесь и уплатите деньги, или вас обоих привлекут к суду за неуплату долга, и вы оба пострадаете. Вы получили деньги и должны их возвратить. Нельзя прикарманивать чужие фунты, шиллинги и пенсы, а потом выходить сухим из воды.
Юрист садится в кресло и мешает угли в камине. Мистер Джордж выражает надежду, что он будет настолько добр, чтобы...
– Повторяю, сержант, мне не о чем говорить с вами. Ваши сообщники мне не нравятся, и я не хочу видеть вас здесь. Это дело не по моей специальности, и оно не проходило через мою контору. Мистер Смоллуид любезно предлагает мне ведение подобных дел, но, как правило, я за них не берусь. Вам нужно обратиться к Мельхиседеку, – контора его в Клиффорде-Инне.
– Прошу прощения, сэр, – говорит мистер Джордж, – За то, что я докучаю вам, хоть вы и приняли меня столь неприветливо, – ведь все это так же неприятно мне, как и вам; но, может, вы разрешите мне сказать вам несколько слов с глазу на глаз?
Мистер Талкингхорн встает и, засунув руки в карманы, отходит к оконной нише.
– Ну, к делу! Мне время дорого.
Мастерски разыгрывая полнейшее равнодушие, он все-таки бросил испытующий взгляд на кавалериста и позаботился стать спиной к свету, так, чтобы лицо собеседника было освещено.
– Так вот, сэр, – говорит мистер Джордж, – тот человек, что пришел со мной, тоже замешан в этой несчастной истории, – номинально, только номинально, и я хочу лишь того, чтобы он не попал в беду из-за меня. Он в высшей степени уважаемый человек, имеет жену и детей; служил в королевской артиллерии...
– А мне, милейший, понюшка табаку дороже, чем вся королевская артиллерия – офицеры, солдаты, двуколки, фургоны, лошади, пушки и боевые припасы.
– Весьма возможно, сэр. Зато мне очень дороги Бегнет, его жена и дети, и я стараюсь, чтоб они не пострадали по моей вине. Значит, если я хочу вызволить их из этой беды, мне, видимо, остается только отдать вам безоговорочно то, что вы на днях хотели получить от меня.
– Вы принесли это сюда?
– Да, сэр, принес.
– Сержант, – начинает юрист сухим, бесстрастным тоном, который обескураживает больше, чем самое яростное неистовство, – решайтесь, пока я говорю с вами, потому что это наш последний разговор. Закончив его, я перестану говорить на эту тему и больше к ней не вернусь. Имейте это в виду. Хотите – оставьте здесь на несколько дней то, что, по вашим словам, вы принесли сюда; хотите – унесите с собой. Если вы оставите это здесь, я сделаю для вас следующее: я поверну ваше дело на прежний лад и, больше того, выдам вам письменное обязательство, что этого вашего Бегнета ничем беспокоить не будут, пока вы не потеряете всякую возможность платить проценты; иначе говоря, пока ваши средства не истощатся полностью, кредитор не будет требовать от него уплаты вашего долга. Это значит, что фактически Бегает почти освобождается от ответственности. Ну, как, решились? Кавалерист сует руку за пазуху и, тяжело вздохнув, отвечает:
– Что делать, сэр, приходится.
Мистер Талкингхорн надевает очки, садится и пишет обязательство, потом медленно прочитывает и объясняет его Вегнету, который все это время смотрел в потолок, а теперь опять кладет руку на лысую голову, как бы желая защититься от этого нового словесного душа; и ему, должно быть, очень недостает "старухи", – будь она здесь, уж он бы выразил свои чувства. Кавалерист вынимает из грудного кармана сложенную бумагу и нехотя кладет ее на стол юриста.
– Это просто письмо с распоряжениями, сэр. Последнее, которое я получил от него.
Посмотрите на жернов, мистер Джордж, и вы увидите, что он меняется так же мало, как лицо мистера Талкингхорна, когда тот развертывает и читает письмо! Кончив читать, он складывает листок и прячет его в свой стол, бесстрастный, как Смерть. Ни говорить, ни делать ему больше нечего; остается только – кивнуть, все так же холодно и неприветливо, и коротко сказать:
– Можете идти. Эй, там, проводите этих людей!
Их провожают, и они идут к мистеру Бегнету обедать.
Вареная говядина с овощами вместо вареной свинины с овощами – только этим и отличается сегодняшний обед от прошлого, и миссис Бегнет по-прежнему распределяет кушанье, приправляя его прекраснейшим расположением духа, ведь эта редкостная женщина всегда раскрывает объятия для Хорошего и не помышляя о том, что оно могло бы быть Лучшим, и находит свет даже в любом темном пятнышке. На сей раз "пятнышко" – это потемневшее чело мистера Джорджа; он против обыкновения задумчив и угнетен. Вначале миссис Бегнет надеется, что Квебек и Мальта, ласкаясь к нему, развеселят его соединенными усилиями, но, видя, что молодые девицы не узнают сегодня своего прежнего проказника-Заводилу, она мигает им, давая легкой пехоте сигнал к отступлению и предоставляя мистеру Джорджу возможность развернуть свою колонну и дать ей отдых на открытом пространстве, у домашнего очага.
Но он не пользуется этой возможностью. Он остается в сомкнутом строю, мрачный и удрученный. Пока совершается длительный процесс мытья посуды, сопровождаемый стуком деревянных сандалий, мистер Джордж, хотя он так же, как мистер Бегнет, снабжен трубкой, выглядит не лучше, чем за обедом. Он забывает о курении; смотрит на огонь и задумывается; наконец роняет трубку из рук, приводя мистера Бегнета в уныние и замешательство своим полным равнодушием к табаку.
Поэтому, когда миссис Бегнет, разрумянившись от освежающего умыванья холодной водой из ведра, в конце концов появляется в комнате и садится за шитье, мистер Бегнет бурчит: "Старуха!" – и, мигнув, побуждает ее разведать, в чем дело.
– Слушайте, Джордж! – говорит миссис Бегнет, спокойно вдевая нитку в иглу. – Что это вы такой хмурый?
– Разве? Значит, я невеселый собеседник? Да, пожалуй, что так.
– Мама, он совсем не похож на Заводилу, – кричит маленькая Мальта.
– Должно быть, он заболел; правда, мама? – спрашивает Квебек.
– Да, плохой это признак, когда перестаешь походить на Заводилу! говорит кавалерист, целуя девочек. – Но это верно, – тут он вздыхает, – к сожалению, верно. Малыши всегда правы!
– Джордж, – говорит миссис Бегнет, усердно работая, – если бы я считала, что вы злопамятный и не можете позабыть, какую чушь наболтала вам нынче утром крикливая солдатка, которой потом хотелось язык себе откусить, да, пожалуй, и надо бы откусить, – я не знаю, чего бы я вам сейчас не наговорила.
– Добрая вы душа, – отзывается кавалерист, – да вот ни столечко не вспоминаю.
– Ведь, право же, Джордж, я только то сказала и хотела сказать, что поручаю вам своего Дуба и уверена, что вы его выпутаете. А вы и впрямь его выпутали, к нашему счастью!
– Спасибо вам, дорогая! – говорит Джордж. – Я рад, что вы обо мне такого хорошего мнения.
Кавалерист дружески пожимает руку миссис Бегнет вместе с рукодельем хозяйка села рядом с ним – и внимательно смотрит ей в лицо. Поглядев на нее несколько минут, в то время как она усердно работает иглой, он переводит глаза на Вулиджа, сидящего в углу на табурете, и подзывает к себе юного флейтиста.
– Смотри, дружок, – говорит мистер Джордж, очень нежно поглаживая по голове мать семейства, – вот какое у твоей мамы доброе, ласковое лицо! Оно сияет любовью к тебе, мальчик мой. Правда, оно немножко потемнело от солнца и непогоды, от переездов с твоим отцом да забот о вас всех, но оно свежее и здоровое, как спелое яблоко на дереве.
Лицо мистера Бегнета выражает высшую степень одобрения и сочувствия, насколько это вообще возможно для его деревянных черт.
– Наступит время, мальчик мой, – продолжает кавалерист, – когда волосы у твоей мамы поседеют, а ее лоб вдоль и поперек покроется морщинами; но и тогда она будет красивой старухой. Старайся, пока молод, поступать так, чтобы в будущем ты мог сказать себе: "Ни один волос на ее милой голове не побелел из-за меня; ни одна морщинка горя не появилась из-за меня на ее лице!" Ведь из всех мыслей, какие тебе придут на ум, когда ты станешь взрослым, Вулидж, эта лучше всех!
В заключение мистер Джордж встает с кресла, сажает в него мальчика рядом с матерью и говорит с некоторой поспешностью, что пойдет курить трубку на улицу.
ГЛАВА XXXV
Повесть Эстер
Я болела несколько недель и о привычном укладе своей жизни вспоминала как о далеком прошлом. Но это объяснялось не столько тем, что прошло действительно много времени, сколько переменой во всех моих привычках, вызванной болезнью и вытекающими из нее беспомощностью и праздностью. После того как я несколько дней пролежала в четырех стенах своей комнаты, весь мир словно отошел от меня на огромное расстояние, и в этой дали различные периоды моей жизни почти слились друг с другом, тогда как в действительности их разделяли годы. С самого начала болезни я как будто поплыла по какому-то темному озеру, а все события моего прошлого остались на том берегу, где я жила, когда была здорова, и смешались где-то вдали.
Вначале меня очень волновало, что я уже не могу выполнять свои хозяйственные обязанности, но вскоре они стали казаться мне такими же далекими, как самые давние из моих давних обязанностей в Гринлифе, или как те летние дни, когда я возвращалась из школы в дом крестной, с сумкой для книг и тетрадей под мышкой, а тень детской фигурки бежала рядом со мною. Теперь я впервые поняла, как коротка жизнь и на каком маленьком пространстве может она уместиться в сознании.
В разгаре болезни меня чрезвычайно тревожило, что все эти периоды моей жизни перепутываются в памяти один с другим. Чувствуя себя одновременно и ребенком, и молоденькой девушкой, и такой счастливой некогда Хлопотуньей, я мучилась не только воспоминаниями о заботах в трудностях, связанных со всеми этими стадиями моего развития, но и полнейшим своим бессилием поставить каждую из них на надлежащее место, хотя все вновь и вновь пыталась это сделать. Я думаю, что из тех, кому не довелось испытать подобного состояния, лишь немногие способны вполне понять меня, понять, какое болезненное беспокойство вызывали во мне эти переживания.
По той же причине я едва осмеливаюсь рассказать о том, что чувствовала, когда была в бреду, то есть о том времени, – этот период казался мне одной длинной ночью, хотя, вероятно, продолжался несколько дней и ночей, – о том времени, когда мне чудилось, будто я с огромным трудом карабкаюсь по каким-то гигантским лестницам, неотступно стараясь во что бы то ни стало добраться до верхушки, но, как червяк, которого я когда-то видела на садовой дорожке, непрестанно отступаю перед каким-нибудь препятствием и поворачиваю назад, а потом снова силюсь подняться наверх. Иногда я понимала очень ясно, но чаще всего смутно, что лежу в постели, и тогда разговаривала с Чарли, чувствовала ее прикосновение и прекрасно ее узнавала, однако ловила себя на том, что жалуюсь ей: "Ох, Чарли, опять эти бесконечные лестницы... опять и опять... громоздятся до самого неба!", и все-таки снова старалась подняться по ним.
Смею ли я рассказать о тех, еще более тяжелых днях, когда в огромном темном пространстве мне мерещился какой-то пылающий круг – не то ожерелье, не то кольцо, не то замкнутая цепь звезд, одним из звеньев которой была я! То были дни, когда я молилась лишь о том, чтобы вырваться из круга, – так необъяснимо страшно и мучительно было чувствовать себя частицей этого ужасного видения!
Быть может, чем меньше я буду говорить об этих болезненных ощущениях, тем менее скучной и более понятной будет моя повесть. Я не потому описываю их здесь, что хочу заставить кого-то страдать от жалости ко мне, и не потому, что хоть сколько-нибудь страдаю сама, вспоминая о них. Но ведь, если бы мы глубже понимали природу этих странных недугов, мы, быть может, лучше умели бы их облегчать.
Покой, который за этим последовал, долгий сладостный сон и блаженный отдых, когда я от слабости была совершенно равнодушна к своей судьбе и могла бы (так мне по крайней мере кажется теперь) узнать, что вот-вот умру, и не почувствовать ничего, кроме сострадания к тем, кого покидаю, – все это, пожалуй, более понятно для других. В таком состоянии я была, когда однажды для меня вдруг снова засиял свет, а я вздрогнула и с безграничной радостью, описать которую невозможно никакими восторженными словами, поняла, что ко мне вернулось зрение,
Я слышала, как моя Ада день и ночь плачет за дверью, слышала, как она взывает ко мне, говоря, что я жестокая и не люблю ее; слышала ее просьбы и мольбы позволить ей войти, чтобы ухаживать за мной и утешать меня, не отходя от моей постели. Но когда я смогла говорить, я твердила только одно: "Ни за что, моя милая девочка, ни за что!" – и беспрестанно напоминала Чарли, чтобы она не впускала в комнату мою любимую, все равно, останусь я в живых или умру. Чарли была мне верна в это трудное время – ее маленькие руки и большое сердце держали дверь на запоре.
Но вот мое зрение стало восстанавливаться; лучезарный свет с каждым днем сиял для меня все ярче, я уже могла читать письма моей милой подруги, которые получала от нее каждое утро и каждый вечер; могла целовать их и класть под голову, зная, что Аде это не повредит. Я снова могла видеть, как моя маленькая горничная, такая нежная и заботливая, ходит по нашим двум комнатам, наводя порядок, и по-прежнему весело болтает с Адой, стоя у открытого окна. Я могла теперь понять, почему у нас в доме так тихо, – это о моем покое заботились все те, кто всегда был так добр ко мне. Я могла плакать от чудесной, блаженной полноты сердца и, совсем слабая, чувствовала себя не менее счастливой, чем когда была здоровой.
Мало-помалу я стала набираться сил. Вместо того чтобы лежать и с каким-то странным равнодушием следить за всем, что делалось для меня, словно это делалось для кого-то другого, кого мне было лишь чуть-чуть жаль, я начала помогать тем, кто за мной ухаживал, сперва понемногу, потом все больше и больше, и, наконец, когда я смогла обслуживать сама себя, ко мне вернулись интерес и любовь к жизни.
Как хорошо я помню тот блаженный день, когда меня впервые усадили в постели, заложив мне за спину подушки, чтобы я смогла отпраздновать свое выздоровление радостным чаепитием с Чарли! Эта девочка – наверное, она была послана в мир, чтобы помогать слабым и больным, – была так счастлива, так усердно хлопотала и так часто отрывалась от своей возни, чтобы положить голову мне на грудь, приласкать меня и воскликнуть с радостными слезами: "Как хорошо! Как хорошо!", что мне пришлось сказать ей:
– Чарли, если ты будешь продолжать в том же духе, мне придется снова улечься, милая, потому что я слабее, чем думала.
Тогда Чарли притихла, как мышка, и с сияющим личиком принялась бегать из комнаты в комнату, – от тени к божественному солнечному свету, от света к тени, а я спокойно смотрела на нее. Когда все было готово и к кровати моей придвинули хорошенький чайный столик, покрытый белой скатертью, заставленный всякими соблазнительными лакомствами и украшенный цветами, – столик, который Ада с такой любовью и так красиво накрыла для меня внизу, – я почувствовала себя достаточно крепкой, чтобы заговорить с Чарли о том, что уже давно занимало мои мысли.
Сначала я похвалила Чарли за то, что в комнате у меня так хорошо; а в ней и правда воздух был очень свежий и чистый, все было безукоризненно опрятно и в полном порядке, – прямо не верилось, что я пролежала здесь так долго. Чарли очень обрадовалась и просияла.
– И все-таки, Чарли, – сказала я, оглядываясь кругом, – здесь недостает чего-то, к чему я привыкла.
Бедняжка Чарли тоже оглянулась кругом и покачала головой с таким видом, словно, по ее мнению, все было на месте.
– Все картины висят на прежних местах? – спросила я.
– Все, мисс, – ответила Чарли.
– И мебель стоит, как стояла. Чарли?
– Да, только я кое-что передвинула, чтобы стало просторнее мисс.
– И все-таки, Чарли, – сказала я, – мне недостает какой-то вещи, к которой я привыкла. А! Теперь, Чарли, я поняла, какой! Я не вижу зеркала.
Чарли встала из-за стола, под тем предлогом, что забыла что-то принести, убежала в соседнюю комнату, и я услышала, как она там всхлипывает.
Я и раньше очень часто думала об этом. Теперь я убедилась, что так оно и есть. Слава богу, это уже не было для меня ударом. Я позвала Чарли, и она вернулась, заставив себя улыбнуться, но, подойдя ко мне, не сумела скрыть своего горя, а я обняла ее и сказала:
– Это все пустяки, Чарли. Теперь я, наверное, выгляжу иначе, чем раньше, но и с таким лицом жить можно.
Вскоре я настолько поправилась, что уже могла сидеть в большом кресле и даже переходить неверными шагами в соседнюю комнату, опираясь на Чарли. Из этой комнаты зеркало тоже унесли, но от этого бремя мое не сделалось более тяжким.
Опекун все время порывался меня навестить, и теперь у меня уже не было оснований лишать себя счастья увидеться с ним. Он пришел как-то раз утром и, войдя в комнату, сначала только обнимал меня, повторяя: "Моя милая, милая девочка!" Я давно уже знала – кто мог знать это лучше меня? – каким глубоким источником любви и великодушия было его сердце; а теперь подумала: "Так много ли стоят мои пустяковые страдания и перемена в моей внешности, если я занимаю в этом сердце столь большое место? Да, да, он увидел меня и полюбил больше прежнего; он увидел меня, и я стала ему дороже прежнего; так что же мне оплакивать?"
Он сел рядом со мной на диван, обняв и поддерживая меня одной рукой. Некоторое время он сидел, прикрыв лицо ладонью, но когда отнял ее, заговорил как ни в чем не бывало. Я не встречала и никогда не встречу более обаятельного человека.
– Девочка моя, – начал он, – какое это было грустное время! И какая моя девочка стойкая, наперекор всему!
– Все к лучшему, опекун, – сказала я.
– Все к лучшему? – повторил он нежно. – Конечно, к лучшему. Но мы с Адой были совсем одинокие и несчастные; но ваша подруга Кедди то и дело приезжала и уезжала; но все в доме были растерянны и удручены, и даже бедный Рик присылал письма – ##и мне тоже@@, – так он беспокоился о вас!
Ада писала мне про Кедди, но о Ричарде – ни слова. Я сказала об этом опекуну.
– Видите ли, дорогая, – объяснил он, – я считал, что лучше не говорить ей о его письме.
– Вы сказали, что он писал ##и вам тоже@@, – промолвила я, сделав ударение на тех же словах, что и он. – Как будто у него нет желания писать вам, опекун... как будто у него есть более близкие друзья, которым он пишет охотнее!
– Он думает, что есть, моя любимая, – ответил опекун, – и даже гораздо более близкие друзья. Говоря откровенно, он написал мне поневоле, только потому, что бессмысленно было посылать письмо вам, не надеясь на ответ, написал холодно, высокомерно, отчужденно, обидчиво. Ну что ж, милая моя девочка, мы должны отнестись к этому терпимо. Он не виноват. Под влиянием тяжбы Джарндисов он переменился и стал видеть меня не таким, какой я есть. Я знаю, что под ее влиянием не раз совершались подобные перемены, и даже еще худшие. Будь в ней замешаны два ангела, она, наверное, сумела бы испортить даже их ангельскую природу.
– Но вас-то ведь она не испортила, опекун.
– Что вы, дорогая, конечно испортила, – возразил он, смеясь. – По ее вине южный ветер теперь часто превращается в восточный. А Рик мне не доверяет, подозревает меня в чем-то... ходит к юристам, а там его тоже учат не доверять и подозревать. Ему говорят, что интересы наши в этой тяжбе противоположны, что удовлетворение моих требований грозит ему материальным ущербом, и так далее, и тому подобное. Однако, видит бог, что если бы только я мог выбраться из этих горных дебрей "парикатуры", иначе говоря, волокиты и жульничества, с которыми так долго было связано мое злосчастное имя (а я не могу из них выбраться), или если бы я мог сровнять эти "горные дебри" с землей, отказавшись от своих собственных прав (чего тоже не могу, да бесспорно не может и ни один истец, – в такой тупик нас завели), я бы сделал это немедленно. Я предпочел бы увидеть, что бедный Ричард снова стал самим собой, нежели получить все те деньги, которые все умершие истцы, раздавленные телесно и душевно колесом Канцлерского суда, оставили невостребованными в казне, а этих денег, дорогая моя, хватило бы на то, чтобы возвести из них пирамиду в память о беспредельной порочности Канцлерского суда.
– Возможно ли, опекун, – спросила я, пораженная, – чтобы Ричард в чем-то подозревал вас?
– Эх, милая моя, милая, – ответил он, – это у него болезнь, – ведь тонкому яду этих злоупотреблений свойственно порождать подобные болезни. Кровь у Рика отравлена, и он уже не может видеть вещи такими, каковы они в действительности. Но это не его вина.