Текст книги "Холодный дом (главы XXXI-LXVII)"
Автор книги: Чарльз Диккенс
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 36 страниц)
Из дворика выхода нет.
– Неужели нет? – переспрашивает мистер Баккет. – А я думал, что есть. Очень мне нравится этот дворик – в жизни не видывал такого. Вы мне позволите его осмотреть? Благодарю вас. Нет, я вижу, выхода нет. Но какой это благоустроенный дворик!
Обежав острым взглядом весь двор, мистер Баккет возвращается, садится в кресло рядом со своим другом, мистером Джорджем, и ласково хлопает мистера Джорджа не плечу.
– Ну, а теперь как настроение, Джордж?
– Теперь хорошее, – отвечает кавалерист.
– Вот это в вашем духе! – одобряет мистер Баккет. – Да и с чего ему быть плохим? Мужчина с вашей прекрасной фигурой и здоровьем не имеет права расстраиваться... Скажите вы, тетушка, ну можно ли расстраиваться, когда у тебя такая широкая грудь?.. И ведь вас, конечно, ничто не волнует, Джордж; да и что может вас волновать?
Что-то уж очень настойчиво твердя одно и то же, несмотря на свои выдающиеся и многоразличные способности по части светского разговора, мистер Баккет два-три раза повторяет последнюю фразу, обращаясь к трубке, которую зажигает, как бы прислушиваясь к чему-то, с особенным, ему одному свойственным выражением лица. Но вскоре солнце его общительности приходит в себя после своего краткого затмения и вновь начинает сиять.
– А это ваш братец, душечки? – говорит мистер Баккет, обращаясь к Мальте и Квебек за информацией насчет юного Вулиджа. – И очень милый братец... конечно, только единокровный брат. Он уже в таком возрасте, что не может быть вашим сыном, тетушка.
– Во всяком случае, я могу удостоверить, что мать его не какая-то другая женщина, – со смехом возражает миссис Бегнет.
– Да ну? Поразительно! А впрочем, он и вправду похож на вас – тут уж ничего не скажешь. Бог мой! Да он прямо вылитая мать! А вот лоб, знаете ли, – тут узнаешь отца!
Зажмурив один глаз, мистер Баккет переводит глаза с отца на сына, а мистер Бегнет курит с невозмутимым удовлетворением.
Миссис Бегнет пользуется удобным случаем сообщить гостю, что мальчик крестник Джорджа.
– Крестник Джорджа? Да что вы! – подхватывает мистер Баккет с большим чувством. – Надо мне еще раз пожать руку крестнику Джорджа. Крестный и крестник делают честь один другому. А кем он у вас собирается быть, тетушка? У него есть способности к игре на каком-нибудь музыкальном инструменте?
– Играет на флейте. Прекрасно, – внезапно вмешивается мистер Бегнет.
– Вы не поверите, хозяин, когда я был мальчишкой, я сам играл на флейте, – говорит мистер Баккет, пораженный этим совпадением. – Не по-ученому, как наверняка играет он, а просто по слуху. Подумать только! "Британские гренадеры" – от этой песни у нас, англичан, кровь кипит! А ну-ка, сыграй нам "Британских гренадеров", юноша!
Ничто не может сильнее польстить маленькому кружку, чем такая просьба, обращенная к юному Вулиджу, который немедленно достает свою флейту и начинает играть зажигательную мелодию, в то время как мистер Баккет, необычайно оживившись, отбивает такт и поет припев: "Британские грена-а-а-адеры!", ни разу его не пропустив. Короче говоря, он оказался столь музыкальным человеком, что мистер Бегнет даже вынимает трубку изо рта и выражает убеждение, что их новый знакомый – певец. Мистер Баккет, не отрицая этого обвинения, сознается, что когда-то действительно немножко пел, стремясь излить чувства, волновавшие его грудь, но отнюдь не имея самонадеянного намерения услаждать своих друзей, и все это он говорит так скромно, что его тут же просят спеть. Не желая отстать от других участников вечеринки, он поет им: "Поверьте, когда б эти милые юные чары" *. Эту песню, как он объясняет миссис Бегнет, он всегда считал своей самой мощной союзницей, так как она помогла ему завоевать сердце миссис Баккет в бытность ее девицей и уговорить ее пойти под венец, или, как выражается мистер Баккет, "прийти к финишу".
Незнакомец оказался таким приятным и компанейским малым, так быстро сделался душой общества, что мистер Джордж, не выразивший большого удовольствия при встрече с ним, невольно начинает им гордиться. Он так любезен, у него столько разнообразных талантов, с ним чувствуешь себя так непринужденно, что положительно стоит познакомить его со своими друзьями. Выкурив еще одну трубку, мистер Бегнет уже так дорожит этим знакомством, что просит мистера Баккета оказать ему честь пожаловать к ним на следующий день рождения "старухи". А мистер Баккет испытывает величайшее уважение к семейству Бегнетов, особенно после того, как узнает, что сегодня празднуется день рождения хозяйки. Он пьет за здоровье миссис Бегнет с почти восторженной пылкостью; обещает прийти еще раз ровно через год, выражая более чем растроганную благодарность за приглашение; записывает для памяти знаменательную дату в свою большую черную записную книжку, стянутую ремешком, и выражает надежду, что миссис Баккет и миссис Бегнет еще до этого дня так подружатся, что сделаются как бы родными сестрами. Чего стоит общественная деятельность, говорит он, если у человека нет личных привязанностей? Правда, он сам, по мере своих скромных сил, общественный деятель, но не в этой области находит он счастье. Нет, счастье надо искать в благословенном кругу семьи.
Все сегодня складывается так, что мистер Баккет, естественно, не должен забывать о друге, которому обязан столь многообещающим знакомством. И он не забывает. Он все время рядом с ним. О чем бы ни заходил разговор, он не сводит с друга нежного взора. Он решает посидеть еще немного, чтобы идти домой вместе с ним. Он интересуется даже сапогами своего друга и внимательно их рассматривает, пока мистер Джордж, положив ногу на ногу, курит у камина.
Наконец мистер Джордж встает, собираясь уходить. В тот же миг встает и мистер Баккет, движимый тайным тяготением к обществу друга. Он в последний раз восторгается детьми и вспоминает о поручении своего приятеля, который сейчас в отъезде.
– Так как же насчет подержанной виолончели, хозяин... можете вы подыскать мне что-нибудь в этом роде?
– Да хоть десяток, – отвечает мистер Бегнет.
– Очень вам признателен, – говорит мистер Баккет, крепко пожимая ему руку. – "Друга познаешь в нужде" – вот вы и есть такой друг. С хорошим звуком, заметьте! Мой приятель настоящий музыкант. Черт его побери, – пилит Моцарта и Генделя и прочих знаменитостей, как великий мастер своего дела. И вам не к чему, – добавляет мистер Банкет задушевным и доверительным тоном, вам не к чему скромничать, хозяин, – назначать слишком дешевую цену. Я не хочу, конечно, чтобы мой приятель переплачивал, но вы должны получить приличную комиссию и вознаграждение за потерю времени. Это только справедливо. Каждый человек должен жить, и пусть живет.
Мистер Бегнет делает движение головой в сторону "старухи", как бы желая сказать, что новый знакомый прямо драгоценная находка.
– А что, если мне заглянуть к вам завтра, ну хоть, скажем, в половине одиннадцатого? Вы уже сможете назвать мне цены нескольких виолончелей с хорошим звуком? – осведомляется мистер Баккет.
Чего легче! Мистер и миссис Бегнет берутся узнать нужные сведения и даже предлагают друг другу собрать в своей лавке небольшую коллекцию виолончелей, чтобы покупатель мог с ними ознакомиться.
– Благодарю вас, – говорит мистер Баккет, – благодарю вас. До свидания, тетушка. До свидания, хозяин! До свидания, душечки. Очень вам признателен за один из приятнейших вечеров, какие я только проводил в жизни!
Нет, это они очень признательны ему за удовольствие, полученное в его обществе; так что и гость и хозяева расстаются, обменявшись самыми добрыми пожеланиями.
– Ну, Джордж, старый друг, – говорит мистер Баккет, подхватив кавалериста под руку у выхода из лавки, – пойдемте!
Они идут по уличке, а Бегнеты ненадолго задерживаются на пороге, глядя им вслед, и миссис Бегнет говорит достойному Дубу, что мистер Баккет "так и льнет к Джорджу – должно быть, души в нем не чает".
Соседние улицы узки и плохо вымощены; шагать по ним под руку не совсем удобно, и мистер Джордж вскоре предлагает спутнику идти порознь. Но мистер Баккет не в силах расстаться с другом и отвечает:
– Подождите минутку, Джордж. Дайте мне сперва поговорить с вами.
И он немедленно тащит Джорджа в какую-то харчевню, ведет его в отдельную комнату, закрывает дверь и, став к ней спиной, смотрит Джорджу прямо в лицо.
– Слушайте, Джордж, – начинает мистер Баккет, – дружба дружбой, а служба службой. Я всегда стараюсь но мере сил, чтобы они не сталкивались одна с другой. Нынче вечером я пытался сделать все по-хорошему; судите сами, удалось мне это или нет. Можете считать себя под арестом, Джордж.
– Под арестом? За что? – спрашивает кавалерист, как громом пораженный.
– Слушайте, Джордж, – говорит мистер Баккет, стараясь внушить кавалеристу разумное отношение ко всему происходящему, и для большей убедительности тычет в его сторону толстым указательным пальцем, – как вам отлично известно, долг – это одно, а дружеская болтовня – совершенно другое. Мой долг официально предупредить вас, что "всякое суждение, которое вы произнесете, может быть обращено против вас". Поэтому, Джордж, будьте осторожней, не говорите лишнего. Вы случайно не слышали об одном убийстве?
– О каком убийстве?
– Слушайте, Джордж, – говорит мистер Баккет, назидательно двигая указательным пальцем, – запомните, что я вам сказал. Я вас ни о чем не расспрашиваю. Сегодня вечером вы были расстроены. Так вот, вы случайно не слышали об одном убийстве?
– Нет. А где произошло убийство?
– Слушайте, Джордж, – говорит мистер Баккет, – смотрите не выдайте сами себя. Сейчас скажу, почему я за вами пришел. На Линкольновых полях произошло убийство... убили одного джентльмена, некоего Талкингхорна. Застрелили вчера вечером. Потому-то я и пришел за вами.
Кавалерист опускается в кресло, которое стоит сзади него, и на лбу его выступают крупные капли пота, а по лицу разливается мертвенная бледность.
– Баккет! Полно! Быть не может, чтобы мистера Талкингхорна убили и вы заподозрили меня!
– Джордж, – отвечает мистер Баккет, беспрерывно двигая указательным пальцем, – это не только может быть, но так оно и есть. Преступление было совершено вчера в десять часов вечера. Вы, конечно, знаете, где вы были вчера в десять часов вечера и, надо думать, сможете представить доказательства – где именно.
– Вчера вечером! Вчера вечером! – повторяет кавалерист в раздумье. И вдруг его осеняет: – Господи, да ведь вчера вечером я был там!
– Я это знал, Джордж, – отзывается мистер Баккет очень непринужденно. Я это знал. А также – что вы там бывали частенько. Люди видели, как вы околачивались в конторе Талкингхорна, не раз слыхали, как вы препирались с ним, и может быть – наверное я этого не говорю, заметьте себе, – но, может быть, слышали, как он вас называл злонамеренным, преступным, опасным субъектом.
Кавалерист открывает рот, словно хочет подтвердить все это, но не в силах вымолвить ни слова.
– Слушайте, Джордж, – продолжает мистер Баккет, положив шляпу на стол с таким деловым видом, словно он не сыщик, арестовавший заподозренного, а какой-нибудь драпировщик, который пришел к заказчику, – я хочу, да и весь вечер хотел, – чтобы все у нас с вами обошлось по-хорошему. Скажу вам откровенно, что сэр Лестер Дедлок, баронет, обещал награду в сто гиней за поимку убийцы. Мы с вами всегда были в хороших отношениях, но по долгу службы я обязан вас арестовать, и если кто-то должен заработать эти сто гиней, не все ли равно, я их заработаю или кто другой. Итак, вы, надо думать, поняли, что я должен вас забрать, и будь я проклят, если не заберу. Придется мне звать на подмогу, или обойдемся без этого?
Мистер Джордж уже пришел в себя и стал навытяжку, как солдат.
– Пойдемте, – говорит он. – Я готов.
– Джордж, – продолжает мистер Баккет, – подождите минутку! – и все с тем же деловым видом, словно сам он – драпировщик, а кавалерист – окно, на которое нужно повесить драпировки, вытаскивает из кармана наручники. Обвинение тяжкое, Джордж; я обязан их надеть.
Кавалерист, вспыхнув от гнева, колеблется, но лишь мгновение, и, стиснув руки, протягивает их Баккету со словами:
– Ладно! Надевайте!
Мистер Баккет вмиг надевает на них наручники.
– Ну как? Удобно? Если нет, так и скажите, – я хочу, чтоб у нас с вами все обошлось по-хорошему, насколько позволяет долг службы; а то у меня в кармане есть другая пара.
Это замечание он делает с видом очень почтенного ремесленника, который стремится выполнить заказ аккуратно и вполне удовлетворить заказчика.
– Годятся? Прекрасно! Теперь слушайте, Джордж! – Он шарит в углу, достает плащ и закутывает в него кавалериста. – Отправляясь за вами, я позаботился о вашем самолюбии и прихватил с собой вот это. Чудесно! Кто теперь заметит, что на вас наручники?
– Один я, – отвечает кавалерист. – Но, раз так, окажите мне еще одну услугу – надвиньте-ка мне шляпу на глаза.
– Вздор какой! Неужели вы это серьезно? А стоит ли? Право, не стоит.
– Не могу я смотреть в лицо всем встречным, когда у меня эти штуки на руках, – настаивает мистер Джордж. – Ради бога, надвиньте мне шляпу на глаза.
Мистер Баккет выполняет эту настоятельную просьбу, сам надевает шляпу и выводит свою добычу на улицу; кавалерист идет таким же ровным шагом, как и всегда, но голова его сидит на плечах не так прямо, как раньше, и когда нужно перейти улицу или завернуть за угол, мистер Баккет направляет его, подталкивая локтем.
ГЛАВА L
Повесть Эстер
Вернувшись из Дила, я нашла у себя записку от Кедди Джеллиби (так мы все еще называли ее), в которой говорилось, что здоровье Кедди, пошатнувшееся за последнее время, теперь ухудшилось, и она будет невыразимо рада, если я приеду повидаться с нею. Записка была коротенькая – всего в несколько строчек, написанных в постели, с которой больная не могла встать, – вложенная в письмо ко мне от мужа Кедди, очень встревоженного и просившего меня исполнить ее просьбу. Теперь Кедди была матерью, а я – крестной бедненькой малютки, крохотной девочки со старческим личиком, до того маленьким, что оно почти скрывалось в оборках чепчика, и худенькими ручонками с длинными пальчиками, вечно сжатыми в кулачки под подбородком. Девочка лежала так целый день, широко раскрыв глазенки, похожие на блестящие крапинки, и словно недоумевая (казалось мне), почему она родилась столь крошечной и слабенькой. Когда ее перекладывали, она плакала; если же ее не трогали, вела себя так терпеливо, словно хотела только одного – спокойно лежать и думать. На личике у нее выделялись странные темные жилки, а под глазами – странные темные пятнышки, смутно напоминавшие мне о "чернильных временах" в жизни бедной Кедди; в общем, девочка производила очень жалкое впечатление на тех, кто к ней еще не привык.
Но сама Кедди к ней, конечно, привыкла и лучшей дочки не желала. Она забывала о своих недомоганиях, строя всевозможные планы и мечтая о том, как будет воспитывать свою крошку Эстер, да как крошка Эстер выйдет замуж, и даже как она, Кедди, состарившись, будет бабушкой крошечных Эстер крошки Эстер, и в этом так трогательно сказывалась ее любовь к ребенку, которым она так гордилась, что я поддалась бы искушению рассказать о ее мечтах подробно, если бы не вспомнила вовремя, что уже сильно уклонилась в сторону.
Теперь вернусь к записке. Отношение Кедди ко мне носило какой-то суеверный характер – оно возникло в ту давнюю ночь, когда она спала, положив голову ко мне на колени, и становилось все более суеверным. Она почти верила, – сказать правду, даже твердо верила, – что всякий раз, как мы встречаемся, я приношу ей счастье. Конечно, все это были выдумки любящей подруги, и мне почти стыдно о них упоминать, но доля правды в них могла оказаться теперь, когда Кедди заболела. Поэтому я, с согласия опекуна, поспешила уехать в Лондон, а там и она и Принц встретили меня так радушно, что и передать нельзя.
На другой день я снова отправилась посидеть с больной, отправилась и на следующий. Поездки эти ничуть меня не утомляли – надо было только встать пораньше, проверить счета и до отъезда распорядиться по хозяйству. Но после того как я съездила в город три раза, опекун сказал мне, когда я вечером вернулась домой:
– Нет, Хозяюшка милая, нет, этак не годится. Вода точит и камень, а эти частые поездки могут подточить здоровье нашей Хлопотуньи. Переедем-ка все в Лондон и поживем на своей прежней квартире.
– Только не делайте этого ради меня, дорогой опекун, – сказала я, ведь я ничуть не утомляюсь.
И это была истинная правда. Я только радовалась, что кому-то нужна.
– Ну, так ради меня, – не сдавался опекун, – или ради Ады, или ради нас обоих. Позвольте, завтра, кажется, чей-то день рождения?
– Именно, – подтвердила я, целуя свою дорогую девочку, которой на другой день должен был исполниться двадцать один год.
– Вот видите; а ведь это большое событие, – заметил опекун полушутливо, полусерьезно, – и по этому случаю моей прелестной кузине придется заняться равными необходимыми формальностями в связи с ее совершеннолетием, выходит, что всем нам будет удобнее пожить в Лондоне. Значит, в Лондон мы и уедем. Решено. Теперь поговорим о другом: в каком состоянии вы оставили Кедди?
– В очень плохом, опекун. Боюсь, что ее здоровье и силы восстановятся не скоро.
– То есть как – "не скоро"? – озабоченно спросил опекун.
– Пожалуй, она проболеет несколько недель, как это ни грустно.
– Так! – Он принялся ходить по комнате, засунув руки в карманы и глубоко задумавшись. – Ну, а что вы скажете насчет ее доктора, милая моя? Он хороший врач?
Мне пришлось сознаться, что я не могу сказать о нем ничего дурного, хотя мы с Принцем не дальше как сегодня сошлись на том, что не худо бы проверить диагноз этого доктора, пригласив на консилиум другого врача.
– Знаете что, – быстро сказал опекун, – надо пригласить Вудкорта.
Мысль о нем не приходила мне в голову, и слова опекуна застали меня врасплох. На мгновение все, что связывалось у меня с мистером Вудкортом, как будто вернулось и привело меня в смятение.
– Вы ничего не имеете против него, Хлопотунья?
– Против него, опекун? Конечно, нет.
– И вы не думаете, что больная будет против?
Я не только не думала этого, но даже была убеждена, что она будет верить ему и он ей очень понравится. И я сказала, что она знакома с ним, так как они часто встречались, когда он так участливо лечил мисс Флайт.
– Прекрасно! -отозвался опекун. – Сегодня он уже был у нас, дорогая моя, и завтра я поговорю с ним об этом.
Во время этого короткого разговора я чувствовала, – не знаю почему, ведь Ада молчала и мы даже не смотрели друг на друга, – чувствовала, что моя дорогая девочка живо помнит, как весело она обняла меня за талию, когда не кто иная, как наша Кедди принесла мне маленький прощальный подарок. И я поняла – необходимо сказать Аде и Кедди тоже о том, что мне предстоит сделаться хозяйкой Холодного дома, а если я стану все откладывать да откладывать, я буду в своих же глазах менее достойной любви хозяина этого дома. И вот, когда мы поднялись наверх и подождали, пока часы пробьют полночь, чтобы я первая смогла прижать к сердцу и поздравить свою любимую подругу с днем ее рождения, я стала говорить ей, как некогда говорила самой себе, о том, что ее кузен Джон добр и благороден и что меня ждет счастливая жизнь. Никогда еще, кажется, за все годы нашей дружбы моя дорогая девочка не была со мной так нежна, как в ту ночь. А я была так рада этому, так утешалась, сознавая, что правильно поступила, преодолев свою совсем ненужную скрытность, что была в десять раз счастливее прежнего. Всего несколько часов назад я не думала, что скрываю свою помолвку умышленно, но теперь, когда высказалась, почувствовала, что ясней понимаю, почему молчала так долго.
На другой день мы переехали в Лондон. Наша прежняя квартира была не занята, и мы в каких-нибудь полчаса так удобно устроились в ней, словно никогда из нее не уезжали. Мистер Вудкорт обедал у нас по случаю дня рождения моей милой девочки, и мы очень приятно провели вечер, хотя, конечно, ощущали большую пустоту, ибо в этот торжественный день с нами не было Ричарда. А потом я несколько недель, – помнится, восемь или девять, целыми днями сидела у Кедди; вот почему я все это время видела Аду очень мало, – никогда еще мы не виделись с нею так мало с тех пор, как познакомились, если не считать периода моей болезни. Правда, она часто приходила к Кедди, но там обе мы должны были развлекать и ободрять больную и потому не могли говорить по душам, как бывало. Если я возвращалась домой ночевать, мы с Адой не разлучались весь вечер; но Кедди плохо спала от боли, и я нередко оставалась у нее на всю ночь, чтобы ухаживать за нею.
Что за чудесная женщина была эта Кедди, как она любила мужа и свою маленькую жалкую крошку; а ведь ей надо было заботиться и обо всем доме! Самоотверженная, безропотная, она так горячо желала поскорей выздороветь ради своих близких, так боялась причинить кому-нибудь беспокойство, так была встревожена тем, что муж ее лишился своей помощницы, а об удобствах мистера Тарвидропа необходимо заботиться по-прежнему... словом, я только теперь узнала, до чего она хорошая. И как странно было думать, что она недвижно лежит день за днем, бледная и беспомощная, в том доме, где танцы – самое главное в жизни, где подмастерья с раннего утра упражняются под аккомпанемент "киски" в бальном зале, а неопрятный мальчуган всю вторую половину дня вальсирует один в пустой кухне.
По просьбе Кедди я взяла на себя верховное руководство и наблюдение за ее комнатками, вычистила их, убрала, передвинула ее кровать и другие вещи в светлый, веселый уголок, не такой душный, как тот, который она занимала раньше; и с тех пор мы завели такой обычай: сначала приводили в полный порядок свой туалет, потом я клала ей на руки мою малюсенькую тезку, а сама усаживалась рядом поболтать, поработать или почитать вслух. В один из таких спокойных часов я сказала Кедди про перемены в Холодном доме.
Кроме Ады, нас навещали и другие посетители. В первую очередь – Принц, который забегал к нам в перерывах между занятиями, осторожно входил, стараясь не шуметь, присаживался и с любящей тревогой глядел на Кедди и свою маленькую дочку. Хорошо ли, плохо ли чувствовала себя Кедди, она неизменно уверяла мужа, что ей почти совсем хорошо, а я – да простит мне небо! неизменно подтверждала ее слова. Это так радовало Принца, что он иной раз вынимал из кармана свою "киску" и проводил смычком по одной-двум струнам, чтобы позабавить малютку; только это ему никогда не удавалось, – моя крошечная тезка как будто даже не замечала, что он играет.
Бывала у нас и миссис Джеллиби. Она заходила от случая к случаю, как всегда рассеянная, и тихо сидела, не глядя на внучку, но устремив глаза куда-то вдаль, словно все ее внимание было поглощено каким-нибудь юным бориобульцем, пребывающим на своих родных берегах. Поблескивая глазами, по-прежнему безмятежная и растрепанная, она говорила: "Ну, Кедди, дитя мое, как ты себя чувствуешь сегодня?" – и приятно улыбалась, не слушая ответа; или заводила разговор о том, сколько писем она получила за последнее время, сколько ответов написала, или какое количество кофе может производить колония Бориобула-Гха. Все это она говорила с благодушным и нескрываемым презрением к нашей столь узкой деятельности.
Бывал у нас и мистер Тарвидроп-старший, ради которого с утра до вечера и с вечера до утра принимались бесчисленные предосторожности. Если малютка плакала, ее чуть не душили из боязни, что детский крик, упаси боже, обеспокоит мистера Тарвидропа. Если ночью нужно было разжечь огонь в камине, это делали чуть ли не тайком и всячески стараясь не шуметь, чтобы не потревожить его сон. Если для удобства Кедди нужно было что-нибудь принести из другой комнаты, она сначала тщательно обдумывала вопрос – а не может ли эта вещь понадобиться ему? В ответ на это внимание он заходил к невестке раз в день, осеняя ее благодатью своего присутствия и с такой снисходительностью, с таким покровительственным видом, с таким изяществом озаряя все вокруг сиянием своей напыщенной особы, что я могла бы подумать (если б не видела его насквозь): ну, Кедди нашла себе благодетеля на всю жизнь!
– Моя Кэролайн, – говорил он, наклоняясь к ней, насколько это ему удавалось, – скажите мне, что сегодня вы чувствуете себя лучше.
– О, гораздо лучше; благодарю вас, мистер Тарвидроп, – отвечала Кедди.
– Я в восторге! В упоении! А наша милая мисс Саммерсон еще не совсем извелась от усталости?
Тут он закатывал глаза и посылал мне воздушный поцелуй, хотя приятно отметить, что он перестал ухаживать за мной с тех пор, как я так изменилась.
– Вовсе нет, – уверяла я его.
– Чудесно! Мы должны заботиться о нашей дорогой Кэролайн, мисс Саммерсон. Мы не должны скупиться ни на какие лекарства, лишь бы она поправилась. Мы должны хорошо кормить ее... Моя милая Кэролайн, – обращался он к своей невестке с бесконечно щедрым и покровительственным видом, – не отказывайте себе ни в чем, моя прелесть. Изъявите желание и удовлетворяйте его, дочь моя. Все, что есть в этом доме, все, что есть в моей комнате, все к вашим услугам, дорогая. Прошу вас даже, – добавлял он порой, ярче прежнего блистая своим "хорошим тоном", – не обращайте внимания на мои скромные потребности, если они противоречат вашим, моя Кэролайн. Ваши нужды важнее моих.
– Он так давно превратил свой "хороший тон" в привилегию для себя и повинность для других (унаследованную Принцем от покойной матери), что они приобрели право давности, и я не раз видела, как и Кедди и ее муж умилялись до слез, тронутые столь преданным самоотречением.
– Нет, дорогие мои, – внушал им мистер Тарвидроп, и я, видя, как бедная Кедди обнимает его толстую шею своей худенькой рукой, сама готова была прослезиться, но уже по другой причине, – нет, нет! Я обещал никогда не покидать вас. Исполняйте только свой долг по отношению ко мне, любите меня, и никакой другой награды я не требую. А теперь всего доброго! Я направляюсь в парк.
Там он прогуливался и нагуливал себе аппетит к обеду – обедал же он в ресторане. Хочу верить, что я не придираюсь к мистеру Тарвидропу-старшему, но я не замечала в нем качеств более достойных, чем те, о которых правдиво рассказываю здесь, если не считать того, что он, несомненно, был расположен к Пищику и очень торжественно брал его с собой на прогулку, – причем всегда отсылал мальчугана домой перед тем, как сам шел обедать – а иной раз дарил ему медяк. Но, насколько я знаю, даже это его бескорыстное внимание к ребенку требовало довольно больших расходов от других лиц, ибо Пищика надо было привести в достаточно парадный вид, чтобы профессор "хорошего тона" мог водить его за ручку гулять, так что малыша пришлось с головы до ног одеть во все новенькое за счет Кедди и ее мужа.
И, наконец, в числе наших посетителей был мистер Джеллиби. Когда он приходил к нам по вечерам, кротким голосом спрашивал Кедди, как ее здоровье, а потом садился, прислонившись головой к стене и не делая больше никаких попыток вымолвить еще хоть слово, я, право же, чувствовала к нему большое расположение. Если он заставал меня в хлопотах, занятой каким-нибудь пустяковым делом, он иногда порывался снять сюртук, как бы всей душой желая мне помочь, но дальше этого дело не шло. Так он и просиживал весь вечер, прислонившись головой к стене и пристально глядя на задумчивую малютку, а мне было трудно избавиться от нелепой мысли, что они понимают друг друга.
Перечисляя наших гостей, я еще не назвала мистера Вудкорта, но ведь он теперь лечил Кедди и потому постоянно бывал у нее. Под его наблюдением она быстро начала поправляться, да и немудрено – так он был мягок, так опытен, так неутомим в своих стараниях. За это время я много раз виделась с мистером Вудкортом, хоть и не так много, как можно было ожидать, – ведь, зная, что можно спокойно оставить Кедди на его попечении, я нередко уходила домой до его прихода. И все-таки мы встречались часто. Теперь я совершенно примирилась с собой, но тем не менее радовалась при мысли о том, что он до сих пор жалеет меня; а что он действительно меня жалеет, это я чувствовала. Он работал теперь ассистентом у мистера Беджера, имевшего большую практику, но сам пока не строил определенных планов на будущее.
Когда Кедди стала выздоравливать, я заметила, что моя милая Ада в чем-то переменилась. Не могу сказать, когда именно я впервые это заметила, так как наблюдала это во многих мелочах, ничтожных каждая в отдельности, но в целом приобретавших некоторое значение. Сопоставив их одну с другой, я пришла к выводу, что Ада уже не так откровенно и весело разговаривает со мной, как бывало. Любила она меня так же нежно и преданно, как и раньше, в этом я ни минуты не сомневалась, но у нее как будто было тайное горе, которого она мне не поверяла; казалось, она молча жалела кого-то.
Этого я никак не могла понять, но мне было так дорого счастье моей красавицы, что ее душевное состояние меня тревожило, и я часто раздумывала, что именно могло ее так печалить. Наконец, убедившись, что Ада что-то скрывает от меня из боязни меня огорчить, я вообразила, будто она сама немного огорчена – из-за меня... моим признанием насчет Холодного дома.
Как могла я убедить себя в том, что это похоже на правду, не знаю. Мне и в голову не приходило, что, предполагая это, я придаю слишком большое значение своей особе. Сама-то ведь я не огорчалась; я была вполне довольна и совершенно счастлива. А все-таки Ада могла думать – думать за меня, хотя сама я выбросила из головы все подобные мысли, – о том, что когда-то было, но теперь изменилось, и мне было так легко поверить в свое предположение, что я и поверила.
Что мне сделать, чтобы успокоить свою милую девочку (думала я тогда), как доказать ей, что подобные чувства мне чужды? Что ж, оставалось только казаться как можно более оживленной да работать как можно усерднее, но это я всегда старалась делать. Однако болезнь Кедди, то больше, то меньше, мешала мне исполнять мои домашние обязанности (хотя по утрам я всегда задерживалась, чтобы приготовить завтрак опекуну, и он сто раз говорил со смехом, что в доме, очевидно, две хозяйки, потому что его Хозяюшка всегда на месте); и вот я решилась быть прилежной и веселой вдвойне. Я хлопотала по дому, напевая все песни, какие звала; все шила и шила, как одержимая, все болтала и болтала без умолку и утром, и днем, и вечером.
Тем не менее все та же тень лежала между мною и моей милочкой.
– Итак, Хлопотунья, – заметил опекун как-то раз вечером, когда мы сидели втроем и он закрыл книгу, которую читал, – Вудкорт вылечил Кедди Джеллиби. И теперь она совсем здорова?