Текст книги "Код Онегина"
Автор книги: Брэйн Даун
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 39 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
X
– Да вы посмотрите, почитайте…
– Я ведь почти слепа, – ответила Нарумова, возвращая Леве рукопись. – Ничего я не разберу, если уж вы не разобрали. Бумага-то вроде бы очень старая, старей меня…
– Сколько ж это может стоить?! – вздохнул Саша.
– Господи, да неужто вы думаете, что за вами гонятся лишь потому, что вы скоммуниздили у государства дорогую вещь? – удивилась старуха. – Дело совсем не в этом… Их интересует содержание, а не бумажка. Пушкин ваш, по-моему, и сказал, что печатное слово – артиллерия мысли… ах нет, пардон, это он у Ривароля позаимствовал.
– Кто такой Ривароль? – спросил Саша.
– Так, по-вашему, Анна Федотовна, они думают, что в этой рукописи какая-нибудь политическая крамола? – спросил Лева. – И они не хотят, чтоб она была издана? Но это же стихи…
– А чем стихи хуже прозы? – спросила в ответ старуха. – Мандельштам, помнится, говорил, что поэзию ценят только у нас: за нее убивают… Вот, к примеру, послушайте:
Пружины ржавые опять пришли
в движенье,
Законы поднялись, хватая в когти зло,
На полных площадях, безмолвных
от боязни,
По пятницам пошли разыгрываться
казни,
И ухо стал себе почесывать народ
И говорить: «Эхе! Да этот уж не тот».
Как вам? Разве не наводит на нехорошие мысли? Кто «этот» и кто «тот»?
– Это Мандельштам? – спросил Саша.
– Это из «Онегина», да? – спросил Лева. – Ой, нет, прошу прощения, совсем не похоже… Это, должно быть, из «Годунова».
– Это «Анджело», – сказала Анна Федотовна, – поздняя, мало оцененная его поэма… Может, и в вашей рукописи написано что-нибудь подобное… А вот еще – хотите?
Паситесь, мирные народы!
Вас не разбудит чести клич.
К чему стадам дары свободы?
Их должно резать или стричь.
И декламацию свою закончила неожиданным выводом, которого ни Саша ни Лева не поняли:
– Это про Абрамовича…
– Нет, – сказал Лева, – это все несерьезно. Не может быть, чтоб из-за такой ерунды… Да вы зайдите в любой книжный магазин! В газетный киоск загляните! Там такое продают… там такое пишут…
– Да, – сказала старуха, – но, возможно, дело не в том, что пишут, а в том, кто пишет… Пушкина всякий режим прибирает к рукам. Раньше из него делали богоборца и коммуниста, теперь – ура-патриота, который круглыми сутками только и делал, что разоблачал врагов народа и лизался с Николаем; у них получается, что и «православие-самодержавие-народность» он придумал, а не пидорас Уваров… Они не хотят, чтобы люди узнали, что он написал нечто крамольное с точки зрения нынешнего режима… Кинжал Лувеля и все такое… Варенье-то кушайте… (Поздний завтрак незаметно и плавно перетек у них в обед, а обед в ужин.)
– Кто такой Лувель? – спросил Саша.
– Погодите, погодите, – сказал Лева и отодвинул от себя хрустальную розеточку с вареньем несколько нервно. – Я хочу разобраться с «этим» и «тем». Ведь он Николая-то все-таки любил… «Он бодро, честно правит нами…» А Александр – «плешивый щеголь, враг труда», и это еще самое мягкое… Так почему вдруг «этот уж не тот»?! (Похоже, Лева из купленной в «Букберри» популярной книжки почерпнул несколько больше, чем Саша.)
– Да, он поначалу-то и вправду Николая высоко ставил, особенно в сравнении с Александром, – согласилась Нарумова, мягко подвигая розетку с вареньем обратно к Леве. – На Александра зуб у него был личный, из-за ссылки, да и вообще Александра не любили: развалил, мол, страну, к власти пришел нечестно…
– Нечестно – это, Анна Федотовна, очень мягко сказано. Папашу родного укокошил…
– Ну, положим, Николай тоже получил власть не по закону, – заметила старуха. – Право на престол было у Константина; Александр своим волевым решением отдал трон Николаю, как вещь… Короче говоря, в «Годунове» и в «Шенье» он ужасные вещи про Александра написал, и все, конечно, заслуженно… Ну, а тут Николай: молодой, энергичный, порядок наведет… Ничего что декабристов повесил – издержки, усушка и утруска…
Лева вздохнул и погрузил ложку в варенье, но до рта не донес.
– А как же «нет, я не льстец, когда царю хвалу свободную…».
– Это он на заре Николаева царствования писал, в угаре патриотизма… ничего, со всяким бывает.
– Но он и после о нем одно хорошее говорил.
– Левочка, он за границу поехать не мог без его разрешения… Семь раз умолял, клянчил – не пустили; из Москвы в Питер и то спрашиваться был должен, как крепостной… На женитьбу просил позволенья… Как еще он мог говорить о том, от кого зависел полностью? Вообразите, что вы, желая съездить на выходные в отпуск, обязаны спрашивать разрешения у… ну, у мэра хотя бы… И потом… Левочка, вы телевизор вообще смотрите?
Лева в ответ криво усмехнулся и съел наконец свое варенье. Саша опять не понял, о чем они толкуют. Вроде бы понял, но – телевизор… Какое отношение телевизор имеет к Пушкину?
– Кто-нибудь объяснит мне, кто такой Лувель?!
– А потихоньку, – сказала Нарумова, – он стал понимать, что такое Николай, и тогда о старике вспоминал совсем уж по-другому…
В суде его дремал карающий закон,
Как дряхлый зверь, уже к ловитве неспособный.
Дук это чувствовал в душе своей незлобной
И часто сетовал. Сам ясно видел он,
Что хуже дедушек с дня на день были внуки,
Что правосудие сидело слóжа руки
И по носу его ленивый не щелкал.
– Ну и что в этом хорошего? – спросил Саша.
В плетеной сухарнице остался всего один пирожок – золотистый, румяный. Саша подумал и взял его.
– Хорошего? Да ничего…
Нередко добрый Дук, раскаяньем смущенный,
Хотел восстановить порядок упущенный,
Но как? Зло явное, терпимое давно,
Молчанием суда уже дозволено,
И вдруг его казнить совсем несправедливо,
И странно было бы – тому же особливо,
Что первый сам его потворством ободрял.
– Да уж, – сказал Лева. – А только насчет доброты его – это натяжка. Люди пенсий не получали, фундаментальная наука погибла… Какая уж там доброта – одно сплошное свинство…
– А что – теперь фундаментальная наука процветает? Вы о реформе Академии хоть что-нибудь слышали?
– Лежал бревном, ничего не делал, а временщик бессовестный всем заправлял…
– То один был временщик, а стало – десятки.
– Вы про кого сейчас говорите? – раздраженно спросил Саша. Он не мог угнаться за этими двоими и совсем запутался.
– Про царя, разумеется…
Размыслив наконец, решился он на время
Предать иным рукам верховной власти бремя,
Чтоб новый властелин расправой новой мог
Порядок вдруг завесть и был бы крут и строг.
И вот старый Дук назначает Анджело, «мужа крутого и строгого», своим преемником, а сам уходит странствовать inkognito. Ведь бытовала легенда, что Александр не умер, а тайком ушел по России бродить, якобы многие даже его встречали…
– И что Анджело?
– Навел порядок… Может, еще омлет с грибочками сделать?
– Ну и что в этом плохого?
– Самое любопытное, что Дук – потом, когда взял власть обратно, – простил Анджело.
– За что простил? И как это он ее взял обратно? Кто ж ему ее отдал?
– А вы, Сашенька, почитайте…
– А он эту Анджелу написал до тридцать седьмого или после?
– Какого тридцать седьмого, Сашенька? Он до тридцать седьмого едва дожил. В самом начале года помер.
– Ну да, ну да, я знаю, конечно… Это вы меня спутали своим Мандельштамом и другими репрессиями. Я хотел сказать – до или после тридцатого? То есть до или после «Онегина»?
– После… Между прочим, среди его неоконченных вещей есть одна – «Повесть о римской жизни», – там он собирался писать об одном римском литераторе, Петронии… Этого Петрония Нерон сперва обласкал и ко двору приблизил, а потом – погубил. Это он в последний год жизни хотел писать… Так я сделаю омлет. И котлетки разогрею.
– Ну, а перед смертью-то! – возопил Лева.
– Что такое?
– Записку его поганую чуть не целовал… «Весь бы его был»… Тьфу!
– Левочка, а вы представьте: вот лежите вы, помираете… Жена в долгах, как в шелках – а долги-то вы наделали, в карты играючи, – детишек куча… И вдруг приносят телеграмму от президента: так, мол, и так, спи спокойно, дорогой товарищ, ни о чем не беспокойся, долги уплачу, семью обеспечу…
– Я бы такого все равно не сказал.
– Левочка, вы не понимаете, что такое для него и для всех тогда был – царь. Это вам не кот чихнул. Это же помазанник божий.
– Вот потому, – сказал Лева, торжествующе поднимая палец, – ваше сравнение и некорректно.
– Заплатил долги – это хорошо, – сказал Саша. – Почему б и не поблагодарить?
– А знаете, как Николай на смерть Лермонтова отреагировал?
– А Лермонтов-то здесь при чем?!
– Как узнал – своим за чаем и говорит: «Собаке – собачья смерть!» И тут же вышел обратно в церковь – там посторонние были – и: «Ах, господа, какое горе: тот, кто мог бы нам заменить Пушкина, – убит…» И прослезился. Прямо как на Собчаковых похоронах.
– А долги Лермонтова заплатил?
– Щас…
– А у Лермонтова не было долгов…
Саша нич-чего не понимал. Он потряс головой, проговорил вздыхая:
– Зачем они такое пишут…
– Они?
– Ну вот эти все поэты. Пушкин, Герцен, Мандельштам. Они пишут, а потом за их писанину других людей сажают и расстреливают. Какие-то они безответственные.
– Лучше бы помалкивали?
– Может, и лучше.
– И верно:
К чему стадам дары свободы?
– Зря вы меня оскорбляете, Анна Федотовна. Я не баран и не овца. Я просто хочу жить спокойно.
– А на выборы вы ходите?
– При чем тут выборы! – взвыл Саша. – Я налоги плачу! Мы детскому дому купили компьютеры!
– Резать или стричь… – хихикнул Лева и запустил ложечку прямо в банку с вареньем. – Тише, тише, не надо ссориться… Вот вы говорите, Анна Федотовна, он разочаровался в Николае. А я думаю…
Но тут уж Саша потерял терпение и, перебив Леву, спросил у старухи:
– Анна Федотовна, а где б он, как думаете, сейчас был? Сидел?
– Ну что вы! Жил бы, как все. Хорошими тиражами б издавался – с Акуниным, понятно, не сравнить, но где-нибудь на уровне Татьяны Толстой, наверное, держался… Получил бы какую-нибудь премию; глядишь, в Париж съездил бы за казенный счет, ручку там пожал кому надобно… Дачу бы в Переделкино купил, газонокосилку… Женился на Волочковой или Ксюше Собчак…
– Никогда б он не женился на Собчак! – сердито сказал Саша.
Он Собчак терпеть не мог, и ему было обидно. Ему нравилась Алина Кабаева. Он полагал, что она была бы хорошей женой для Пушкина.
– Ну, на Дане Борисовой.
– Что вы ему все каких-то блондинок подсовываете? Она была брюнетка.
– На Ханге б он женился… – пробормотал Лева.
– А Ханга из Камеруна? – спросил Саша.
– А я бы, пожалуй, съел котлетку, – сказал Лева.
– Короче говоря, женился на фотомодели, – продолжала Нарумова. – На ток-шоу бы ходил, каламбурил… Занялся бы, конечно, горными лыжами – он ведь спортивный был очень… Ездил бы на «Жигулях», а мечтал о «бумере»…
– Да-да, точно! – обрадовался Саша. – Я тоже так думаю. Он бы очень любил хорошие машины. Он же сам сказал: «Какой же русский не любит быстрой езды…» И характер…
– Вот так просто и все? – угрюмо спросил Лева. – Купил газонокосилку?
– Вот так просто и все, – ответила Нарумова. – И умер бы, до сорока не дожил. Ну, может, с поправкой на наш век – до сорока пяти.
– Дуэлей-то больше нет, – сказал Саша. – Как же умер?
– Ах, да мало ли у порядочного человека способов умереть… Пил бы… На машине гонял как бешеный – разбился, как Харламов… Господи, как я любила Харламова! – Старуха вздохнула мечтательно, грустно. – Как сейчас помню: играли в семьдесят втором наши с канадцами… Да, раньше была команда… А сейчас – что? Все за деньги, а играть разучились. Я сейчас за «Локомотив» болею… А вы помните Харламова, молодые люди?
Саша не помнил Харламова, он хоккеем вообще не интересовался, футболом только. А Лева сказал, что помнит.
– Но почему бы он умер?! – спросил Лева.
– Говорю же: разбился на машине, в аэропорт едучи, – неужто не помните?! – Похоже, старуха напрочь забыла, о чем у них до этого шла беседа. – Несравненный, божественный… До сих пор под семнадцатым нумером в ЦСКА никто не играет…
– Я про Пушкина, Анна Федотовна, – сказал Лева. – С чего б он умер? Ведь – премия, дача, фотомодель… Что – от зависти к Акунину?
– Ах, Пушкин… Ну, Пушкин… Слишком уж он стал быстро и страшно умнеть, лет этак после тридцати – тридцати трех… Вы его поздние-то вещи почитайте… Все тогда говорили – исписался. Ругали. А он просто поумнел. А до чего б он к сорока пяти додумался? Нельзя быть таким умным. Либо задушат, либо сам задохнешься.
– Умный, прямо как твой хомяк, – сказал Саша Леве.
Саша чувствовал, что такое сравнение не было для Пушкина оскорбительно, ведь хомяк был не просто хомяк, а – Левино все. Лева кивнул благосклонно, но проворчал, принимая из рук старухи сковороду с котлетами:
– Все это отвлеченные рассуждения… Вы извините, Анна Федотовна, но я никогда не поверю, что комитет за нами гоняется из-за того, что Пушкин когда-то что-то написал против царя, и теперь эту аллегорию можно истолковать против другого человека. К тому же мы вовсе не уверены, что это Пушкин. Гораздо вероятней, что это фальшивка.
Но упрямая старуха продолжала гнуть свое: Пушкин ли, другой ли поэт, но он написал что-то эдакое свободолюбивое, и самодержавная власть боится разящей силы слова. Ей, видно, казалось, что она все еще при Советах живет. Вернуть ее к действительности было совершенно невозможно.
– Вы дворянка, да? – спросил ее Саша. – Из бывших?
– Нет, – ответила Нарумова. – Я из настоящих. Я в партии с января сорок второго.
– В какой партии?!
– А у нас что, в сорок втором было много партий?
– Вы – и партия… Как-то не вяжется, – сказал Лева. – Почему вы это сделали?
– Да как-то так, сама не знаю… – Она кокетливым движением поправила шаль, спадающую с плеча. – Мы в окружение попали… Назло немцам, наверное…
– А он бы в какой партии сейчас был? – спросил Саша.
– Ох, – сказала Нарумова, – от него всего можно ожидать. Уж он такой. Он и к Жириновскому мог.
– Не мог! – гневно сказал Лева. – Не мог! Вы, Анна Федотовна, вздор говорите!
– Не ссорьтесь, – сказал Саша. Но ему приятно было, что Лева тоже обижается за Пушкина, а не только он один.
– А в девяносто девятом я опять в коммунисты записалась, – похвасталась старуха.
– Ну, Анна Федотовна… Тоже назло?
– Бес попутал, наверное… – Старуха махнула рукой. Движение было плавное, и бахромчатая шаль взметнулась, словно крыло большой птицы. – Скучно. А так хоть на собрания хожу. Кому мы нужны, такое старье? Лизанька так редко… Она занята.
– Так у вас нет никого родных, кроме Лизаветы Ивановны?
Старуха слабо качнула головой, как человек, которому не хочется отвечать на вопрос правду и солгать тоже не хочется. Но Саша – ему грустно было и жутко, что она, с ее ярким маникюром и безупречными кофточками, все время сидит одна как сыч, – не отставал:
– А в церковь вы разве не ходите?
– Как раньше про пятый пункт, так теперь всяк тебя норовит про это спросить и думает, что умный вопрос задал… – проворчала старуха. – Любопытство ваше, Сашенька, малопристойно: верую, не верую, во что верую – это мое личное дело… А порога церковного – нет, не преступлю, пока этим туда входить позволено.
– Кому?
– Не руки по локоть, а все, по горло, по зрачки в крови…
Устами праздными жевал он имя Бога,
А в сердце грех кипел…
Как там Лаврентий Черниговский говорил: настанут времена, когда будут все храмы восстанавливать и купола на них сплошь золотить, и будут они в величайшем благолепии, да только ходить в те храмы будет нельзя… Забавный старичок был этот Лаврентий… Нет, если кто мне и по сердцу – так это староверы – упрямые, стойкие ребятки… Ну да черт с ними со всеми. Хотите, я вам на картах погадаю?
Вышла им дальняя дорога. А казенный дом не вышел, и на том спасибо. Гаданье их как-то успокоило. Они сидели за чайным столом, не зажигая света. За окном была ночь, тишина, слышно только, как стучат колеса: железная дорога проходила совсем близко. Вдруг во дворе завыла собака – низко, тягуче и так тоскливо, что всем стало не по себе.
– Эт-то что? – спросил Лева.
– Это воет собака Бенкендорфов…
– Кого?!
– Соседи с первого этажа, стоматологи… – Нарумова вздрогнула, закуталась в шаль. – Ах, зачем она так нехорошо, так странно воет. Кто-то из нас не доживет до весны… – Она сверкнула черными глазами. – Ну, что вы притихли? Я пошутила. Ах, молодежь, молодежь…
Потом старуха им еще пела хриплым голосом – «Таганку», «Черную шаль», «Ромашки спрятались» – и опять декламировала стихи, до тех пор, пока они совсем не обалдели.
Что же ты, зараза, с фраером пошла?
Лучше бы ты сразу, падла, умерла.
Лучше бы ты сдохла, ведь я тебя любил;
Но теперь засохла ты в моей груди.
Она была очень поэтическая натура. Мужчины, должно быть, сходили по ней с ума.
XI
Негр в ответ на вопросы болтал всякую чепуху на русском языке, на английском, французском и своем родном. Геккерн знал все европейские и азиатские языки и африканские наречия (он еще в университете выучил их под гипнозом по специальной методике). Дантес принадлежал к новому, невежественному поколению, и языков почти не знал, но он видел по мимике, дыханию и пульсу негра, что тот говорит правду. Заботиться-то нужно было не о негре, а о бессовестной русской бабке. Но негр безжалостно употреблял белую девушку и через свое жеребцовое поведение заставил агентов впустую наблюдать за квартирой целый день напролет; к тому же агенты в большинстве случаев руководствовались древнейшим правилом: не оставлять свидетелей. Они задушили негра, при этом Дантес сделал строгое лицо и спросил, молился ли негр на ночь. Геккерн поморщился, он не любил глупых шуток, к которым был склонен напарник. Негр ничего не отвечал, он был уже мертв. Лицо негра не почернело, оно и так было черное, а язык почернел. Дантес не отказал себе в удовольствии наступить на инструмент негра каблуком. Геккерну это было смешно и неприятно, он не одобрял бесполезной жестокости и по большому счету ничего не имел против мозамбикских негров. Но он не делал напарнику замечаний.
– А что мы будем делать с котом? – спросил Дантес. Кот сидел на шкафу и смотрел на них сверху круглыми от изумления глазами.
– Симпатяга какой, – сказал Геккерн. – Кис-кис, Черномырдин, иди ко мне…
Они не свернули лже-Черномырдину шею, а, напротив, накормили его колбасой, которую нашли в холодильнике. О животных не заботились никогда, за исключением служебных собак, которые могли мстить, и говорящих попугаев, которые могли говорить.
– Это же… это не тот кот! – вскричал Геккерн, наконец заметив белое пятнышко.
– А, мать… (далее непечатно).
Но и после этого они не стали вымещать свою злобу на животном. Они лишь посокрушались о своей невнимательности, в очередной раз отметили дерзость беглецов и последними русскими словами обругали подлую бабку Лизу. (Они не знали, что у бабки в Москве есть мать, так как по документам Анна Федотовна Нарумова матерью Лизавете Ивановне не была.)
– Послушай, – сказал вдруг Геккерн, лаская и почесывая кота, – что, если их кот – не просто кот, а символ, атрибут? Ведь он черный… А у тех…
– Соседи сказали, что Черномырдин живет у Профессора уже лет пять, – возразил Дантес. – Он появился, когда Профессор и предположить не мог, что найдет ее.
– Да, тогда он был просто котом. Но теперь он стал атрибутом.
– Ну, не знаю, – сказал Дантес и зевнул. – По-моему, ты все усложняешь. Этак ты и хомяков пришьешь к делу.
Они налили в блюдце молока и поставили его в углу комнаты. Потом они довольно долго провозились, обставляя все так, будто негра прикончили скинхеды. Они не любили глупых и вонючих скинхедов и презирали их.
– Зачем ты уделяешь столько внимания этим двум ублюдкам? – недовольно спросил Большой. – Ты что, уже и их полюбил? (Мелкий обладал несчастливою способностью влюбляться во все, что писал; напишет, к примеру: «на табуретке стоял горшок, а в горшке рос цветок», – и тут же любит и цветок, и горшок, и особенно табуретку.) – Лучше бы ты Пушкина полюбил. Мало у нас Пушкина.
– Я хочу любить Пушкина, – оправдывался Мелкий, – но он не дается. Ускользает. Он какой-то… Уж очень он всеми залюбленный.
– А ты читал комментарии к «Прогулкам с Пушкиным» Терца? – с интересом спросил Большой. – Хотя откуда тебе, конечно… – Он все косился на ноги Мелкого: ботинки теперь были в порядке, но штаны… Боже, что это были за штаны. – Ты и самого Терца-то не читал.
– Читал, – с обидой возразил Мелкий. – И не согласен я…
– С Синявским или с Солженицыным?!
– С обоими…
– Черт с тобой, – сказал Большой, – можешь продолжать дальше… У меня еще одна важная встреча.
– Хорошо, хорошо, – поспешно ответил Мелкий. – Слушай, а какое сегодня число?
– Девятнадцатое…
XII. 19 августа:
один день из жизни поэта Александра П.
07.00. Таймер сработал. Телевизор замурлыкал что-то. Он лежал лицом в подушку, не открывая глаз. Протянул руку, дотронулся до плеча жены. Она не пошевелилась. Сегодня у нее не было утренней репетиции. Он с вечера нарочно поставил таймер на восемь, чтобы был в запасе час; но теперь (как и в прошлую среду) не посмел разбудить ее.
08.00. Жена все спала. Он поднялся, стараясь не шуметь. Заглянул в детскую: две головки, темная и светлая, светлую – девочку – любил больше. Душ, бритье, одевание, завтрак. Кофе убежал. Записка домработнице. Записка няне. У зеркала задержался. Костюм на нем был из льна, цвета сливок, и обошелся в кругленькую сумму. Он любил хорошие тряпки.
08.45. Ход новенькой серебристой «хонды» был мягок, плавен. Если б не эти ужасные пробки… Новости вполуха. Просматривал текст к утреннему эфиру. Спохватился, что забыл дома бумажки – отчитаться за командировку.
09.30. Останкино (радио). Кофе. Привет-привет. Ведущий был сонный, сам он – ненаходчив, вял, другой гость глуп и многословен. «Вечером бы так не облажаться… (Вечером он должен быть гостем в другом ток-шоу, телевизионном, где ведущая славилась злоязычием.) Еще кофе. Пока-пока.
10.30. Спорткомплекс – тренажеры, бассейн. Все наспех, кой-как.
11.50. Лекция на журфаке. Среди множества сонных лиц – несколько живых. Особенно девчонки (Ушакова из 312-й прелесть); ради них (к чему лукавить) он и согласился вести этот никому не нужный спецкурс, за который платили до смешного мало.
Встретил критика Свиньина. Тот протянул руку, как ни в чем ни бывало. Он не знал, как поступить. Потом все-таки пожал Свиньину руку. Это все проблемы Свиньина, не его.
14.00. У себя в редакции. На редколлегию опоздал. Статья о Саакашвили должна быть готова вчера. Буфет. Компьютер завис. Фельетон о министре культуры (тоже должен быть готов вчера):
Не бойся: не хочу, прельщенный мыслью ложной,
Цензуру поносить хулой неосторожной;
Что нужно Лондону, то рано для Москвы…
Ящик был полон писем.
«Обезьяна, уноси свою черную задницу обратно в свою Африку, если не хочешь, чтоб тебя вые… ли. Патриот».
Он равнодушно удалил письмо. Тут не было никакой фальши: станешь равнодушным, получая одно и то же письмо ежедневно лет десять кряду. Он только подивился мимолетно, откуда этот корреспондент берет столько адресов. Он каждый раз терпеливо заносил адрес отправителя в черный список, но письма приходили с других адресов.
Он стал читать остальные письма. Издатель прислал макет обложки для нового издания «Полтавы». Другой издатель требовал скорей сдать новый роман и бранился. Начинающий автор требовал написать рецензию на его книгу. Сердитый поклонник требовал, чтоб он публично заявил свою позицию по вопросу о союзе с Белоруссией. Сисадмин требовал за свои услуги коньяк. Катя (первая жена) требовала денег на путевки в Анталию для себя и дочерей. Анна (вторая жена) требовала, чтоб он подтянул сына по гуманитарным предметам. Соня (третья жена, бездетная красавица, никогда ничего не требовавшая) извещала, что выходит замуж за какую-то шишку из «Газпрома», и приглашала на свадьбу. Телефоны звонили, не умолкая. Жена не позвонила ни разу. Она никогда ему не звонила.