355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Кагарлицкий » Статьи в журнале "Русская Жизнь" » Текст книги (страница 15)
Статьи в журнале "Русская Жизнь"
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 07:21

Текст книги "Статьи в журнале "Русская Жизнь""


Автор книги: Борис Кагарлицкий


Жанр:

   

Политика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 18 страниц)

В завершающей части «Фауста» Гете вложил в уста своего героя знаменитые слова: «Лишь тот достоин жизни и свободы, кто каждый день за них идет на бой». Самое главное здесь не жизнь и свобода сами по себе, а то, что защищать их приходится постоянно, ни на минуту не успокаиваясь.

Именно в этом главный принцип демократизации, вокруг которого разворачивается историческая борьба нашего времени.

Имитация лени

Русский человек может быть трудолюбив, но никогда в этом не признается

Питер ван дер Хейден. Ограбление торговца обезьянами. 1557

Моя коллега вернулась из Афин в состоянии тихого бешенства. После нескольких дней препирательств с греческими организаторами Европейского социального форума, она добилась, наконец, поставленных целей, но чего это стоило! Пришлось целыми днями сидеть в офисе, по три или четыре раза повторяя одни и те же разговоры и выявляя неизменное нарушение договоренностей.

«Знаешь, в чем разница между ними и нами? – спрашивала она меня, захлебываясь рассказывая о неэффективности афинского центра. – Греки, как и мы, православные, поэтому они обязательно все перепутают, все, что могут, сломают, испортят, сделают не так, как надо. Но в отличие от нас, они считают себя западными людьми, потому никогда в своих ошибках не признаются и ничего не исправят».

Здесь ключевое понятие, конечно, «признаться». У нас в итоге выходит очень даже неплохо, но обязательно после того, как что-то сперва забыли и поломали. Однако, с другой стороны, откуда такая уверенность в собственной изначальной неэффективности?

Представление о том, что мы работаем плохо, что «мы беспечны, мы ленивы, все у нас из рук валится» сидит глубоко в русской культуре, и, как ни удивительно, не оспаривается даже самыми отчаянными патриотами. Напротив, западный человек, согласно нашим понятиям, трудолюбив, надежен и эффективен. Что, действительно, соответствует его представлениям о себе. Француз может подолгу говорить, как он четко и добросовестно выполнил свое дело – travail bien fait. Наоборот, русский, справившись со своей работой, никогда не будет хвастаться этим. Кроме того случая, когда для успеха надо было проявить смекалку, что-то сделать не по правилам, по собственной инициативе. Зато он будет взахлеб рассказывать про каких-нибудь идиотов, которые все запороли, наворотили невесть чего. А потом за ними непременно пришлось все переделывать. И что удивительно: переделка-то оказалась вполне успешной!

Столкнувшись с неэффективностью и некачественной работой на Западе, русский человек обижается. Не возмущается, а именно обижается эмоционально, лично. Его обманули. Его система ожиданий предполагала противоположность между нашей бестолковостью и их протестантскими ценностями. Однако тот факт, что протестантские ценности могут сочетаться с крайней бестолковостью, является для нас крайне неприятным открытием.

Несколько лет назад из Финляндии в Норильск по воздуху отправляли какую-то металлическую дверь особо сложной конструкции. На аэродроме финский менеджер обнаружил, что дверь в пенопластовой упаковке не влезает в самолет. Распаковав дверь, он погрузил на борт пенопласт, решив отправить саму дверь следующим рейсом. Ошибку обнаружили, когда борт был уже в воздухе. Можете представить, какие слова зазвучали потом в эфире! Самолет вернули, пенопласт выгрузили, дверь отправили.

Почему-то думается, что будь на месте финна русский прораб, ситуация сложилась бы противоположным образом. Дверь бы, конечно, поцарапали, люк самолета помяли бы, но загрузили всё вовремя и доставили бы как надо. И кто, спрашивается, после этого эффективнее?

Либеральные публицисты обожают жаловаться на щуку, из-за которой Емеля всего добился, не слезая с печи, на двоих из ларца, одинаковых с лица, делавших чужую работу, и на прочих сказочных героев, в образах которых закрепился русский культ лени. Однако так ли плоха русская работа на практике? Индустриальная культура закрепилась у нас в стране сравнительно легко, а пьянства и прогулов на отечественных заводах всегда было много, но не больше, чем на американских. Организация труда в офисах отличается у нас крайней бестолковостью, но все равно не хуже, чем в Англии. Мне всегда казалось, что хуже, чем в Сбербанке наладить обслуживание клиентов невозможно в принципе, но как-то раз мне пришлось обратиться по делам в один лондонский банк – я понял, до чего же я ошибался!

Вообще британские бестолочи могут запросто соревноваться с нашими. Однажды на окраине Лондона я обнаружил здоровенный столб, стоящий посреди велосипедной дорожки. Поставлен он был очень удачно, так что у велосипедистов не оставалось ни малейшего шанса. Столб был установлен здесь ради висевшего на нем знака, напоминавшего (если кто-то не понял), что тут проходит велосипедная дорожка.

Столкнувшись с итальянскими коллегами, российские рабочие неизменно повышали самооценку, особенно если речь шла о выходцах с юга Италии.

Разумеется, отсюда не следует, будто наши соотечественники неизменно эффективны и трудолюбивы. Но по этим показателям они отнюдь не хуже среднего европейского уровня.

И все же, несмотря на то, что итальянец или англосакс может в своем нежелании работать превзойти русского, он никогда не сможет об этом своем настроении рассказать так ярко и подробно, как наш соотечественник. Максимум на что хватает итальянца это на общую формулу dolce far nulla (сладостное безделье). Кстати, с чего вы взяли, что русское безделье сладостное? Наш человек вообще не любит находиться в состоянии покоя, если только силы его совершенно не оставили или алкоголь окончательно его не сломил.

На бытовом уровне он готов усилий потратить немерено. Особенно, если нужно решить какую-то задачу, выходящую за пределы нормы, сделать что-то не по правилам. Или, наоборот, настоять на своем. Родной язык является поразительным примером того, как энергия и изобретательность сочетаются с отказом от движения по правильному пути.

Мы, например, постоянно жалуемся на англицизмы, заполнившие нашу речь. Лет двести назад так же язык был полон галлицизмами, а еще раньше голландскими и немецкими словами. Что за безобразие, однако! Неужели невозможно перевести? Вот, в финском языке, любое иностранное слово переводится, даже если местного аналога и в помине нет. Глазу иностранца, читающего финский текст, зацепиться не за что. Ни слова знакомого, ни корня даже! Иное дело русский язык.

Наглядное и упорное стремление упростить конструкцию, использовать одно слово там, где по логике вещей требовалось бы два, вогнать в родную речь иностранное словечко без перевода, но еще и поставив его в русскую глагольную форму.

На экран компьютера выгружается инструкция к очередной программе, и я читаю варианты своих действий. Если что-то не так, можно «забанить юзера».

Понятно: ban user. В самом деле, не говорить же «запретить доступ пользователю». Длинно, скучно. И кто сказал, будто язык, насыщенный англицизмами (как прежде галлицизмами) становится непонятен без знания слов-первоисточников? Ведь даже без знания английского можно понять, что за приказом «забанить юзера» ничего хорошего не последует. Для «юзера» во всяком случае.

А вот еще одна великолепная команда: «приаттачить файл». Почему «приаттачить», ведь можно же сказать «прикрепить, присоединить». Тут уже логика упрощения не работает. И там одно слово, и тут. Перевод прямой, безвариантный. Но нет, мы переводить вообще не будем. Мы новое слово придумаем.

Главный принцип – работа не по правилам. Затащить упирающееся иностранное слово в родную речь, лишь бы только не сделать то, чего эта речь от вас вроде бы требует. Пойти в обход, обмануть логику собственного языка, но таким образом, что в итоге именно эта логика и торжествует! Потому что загнанное в русский язык иностранное слово мгновенно осваивается, уютно устраивается в предложении и начинает жить по местным правилам.

Нет ни малейшего стремления экономить энергию. Но есть горячее желание использовать ее не так, как от вас требуют. Даже если конечный итог совершенно соответствует исходному заданию. Наша способность часами смаковать собственное нежелание работать, многочисленные разговоры о том, что работа не волк и не убежит от нас в лес, связаны не столько с самим трудом, сколько с нашим отношением к себе и к своему начальству. Лень русского человека не бытовая, а экзистенциальная. Она относится к сфере убеждений и идеологических принципов. Русскому человеку стыдно признаваться в трудолюбии.

Происхождение экзистенциальной лени проследить нетрудно. Оно лежит на поверхности – в барщине, в крепостном праве. Столетия принудительной работы на «чужого» не могли не оставить свой след в культуре. Общие навыки труда развиваются независимо от того, на чьем участке ты работаешь. Но стыдно хвастаться добросовестностью на барщине. Скорее доблестью можно считать саботаж, уклонение от работы. Но и тут проблема: индивидуальное увиливание оборачивается увеличением нагрузки на остальных. Такое в общине не поощряют. Следовательно, поощряться может только смекалка, когда и свои силы сэкономил, и барскую работу все же выполнил.

Ну, или не выполнил. Но этого все равно не заметили.

Многочисленные разновидности фигуры «начальника» упирались в одну и ту же из века в век повторяющуюся ситуацию. Приказы не обсуждаются. Вопрос «почему» не задается.

Боярин, чиновник, помещик, городской комиссар – все они действовали по единой логике, даже если исходили из разных целей и ценностей. Но и буржуазный порядок ничего не изменил, поскольку частный хозяин в сознании работника занял место барина. Впрочем, не только в сознании подчиненных, но, главное, в своем собственном. Русский капитализм авторитарен прежде всего на уровне предприятия, трудовых отношений. Либеральный интеллигент готов противопоставить добродетели «свободного рынка» и «частного бизнеса» страшным порокам авторитарной государственной машины. Но потому-то и не хочет он заглянуть внутрь частной компании и предприятия, что от увиденного потерял бы всякую веру в «ценности»: каждый хозяин у себя на фирме Сталин и Иван Грозный в одном лице.

Причина не только в культуре, но и в механизме формирования капитала. Западный капитал в значительной мере формировался снизу. Естественно, он тоже не мог существовать без вмешательства государства, и порой весьма агрессивного. Неизменно в итоге он приходил к концентрации, к той же отчужденной авторитарно-бюрократической структуре, воплощаемой средневековым термином «корпорация». Но в процессе развития, хоть и временно, он все же мог опереться на инициативу снизу, на свободного труженика, мелкого буржуа, йомена, фермера. Именно их опыт формировал повседневные нормы протестантской культуры и идеологию «хорошей работы».

Макс Вебер не случайно заметил, что свобода – это лишь побочный эффект, возникающий на ранних стадиях формирования капитализма. И тут же добавил, что у русского капитализма есть принципиальное отличие от западного: он эту раннюю стадию не проходил и в этом побочном продукте не нуждается. Россия получила капитализм сверху, причем два раза кряду. И это уже ни исправить, ни переделать невозможно.

Отечественный работодатель не пришел как тот, кто освободит зависимого труженика от его пут, предоставив ему выбор «свободного» труда. Он не пришел свергать помещика или бюрократа. Он сам и есть тот самый помещик и бюрократ, только усвоивший передовые западные теории и технологии.

Рынок – это сочетание публичной свободы со скрытым принуждением. А наш рынок ничего не скрывает. Он и есть воплощенное принуждение. Потому российский наемный работник с легкостью воспринимает идею марксизма о том, что наемный труд, в конечном счете, есть то же самое рабство, только добровольное, опосредованное рыночными отношениями. Хотя у Маркса в описании наемного труда разворачивается диалектика свободы и принуждения, а нам эта диалектика без надобности. Наш человек по собственному опыту особенно рельефно видит одну сторону противоречия.

Экономика и политика вполне органично дополняют друг друга, не оставляя даже иллюзии того, что в частном секторе что-то происходит иначе, нежели в государственном. Мы с удовольствием называем наших капиталистов олигархами, сами не сознавая, что в подмене слов кроется очевидный политический смысл. Олигарх это не только тот, кто командует большой нефтяной корпорацией и ходит на прием в Кремль. В небольшом поселке мне сообщают, что «у нас есть два местных олигарха». Не слишком ли много для одного нищего поселка? Но это только на первый взгляд так кажется. Олигархия это отношение власти. Не только по отношению к чиновникам, но и по отношению к собственным рабочим. Сотрудники превращаются в подданных. Каждый предприниматель становится именно олигархом, не переставая от этого быть капиталистом.

Русский капитализм не отсталый. Он откровенный.

Авторитарное государство продолжает и завершает авторитарную структуру бизнеса. Система обретает законченность и последовательность, которой нет у западного общества, обремененного демократической историей и гражданскими институтами, постоянно мешающими правящему классу.

А у нас гражданского общества нет. Мы устраиваемся по-своему. Мы не сопротивляемся, а прячемся. Причем порой вполне эффективно.

Работник вполне успешно существует в этой авторитарной системе, как и подданный под властью самодержавия. Он добросовестно справляется со своими обязанностями, совершая порой чудеса, преодолевая любые препятствия, исправляя чужие ошибки. Он не отказывается от выполнения работы, тем более, что сознает: сделанное им дело может пойти на пользу не только хозяину. Но вот гордиться таким трудом он не будет.

Итальянская забастовка на отечественном предприятии, как ни странно, дается с трудом, немедленно выливается в прямой скандал, конфликт с начальством, а порой даже драку. Тихий саботаж не в нашей культуре. Швейк не наш герой.

Русский человек часто не труд, а безделье симулирует. Оно нужно ему для того, чтобы сохранить самоуважение. И накопить потенциал протеста, которое время от времени вырывается бунтом.

Тем самым бунтом, который бессмысленным и беспощадным кажется только с точки зрения тех, против кого бунтуют.

Лень становится синонимом затаенной свободы. Она доказывает, что человек не побежден. Можешь подчинить мой труд, мое тело, но не мою душу. А душа непременно даст себя знать. Она отказывается от подчинения. Она свободна.

Душа, она-то как раз и ленится. Демонстративно, напоказ, из идейных соображений.

Емеля побеждает царя. По крайней мере, в сказке.

Впрочем, не только.

Когда-то мой дед, известный реставратор Николай Николаевич Померанцев, обнаружил в одной из кремлевских палат – под самым потолком – десятки клейменых кирпичей XVII века. Ситуация реконструировалась просто. Кто-то из царского начальства, видимо, велел укрепить потолок. Усилить подпорки. Добавить кирпичей в стену. Рабочие-то знали, что делать это бессмысленно. Но и спорить тоже. Бояре, они жирные, в одеяниях своих тяжелых на верхний ярус не полезут. Так и лежали мужички на верху, время от времени сообщая начальнику, как продвигается дело.

Все, мол, хорошо, ваша милость. Работаем!

Ленивый русский человек умудряется не только дело сделать, но и начальника дураком выставить. И в такой момент получает высшее наслаждение, которое неведомо честному протестанту.

Их и наша

Трудности классового подхода

А. Кучерова. Плакат «Что несет народу большевизм». 1919

Во второй половине XIX века Фридрих Энгельс потряс читателей циничной констатацией очевидного, но неприятного факта: «Каждый класс и даже каждая профессия имеют свою собственную мораль, которую они притом же нарушают всякий раз, когда могут сделать это безнаказанно». Этические системы, хоть и выдают себя за нечто вечное, неизменное и абсолютное, на самом деле условны, изменчивы, а главное отражают не вечную истину, а конкретные социальные потребности, правила жизни, которые нужно поддерживать для того, чтобы сохранялся определенный социальный порядок.

Понимание условности моральных доктрин было общим итогом Просвещения, результатом идеологических перемен, которые принесло XIX столетие, поставившее науку выше религии, успех выше подчинения, провозгласившее своим принципом рациональное знание. Однако тот же XIX век принес с собой трагический парадокс: понимание условности этических систем вовсе не освобождает человека от требований морали, не снимает с него личной ответственности за свое поведение и решения. Подводя итоги идеологическим поискам эпохи, марксизм сформулировал принцип классовой морали, но это отнюдь не означало, будто этические ограничения с людей снимаются. Энгельс не прославлял классовую мораль, противопоставляя ее «общечеловеческим нормам», он лишь констатировал классовую (или даже более узкую, корпоративную) основу любой морали, сколько бы она ни претендовала на всеобщую значимость. Иными словами, социальная ограниченность морали это не то, чему надо радоваться, но то, о чем надо помнить. И сохраняться эта ограниченность будет до тех пор, пока общество остается разделенным на классы.

Заметим, что классовая мораль – это уже шаг вперед, по сравнению с моралью, допустим, племенной. В племени, например, разрешено есть людей, но только если они – не свои. А общественная мораль, даже самого отсталого классового общества уже таких вольностей не допускает. И, наконец, говоря о «пролетарской» морали, Энгельс (позволявший себе довольно ироничные замечания по этому поводу) отнюдь не утверждал, будто морально все то, что служит победе данного класса в противостоянии с другими классами. Он лишь подчеркивал, что с точки зрения пролетариата, как и с точки зрения буржуазии, морально то, что в данный момент большинство считает этически оправданным. Изменение жизни и настроений массы меняет и ее представления о допустимом, желаемом и «правильном» поведении.

Трагический ХХ век поставил вопрос куда жестче. Революция 1917 года, сопровождавшаяся ожесточением Гражданской войны, по существу, поставила вопрос об отказе от любых моральных ограничений и норм, применительно к представителям противостоящего класса. А победителям нужно было не только пытаться создавать «новую мораль» в государстве, но и противостоять моральному одичанию общества, пережившего хаос войн, голод и безвластие. Понятно, что новая этическая система должна была организовать жизнь советских рабочих, не только их борьбу с классовыми врагами, но и их повседневность, их взаимоотношения между собой (что, по Энгельсу, кстати, как раз и является главной задачей классовой морали).

Новая система правил, закрепленная сталинской системой репрессий, просуществовала достаточно долго, постепенно деградируя, и превратилась под самый конец в невнятный «Моральный кодекс строителя коммунизма», развешанный по всем советским конторам, никем не читаемый и никем всерьез не воспринимаемый. Дискуссия по проблемам этики окончательно свелась на нет вместе с прекращением террора. С того самого момента, как общество утвердило для себя некоторые правила элементарной гуманности, не только спорить, но и думать больше оказалось не о чем: людей больше заботил вопрос о поиске дефицитных товаров и престижном потреблении, нежели о нравственных проблемах.

Между тем дискуссия о революции и морали, начатая и забытая в СССР, продолжалась в мировом левом движении, среди интеллектуалов, политиков и активистов, которые, в отличие от советских функционеров, отнюдь не склонны были считать нравственные вопросы раз и навсегда решенными.

Самый известный эмигрант ХХ века, Лев Троцкий в 1938 году написал знаменитую статью «Их мораль и наша», которую с полным правом можно назвать одним из самых ярких и одновременно самых слабых его произведений.

Человек, который будет судить о статье Троцкого только по заглавию, наверняка подумает, будто речь в ней идет о буржуазной и пролетарской морали. Ничего подобного! Пафос статьи направлен против левых критиков троцкизма, социал-демократов и анархистов, осуждающих большевизм за диктаторские меры. Больше всего его возмущает, когда на основе формальных признаков фашизм приравнивают к коммунизму или обвиняют большевиков в аморализме, ссылаясь на то, что они нарушают общепринятые буржуазные нормы.

«Основная черта этих сближений и уподоблений в том, что они совершенно игнорируют материальную основу разных течений, т. е. их классовую природу и, тем самым, их объективную историческую роль. Взамен этого они оценивают и классифицируют разные течения по какому либо внешнему и второстепенному признаку, чаще всего по их отношению к тому или другому абстрактному принципу, который для данного классификатора имеет особую профессиональную ценность. Так, для римского папы франкмасоны, дарвинисты, марксисты и анархисты представляют близнецов, ибо все они святотатственно отрицают беспорочное зачатие. Для Гитлера близнецами являются либерализм и марксизм, ибо они игнорируют «кровь и честь». Для демократа фашизм и большевизм – двойники, ибо они не склоняются перед всеобщим избирательным правом. И так далее.

Известные общие черты у сгруппированных выше течений несомненны. Но суть в том, что развитие человеческого рода не исчерпывается ни всеобщим избирательным правом, ни «кровью и честью», ни догматом беспорочного зачатия. Исторический процесс означает прежде всего борьбу классов, причем разные классы во имя разных целей могут в известных случаях применять сходные средства. Иначе, в сущности, и не может быть. Борющиеся армии всегда более или менее симметричны, и, если б в их методах борьбы не было ничего общего, они не могли бы наносить друг другу ударов«.

Троцкий походя замечает, что буржуазия «далеко превосходит пролетариат законченностью и непримиримостью классового сознания», а затем нападает на умеренных левых, на сталинистов, на анархистов. Но больше всего на умеренных левых. Все эти социал-демократы – «мирные лавочники социалистической идеи» – не желают понять требований борьбы, не осознают, что гражданская война имеет свою жестокую логику.

«А что такое все эти демократические моралисты? Идеологи промежуточных слоев, попавших или боящихся попасть меж двух огней. Главные черты пророков этого типа: чуждость великим историческим движениям, заскорузлый консерватизм мышления, самодовольство ограниченности и примитивнейшая политическая трусость. Моралисты больше всего хотят, чтоб история оставила их в покое…»

Увы, история никого не оставляет в покое, вынуждая людей участвовать в событиях, которых они всей душой желали бы избежать, и делать выбор, от которого, будь их воля, несомненно предпочли бы уклониться.

При этом Троцкий злорадно подмечает, что многие из тех, кто публично критиковал большевизм в годы революции, в 30-е годы готов был смириться с куда худшими «эксцессами» сталинизма – во имя единства антифашистского фронта. С моральной точки зрения упрек совершенно правильный. Но так ли уж неправы были в политическом плане социалисты, искавшие в Сталине союзника против Гитлера? И насколько оправданы подобные морализаторские упреки в устах самого Троцкого, который ставит во главу угла классовые интересы? Не логично ли предположить, что для защиты классовых интересов французского пролетариата от фашистской угрозы можно было проигнорировать печальную участь нескольких старых революционеров в далекой России? Тем более, что подлинные масштабы сталинского террора тогда не представляли себе не только западные левые интеллектуалы, но и сам Троцкий.

Впрочем, даже если бы о ГУЛАГе знали больше и подробнее, меняло бы это ситуацию перед лицом фашистской угрозы, которая была совершенно конкретна на Западе? Нужно было спасать демократические завоевания трудящихся, которые могли быть в любой момент растоптаны. В Испании нужно было сражаться с вооруженным противником, а для этого необходима была поддержка СССР с его военно-промышленным комплексом. Это было важнее и срочнее, чем осмысление трагических противоречий советской истории.

Проблема Троцкого в том, что подобная логика полностью вытекает из его собственного понимания классовой морали, если только не отождествлять интересы класса с деятельностью и политикой троцкистской фракции коммунистического движения.

Разоблачая противоречия в рассуждениях своих оппонентов, красочно расписывая их неудачи и «предательства», великий изгнанник так и не дает своим читателям позитивных ответов и рекомендаций, оставляя без ответа вопрос о том, что же такое «наша» мораль, чем она отличается от «их» морали и кто, в конце концов, эти «они» – буржуа или другие пролетарии, имеющие неверную политическую ориентацию?

Вывод, к которому автор подводит читателя, состоит в том, что вопросы революционной морали сливаются с вопросами революционной стратегии и тактики. Правильный ответ на эти вопросы дает живой опыт движения в свете теории.

Однако выбор должен делать отдельный человек, и делать его индивидуально. Ответственность надо брать на себя за конкретный поступок, а не только за успех стратегии.

Впрочем, это еще не самое главное, не самое трудное.

Ссылки на «классовую природу» морали ничего не меняют и ничего не оправдывают, поскольку (вспомним Энгельса), в политике то и дело совершаются поступки, не соответствующие никаким нравственным критериям, в том числе и принятым внутри рабочего класса. И вообще, кто сказал, что «внутренние» и «внешние» этические требования передового, борющегося за всеобщее освобождение класса должны быть ниже, чем у класса-эксплуататора?

Главная проблема в том, что в определенных политических и исторических обстоятельствах морально безупречное поведение невозможно в принципе. Вернее, оно равнозначно неучастию в событиях, бездействую, самоустранению. Так, фактически, поступили Ю. Мартов и шедшие за ним левые меньшевики, которые не могли поддержать «белых», как противников трудового народа, но не могли и смириться с «красным террором» большевиков. Однако является ли бездействие, в свою очередь, морально безупречным поведением? Ведь оно равнозначно отказу от попыток помешать свершению зла.

Мещанское рассуждение о том, что политика – грязное дело, само по себе глубоко аморально и грязно, ибо в конечном счете смысл его сводится к тому, чтобы безропотно отдать общество во власть разного рода ворам и преступникам, ибо «иначе и не бывает». Этот тезис агрессивно отрицает сопротивление, борьбу за справедливость и даже элементарную потребность в защите собственных прав (это же тоже политика). Отдать во власть воров и преступников, впрочем, приходится не только абстрактное «общество» и «других», но и себя, свою семью, в той мере, в какой ваша собственная жизнь зависит от общества и, следовательно, от политики.

Разумеется, самым удобным способом решить проблему оказывается «относительная» мораль. Все делают гадости, но мы – меньше. Нельзя делать историю в белых перчатках, но у нас руки не такие грязные, как «у них». Все так поступают, но на «их» фоне мы лучше. Только откуда такая уверенность, будто ваша грязь действительно чище?

Читая записки и дневники нацистских преступников, то и дело наталкиваешься на одну и ту же мысль: мы делаем ужасные вещи, но если победят наши враги, то все будет еще хуже. Если власть достанется евреям и коммунистам, если придут русские с американцами, то они с немцами поступят еще хуже, чем немцы поступали с ними. Тезис ничем не оправданный с точки зрения опыта – где, когда евреи загоняли в концлагеря, травили газом и расстреливали немцев? – но объяснимый с точки зрения логики «относительной морали».

Задним числом история все ставит на свои места. Русские с американцами пришли. Власть в Восточной Европе досталась коммунистам, среди которых были и уцелевшие евреи. В ходе войны были ковровые бомбардировки германских городов. После победы были репрессии и жесткости (массовое изнасилование немок, выселение немцев из Восточной Пруссии и Судет). Однако дело не только в том, что это можно трактовать как своеобразное возмездие за поддержанную германским народом политику Третьего рейха, и даже не в том, что безобразия, имевшие место в Центральной Европе после победы антигитлеровской коалиции, все равно не шли ни в какое сравнение с тем, что творилось там же в годы правления нацистов. Главное различие в том, что даже система, установленная в «коммунистической» Восточной Германии, со всем ее авторитаризмом, была на порядок гуманнее «Третьего рейха». Про Западную Германию и говорить не приходится. Поэтому мы не забудем и не простим преступлений нацистов, но готовы простить концлагеря, организованные для американских японцев в Калифорнии, или бомбардировку Дрездена. История не может оправдать, но может простить…

Итак, цель не оправдывает средства, но до известной степени они могут быть частично оправданы историческим результатом. Однако здесь мы рискуем угодить в новую ловушку. Во-первых, оправдание через результат может быть только частичным (кто сказал, что та же цель не могла быть достигнута меньшей ценой?), а во-вторых, результат предъявит нам история в будущем, действовать же, принимать решения надо сейчас.

Приходится признать: честный ответ на подобные вопросы состоит в признании невозможности одного правильного ответа.

Мы остаемся перед необходимостью постоянного личного выбора, и никаких подсказок, готовых формул и применимых по шаблону «нравственных императивов» не существует. Вернее, они существуют, но пользы от них в реальных обстоятельствах, увы, немного…

Не обязательно выбор принимает трагическую форму, но даже в наше не героическое (к счастью) время груз моральной ответственности постоянно лежит на всяком, кто занимается политической деятельностью и, парадоксальным образом, особенно на том, кто пытается заниматься политикой в противостоянии системе. Ибо антисистемная деятельность требует отрицания не только принципов, но и средств, характерных для существующего порядка, тогда как эффективность борьбы предполагает, как минимум, возможность использования этих средств; радикальная критика требует бескомпромиссной стойкости, а успех в реальном мире невозможен без готовности идти на компромиссы, и это правило является общим, независимо от радикализма политических требований. Моральное осуждение системы не освобождает от необходимости жить в этой системе, а следовательно сообразовываться с ее условиями и правилами.

Пожалуй, самый лучший ответ на эти вопросы дала древнекитайская история о разочаровавшемся во власти мудреце. Изгнанный из столицы философ Цюй Юань пришел на берег реки и стал жаловаться рыбаку на порчу нравов и упадок добродетели. «Грязное болото – наш век, – говорил Цюй Юань. – Чистого больше нет. Власть в руках у безграмотных людей. Восхваляют доносчиков! А благородные мудрецы не имеют известности!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю