355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Кагарлицкий » Статьи в журнале "Русская Жизнь" » Текст книги (страница 2)
Статьи в журнале "Русская Жизнь"
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 07:21

Текст книги "Статьи в журнале "Русская Жизнь""


Автор книги: Борис Кагарлицкий


Жанр:

   

Политика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 18 страниц)

Периферийная империя

Всегда на пороге

Вечная Россия. Художник Илья Глазунов

Вылететь из аэропорта Курумоч было совершенно невозможно. Туман парализовал воздушное движение. Впрочем, здесь это обычное дело – какой-то очень умный человек догадался устроить взлетно-посадочную полосу в ложбине, которая заволакивается туманом регулярно.

Ждать погоды не было никакой возможности. На вопрос о том, долго ли продлится нелетная погода, местные философски отвечали: может, и скоро распогодится… а может, вообще… Это загадочное «вообще» наводило на грустные мысли. Но в Москву надо было все же возвращаться.

Сдав билет, я поймал такси и направился на железнодорожный вокзал Самары. Как только машина въехала на улицы города, она чуть не провалилась в яму. Это было хуже, чем на сельской дороге.

«У нас в Самаре самые плохие дороги в России!» – провозгласил таксист, почему-то с гордостью.

«Ну, с этим многие города могут поспорить», – возразил я.

Таксист обиделся. «Нет. Хуже, чем в Самаре, не бывает. Таких ям и выбоин, как у нас нигде нет! Ни у кого!»

Таксист был, разумеется, не прав. Но как это по-русски – гордиться самыми большими ямами…

У нас вообще порой непонятно, когда мы гордимся, а когда жалуемся. Первое легко превращается во второе, и обратно. В этом смысле философы, публицисты и общественные деятели недалеко ушли от самарского таксиста. Мы то и дело слышим, какая у нас несчастная страна. Самая ужасная, дикая, бедная, отсталая. Но тут же – порой из тех же уст – звучит другая тема: самая крутая, самая могучая, выдающаяся, передовая, страна будущего, страна размаха и возможностей… Общее в обоих рассуждениях будет только одно – «самая, самая».

Самооценка русского идеолога временами выглядит совершенно шизофренически. То, что в одном повествовании предстает как торжество высокого духа, для другого рассказчика выглядит примером убожества. Тезис о «внутренней свободе» дополняется повестью о «прирожденном рабстве». Завистливое восхищение «Европой» и «Западом» плавно переходит в самоуверенные и наглые заявления о собственном превосходстве, обезьянье заимствование сменяется самолюбованием и агрессивными криками о том, что нам никто не нужен, мы сами себе образец и вообще у нас особый «русский путь».

Мы то ползаем в прахе, то «встаем с колен», но почему-то все время ощущаем себя в промежуточном, полусогнутом положении.

Так все же, мы богатые или бедные? Передовые или отсталые? Мировая империя или захудалая провинция? Нет, можно, конечно, примирить противоположности мещанским резонерством – мол, с одной стороны, с другой стороны. Или ссылкой на диалектику. В одно и то же время и так, и вроде бы этак. Правильные будут рассуждения. Только эмоционально неудовлетворительные. Ибо вся суть в нажиме на слово «самая». Соединение крайностей. Перепады оценок. Воплощенное противоречие.

Однако давайте попробуем выглянуть за пределы русского мифа, вернее, двух русских мифов, которые уже два столетия умудряются сосуществовать, нередко в одних и тех же головах. У России есть определенное место в мировой экономической системе и, соответственно, в мировой истории. Это место определяет и драматизм истории, и противоречивость сознания.

Русский идеолог и общественный деятель привык сравнивать «Отечество» с «Западом». Результат этих сравнений может быть позитивным или не очень, но объект сравнения остается неизменным. Значит, по умолчанию, Россия воспринимается как часть Европы. Причем даже теми, кто на идеологическом уровне это с пеной у рта отрицает. Книга Николая Данилевского «Россия и Европа», ставшая своего рода классикой российского антиевропеизма, представляет собой просто классический образец европоцентристского мышления, при котором весь остальной мир не удостаивается даже серьезного упоминания, не говоря уже о размышлении. Европа обижает Россию тем, что не принимает ее полностью – такой, как она есть – в свой состав. Европейское сознание по отношению к «этим русским» так же двусмысленно, как и наше по отношению к «ним». Какая же без нас европейская история? Как можно представить европейскую литературу без Толстого, Чехова и Достоевского? Однако все же русские какие-то другие. Поляков снисходительно и неискренне признают «своими». Румынов и жителей Балкан стараются не замечать. Относительно турок спорят. Русских объявляют «загадочными», «особыми» и на этом успокаиваются.

Между тем, если объектом сравнения для России выступает не Западная Европа и, с некоторых пор, Северная Америка, а весь остальной мир, легко обнаруживается, что отечественная история, политика и экономика смотрятся не так уж плохо. Даже ужасы сталинского тоталитаризма оказываются далеко не столь чудовищными, если сравнить их с повседневным кошмаром, в котором вот уже триста лет живет большая часть остального человечества. Русских крепостных крестьян били батогами, но не возили штабелями в трюмах кораблей, как африканских негров во времена рабства. Голодомор, который регулярно повторялся в Британской Индии, заставляет померкнуть все рассказы о бедствиях советской коллективизации. Русский бунт кажется западноевропейским карнавалом по сравнению с кровавыми восстаниями, регулярно потрясавшими Китай. Да и наш авторитаризм отнюдь не является чем-то уникальным и специфическим. Запад тоже исторически не чужд авторитаризма. Демократия в современном смысле слова имеет не слишком длинную историю.

На этом фоне легко заметить, что принадлежит Россия все же к западному, к европейскому миру. В чем же тогда проблема? Или она нам только снится?

Нет, конечно. Различие существует, и оно носит структурный характер. Социологи, историки и экономисты, сформировавшие в середине 1960-х годов школу «миросистемного анализа», разделили всю капиталистическую экономику на «центр» и «периферию». Капитализм это не просто частное предпринимательство, свободный рынок и наемный труд, используя который делают себе состояние энергичные представители буржуазии. Это еще и глобальная система разделения труда и перераспределения ресурсов. Догадался об этом уже Адам Смит, но, как и положено стороннику либерального прогресса, он сделал из этого факта лишь оптимистические выводы. Любопытно, что оптимизм Смита отчасти разделял и молодой Карл Маркс – во времена, когда сочинял вместе с Фридрихом Энгельсом свой бессмертный «Манифест Коммунистической партии». Буржуазное общество рано или поздно будет сметено революцией, но прежде чем это случится, буржуазный прогресс замечательным образом преобразит мир, положив конец отсталости и варварству. У русских народников, впрочем, появились некоторые сомнения относительно буржуазного прогресса. И, к изумлению своих российских учеников, Маркс согласился именно с народниками. Развитие капитализма оказалось куда более сложным процессом, чем представлялось на первых порах.

Мировое разделение труда означает, что одни страны субсидируют другие. Отсталые общества являются таковыми не потому, что развиваются медленно, а потому что их развитие подчинено глобальным задачам, от решения которых в первую очередь выигрывают другие. И чем больше успехов на этом поприще, тем больше «отсталость». Страны «периферии» выступают в мировой гонке не в роли бегунов, двигающихся по самостоятельной дорожке, а в роли коня, несущего всадника. От скорости бега эта роль не меняется.

Свободный труд в Англии и Голландии субсидировался за счет несвободного труда негров в Америке или крепостных в Восточной Европе. Развитие промышленности Запада стимулировалось поставками сырья из колониальных и полуколониальных стран. А главное, накопление капитала в основных центрах обеспечивается перетоком финансовых ресурсов из стран периферии. Чем больше денег там зарабатывают, тем больше средств, в конечном счете, будет переброшено на лондонскую биржу или на Уолл-стрит. Центров накопления не может быть слишком много, иначе накопление будет неэффективным. Без централизации капитала не будет и концентрации капитала. Эту простую логику прекрасно понимали все русские предприниматели, начиная с открывавших свои конторы в Амстердаме Строгановых, заканчивая современными менеджерами «Газпрома» и «Норильского никеля».

Но если уж мы вернулись к разговору о России, то в чем состоит ее загадочная специфика? Каково ее место в этой системе? Нетрудно заметить, что оно оказывается промежуточным. Россия типичная страна «полу-периферии». С одной стороны, явные признаки периферийной экономики. Пресловутая отсталость, которая воспроизводится снова и снова, несмотря на все усилия власти и общества, отчаянно стремящихся со времен Ивана Грозного ускорить развитие (мы за ценой не постоим, но за что именно мы платим?). С другой стороны, это великая империя, одна из основных европейских держав, на которых держится мировая политическая система. Государство, не только обладающее огромными военными возможностями, но и постоянно выступающее передовым отрядом Европы по отношению к Азии. В глубинах азиатского континента, там, куда не мог добраться великий Британский флот, европейский порядок (и, увы, диктуемые им колониальные правила) устанавливал русский пехотинец – в Средней Азии, в Китае, в Персии. Для насаждения капитализма в Азии удалые эскадроны казаков сыграли ничуть не меньшую роль, чем красные мундиры солдат королевы Виктории.

Итак, периферия. Но одновременно империя. Периферийная империя.

Население периферийных стран не столько бедное, сколько бесправное. Материальные проблемы являются не в последнюю очередь следствием подобного бесправия. Логика развития навязывается мировым рынком, значит, «местные» должны приспособиться. Нельзя их спрашивать. Что они понимают в глобальном разделении труда?

Экономика развивается как колониальная. Отношение власти к населению такое же, как в колониальных странах. Власть единственный европеец в России. Массы – дикие и отсталые по определению, ибо другими им и быть нельзя. Так положено. Так правильно.

Британский журнал в конце Крымской войны недоумевает: какие могут быть у нас претензии к политической системе русского царизма – разве не такую же точно систему мы сами построили в Индии?

Но наши «колонизаторы» не иноземцы, не захватчики. Они свои. Родные. Любимые. Защитники наши. Борцы за национальную независимость и мощь нашей державы. Колониальная власть в России – это ее собственное государство. Роль плантационных негров играют собственные мужики.

Зависимость от мировых рынков, которая, несмотря на огромные размеры и «бессчетные» ресурсы, постоянно – начиная со времен Ивана Грозного – вовлекает наше Отечество в «чужие» войны и споры, обрекает на потрясения, спровоцированные «чужими» кризисами и толкает на вмешательство в непонятные и загадочные для русского человека конфликты. Гренадеры Петра Великого то высаживаются в пригородах Копенгагена, то в сопровождении британского флота плывут обратно, Елизавета Петровна шлет свои армии захватывать Берлин, чудо-богатыри Суворова зачем-то переходят через Альпы, армии Александра I дерутся с французами у Аустерлица. Смысл этих предприятий темен и недоступен даже Данилевскому, сетующему, что русские постоянно воевали за «европейские интересы».

Великие перспективы открывались за счет участия в европейской истории, в политической системе великих держав. А мужик, куда ему деваться? Он брал ружье и шел по разбитым дорогам на Запад, по безлюдным степям на Восток. Только один раз по-настоящему в масштабах всей страны взбунтовался. Проникся идеями. Обозлился. Устал. В 1917 году система рухнула. Новая, построенная на ее месте, оказалась не демократичнее и не гуманнее. Но все же, на первых порах, была другой.

Советская интерлюдия, выключив страну из системы мирового капиталистического накопления, позволила на некоторое время изменить логику развития. Именно благодаря этому был обеспечен уникальный в мировой истории рывок, беспрецедентная индустриализация и модернизация в бескрайней стране. Советская скромность была далека от западного потребительского изобилия, но все же оказывалась несравненно лучше отчаянной бедности стран третьего мира. Однако уже к концу советского периода мы возвратились в глобальную систему, взяв в международном разделении труда роль надежного поставщика сырья и топлива.

Мы снова стали частью периферии. И как бы ни утешали мы себя красивыми словами про государственное могущество и великое будущее, это не изменит экономической реальности современного мира. Вернее, могущество и величие вполне возможны. Но они не являются лекарством ни против бедности, ни против бесправия.

Сегодня Россия в очередной раз поднимается с колен, гордится своими успехами и самоуверенно заявляет, что мировой экономический кризис не имеет к нам никакого отношения. Лет десять назад либеральная публика сетовала, что отечественный капитализм – недоразвитый, деформированный совковым влиянием, не такой, как на Западе. Сегодня, не переставая вздыхать по поводу недостатка европейского лоска у местного начальства, либеральная публика тихо надеется, что слова об «особом положении» Отечества в мире окажутся правдой, и нас минует мировой кризис.

Не надейтесь.

Цены на нефть подчиняются хорошо известным закономерностям мирового рынка. В период экспансии сырье и топливо дорожают быстрее, нежели промышленные изделия. Когда на смену росту приходит спад, цены валятся. Сырье и топливо начинают дешеветь быстрее, чем все остальные товары.

Данный сюжет российская экономика повторяла неоднократно, начиная с XVII века, заканчивая временами Великой депрессии, которая, обрушив сталинский план индустриального рывка, подтолкнула кремлевских лидеров начать коллективизацию.

На протяжении веков менялось лишь сырье, которым мы торговали. Сперва Россия снабжала Англию и Голландию материалами для кораблестроения. Наши канаты и мачты стояли на кораблях Фрэнсиса Дрейка, сокрушивших «Непобедимую Армаду» (батальные сцены в фильме «Золотой Век» должны бы вызывать у нас приступ патриотической гордости). С XIX века главным вывозным товаром стало зерно. Теперь газ и нефть.

В период мирового подъема перераспределение финансовых потоков идет в пользу поставщиков сырья. Неудивительно, что в такие периоды правители Отечества проникаются самоуверенностью, а интеллектуалы буквально лопаются от патриотизма. Военная мощь государства нарастает пропорционально притоку средств. Народным массам перепадает куда меньше, но они могут радоваться за родную державу.

Социальные проблемы не решаются и не могут решаться, поскольку для успешного участия в мировой экономике это не требуется. А положение все равно объективно исправляется. Зачем принимать какие-то специальные меры, если все само собой идет к лучшему? Страна стоит на пороге процветания. Именно на пороге, потому что процветает меньшинство, но большинство начинает верить, что и ему очень скоро что-то достанется.

Увы, после наступления мирового кризиса все меняется. Ножницы цен разворачиваются в противоположном направлении. Накопленные средства сгорают. Укрепившаяся национальная валюта теряет «былую славу». Приобретенные выгоды утрачиваются, ресурсы утекают из страны. Если же к этому добавляется и военно-политический кризис, то появляется и соблазн применить боевую мощь, не зря ведь накопленную в годы «тучных коров». Только при стремительно слабеющей экономике теряют силу и военные мускулы государства. Так было и в Крымскую войну, и в Русско-японскую, и в Первую мировую. Хочется хотя бы надеяться, что данный список не будет продолжен.

Самодовольство интеллектуалов и политиков сменяется растерянностью, трусостью и самобичеванием. Из маниакальной фазы идеологи переходят в депрессивную.

Если смотреть на происходящее с обычным для нас фатализмом, то можно увидеть лишь печальное чередование фаз, регулярное крушение надежд и колебания от необоснованного оптимизма к пессимизму и отчаянию. Но почему мы должны смотреть на кризис непременно глазами обреченных? Почему не увидеть в нем долгожданной возможности вырваться из порочного круга?

Может быть, попробуем?

Бархатный расизм

Новые европейцы как жертвы мультикультурности

Рынок нашей демократии. Фрагмент. Художник Илья Глазунов

В России издеваться над политической корректностью считается хорошим тоном. Западные интеллектуалы, которые боятся лишний раз употребить собирательное понятие, если оно предполагает использование мужского рода, американские кадровики, отдающие при приеме на работу предпочтение черной лесбиянке, особенно если она еще является инвалидом, – все это уже многократно осмеяно и выставлено в качестве образца европейской или американской нелепости.

С другой стороны, неожиданно для самого себя российское общество в середине двухтысячных годов столкнулось со всем комплексом проблем, типичных для «смешного» Запада. Города стали мультикультурными, наполнившись разноликой толпой, представляющей самый широкий спектр этнических, религиозных и даже расовых вариантов. Иммигранты стали необходимым элементом, без которого невозможно представить себе рынок труда. И никакие призывы повысить деторождение среди «коренных россиян» ничего изменить не могут, ибо, даже если россияне примутся рожать как кролики, потребуется еще добрых полтора десятка лет, чтобы улучшившаяся демографическая статистика сказалась на рынке труда. Да и с демографической точки зрения самый оптимальный (но и самый ужасный для национально озабоченных граждан) вариант состоит в том, чтобы иммигранты, натурализовавшись и переженившись с местными, резко увеличили рождаемость (благо они как раз сплошь люди в репродуктивном возрасте).

Национально озабоченная часть общества отреагировала на перемены в духе вполне традиционных фашистских лозунгов – громить чужих, беречь чистоту расы и дальше в том же духе. Либералам отечественным ничего не осталось, как взять на вооружение многократно осмеянную ими же политкорректность, благо ничего лучшего или более оригинального придумать они оказались не в состоянии. Есть, впрочем, и промежуточные варианты, вроде необходимости защищать нашу замечательную белую культуру от нашествия черномазых варваров на том именно основании, что наша культура толерантная, демократичная, уважает права женщин и даже (спросите Жириновского!) гомосексуалистов. Ну а варвары – что с них взять, они ни женщин, ни «голубых» не уважают и вообще о человеческом достоинстве понятия не имеют.

Мягкий расизм предполагает ссылаться не на биологические различия, а на конфликт цивилизаций, благо соответствующая книга Сэмюэля Хантингтона давно уже стала всемирным бестселлером. Сколько всего существует цивилизаций, как они разграничиваются и чем определяется их самодостаточность – на эту тему ни малейших признаков согласия нет. Сторонники подобных теорий насчитывают от трех-четырех основных цивилизаций до нескольких десятков. Но в чем все они дружно сходятся, так это в наличии непроходимых границ между «нашими» и «не-нашими». Выводы просты и очевидны. Нет, господа, никто ничего не имеет против арабов, черных, раскосых и прочих. Только у них своя цивилизация, а у нас своя. Так что пусть держатся от нас подальше! А если уж приехали к нам, должны знать свое место.

Именно такой «бархатный расизм» получил в двухтысячные годы широкое хождение на Западе. Кризис классической политкорректности породил подобную гибридную идеологию, наилучшим выразителем которой стал покойный голландский политик Пим Фортейн, защищавший права «голубых» от посягательства «черных». Идеи Фортейна в Голландии не всем понравились, его застрелил молодой активист общества защиты животных.

Однако на другом конце политического спектра можно наблюдать присутствие тех же идей. Когда датская провинциальная газета опубликовала карикатуры на пророка Магомета и исламский мир взорвался возмущением, именно лидер Социалистической народной партии Дании заявил, что извиняться его соотечественникам не за что, а прощения просить должны сами мусульмане за свою нетерпимость.

Буквально в это же время во Франции судили группу африканских мужчин, обвинявшихся в том, что они побили камнями свою соотечественницу, уличенную в супружеской неверности. Адвокат обвиняемых, француженка, придерживающаяся прогрессивных взглядов, настаивала на том, что ее подзащитных надо оправдать, поскольку они просто действовали в соответствии с обычаями своего племени. Если им запретить побивать камнями неверных жен, это будет нарушением принципов политкорректности и мультикультурности, на которых основывается современная европейская демократия.

Что-то явно не сходится.

Надо сказать, что идеи мультикультурности и политкорректности пришли в Европу из Америки, причем там они имели вполне конкретное политическое происхождение. В отличие от европейского общества, развивавшегося как более или менее органическое культурное целое, американские штаты представляли собой конгломерат этнических и религиозных общин, которые должны были сосуществовать по принципу «вы не трогаете нас, мы не трогаем вас». Внутри себя общины могли быть совершенно авторитарны и даже тоталитарны, но во взаимодействии друг с другом тщательно соблюдали демократические процедуры. Больше того, чем тщательнее поддерживались внешние (по отношению к группе) демократические нормы, тем более жестко сохранялся внутренний авторитарный порядок, и наоборот. Культурным продуктом подобного прошлого становится безупречный гражданин, ревниво оберегающий свои политические права и свободы, но совершенно несвободный внутренне. Свобода великолепно уживается с конформизмом.

С другой стороны, классы никогда не были сильны в американском обществе. Деление на классы ощущалось слабее, нежели различия между общинами и культурами. У рабочего движения в США было несколько ярких исторических моментов – в конце XIX века, когда на весь мир именно из Америки распространился праздник Первого мая, в 30-е годы ХХ века. Однако устойчивой пролетарской традиции, как в Германии, Франции или в Англии, здесь не возникло, не было ни рабочей партии, ни социал-демократической идеологии, а марксистская интеллигенция нашла убежище в университетах на кафедрах социологии и антропологии. Тех, кто пытался заниматься политикой, к началу 1950-х годов сенатор Маккарти до смерти напугал обвинениями в «антиамериканской деятельности».

Единственным способом выжить в официальной политике для левых было – слиться с либералами. А лозунги классовой борьбы сменились идеей помощи обиженным и угнетенным меньшинствам. Эти идеи великолепно служили объединению левых и либералов. Если отношение к капитализму и идеи классовой борьбы их разделяют, то желание помочь бедным и отстоять права обиженных их объединяют. Толерантность и сочувствие превращаются в политическую программу.

В таком виде леволиберальная идеология переселилась в Европу к концу 1980-х годов, когда там все острее ощущался кризис «старой левой». В европейском варианте идеи политкорректности совместились с несколько большими дозами социальной риторики, а также приобрели нового оппонента: вопрос о толерантности встал одновременно с резким притоком иммигрантов из стран «третьего мира».

Надо уточнить, что иммиграция и эмиграция были не новы для Европы. Викторианский Лондон был полон выходцами из самых разных стран. Итальянцы переселялись в США, а испанцы и португальцы во Францию и французский Алжир. Когда Алжир обрел независимость и европейское население (отчаянные патриоты, не желавшие жить под властью арабов) побежало во Францию, обнаружилось, что у них почти у всех не французские, а иберийские фамилии.

Однако прежние иммигранты были все-таки европейцами и христианами. В худшем случае евреями. К концу 1970-х – началу 1980-х годов возможности внутриевропейского перераспределения трудовых ресурсов были практически исчерпаны, а волна переселенцев из бывших коммунистических стран еще не хлынула. Демографическая ситуация требовала пополнения рынка труда новыми людьми, а положение в бывших колониях после обретения ими независимости оказалось совершенно катастрофическим. В Западную Европу двинулся поток беженцев, переселенцев и трудовых мигрантов – такой же точно, какой потек в Россию после краха СССР. Эти мигранты порой плохо знали европейские языки и приносили с собой весьма странные и экзотические обычаи. Причем переселялись во Францию из Марокко и Туниса не прекрасно владеющие французским и полностью европеизированные жители крупных городов (им и у себя дома было неплохо), а выходцы из диких деревень, которые даже по-арабски с трудом читали.

Обыватель реагировал на все это с возрастающим раздражением, а либеральная интеллигенция с неистребимым умилением. Обывателя с ходу записали в расисты и фашисты, полностью отдав его в распоряжение ультраправых агитаторов. Прогноз оказался самореализующимся. Чем больше левая и либеральная интеллигенция презирала обывателя, мещанина и «серого человека», видя в нем потенциального фашиста, тем скорее он становился восприимчив к агитации правых. О том, чтобы выслушать благопристойного западного мещанина, рабочего или мелкого служащего с его страхами и заботами, не могло быть и речи. Интеллектуалы были выше этого.

Однако удивительным образом не получили они со своими идеями мультикультурности и политкорректности поддержки и среди масс новых иммигрантов. Значительная часть приезжих мечтала только о том, чтобы ассимилироваться и вписаться в новую жизнь (сохранив, быть может, некоторые милые семейные традиции, но не более того). Уже к середине 1990-х годов обнаружилось, что иммигранты в большинстве своем не жалуются на попытки себя ассимилировать, а, наоборот, недовольны, что власти под влиянием политической корректности отказываются принимать меры для их ассимиляции. Показательно, что во время волнений в иммигрантских пригородах Парижа арабская молодежь, не знавшая ни слова на «родном» языке, жгла не только школы (где ее скверно учили), но и мечети.

Больше того, за сдерживание новых волн иммиграции решительнее всего выступали именно те, кто приехал в западные страны сравнительно недавно. Вопреки пропаганде правых, утверждавших, будто иммигранты отбирают рабочие места у коренного населения, конкурировали они в основном между собой. Каждая новая волна подрывала положение предыдущей, поскольку готова была работать за меньшие деньги и жить в худших условиях. Турки вытеснили в Германии итальянцев, арабы теснили турок, а африканцы арабов. Чем больше масштабы иммиграции, тем хуже положение иммигрантов. Леволиберальные интеллектуалы, призывавшие во имя политической корректности раскрыть пошире ворота европейских стран, вызывали глухое раздражение не только у «белого обывателя», но даже в большей степени у разноплеменной массы «новых европейцев», которых они – не спросив их согласия – взялись защищать.

На многочисленных собраниях левых в Берлине, Париже или Афинах, где мне пришлось побывать, среди публики, восторженно слушавшей ораторов, говоривших о мультикультурности, борьбе с расизмом и поощрении иммиграции, я ни разу не встретил ни одного араба, турка или негра, хотя на демонстрациях, посвященных социальным вопросам, представители новых национальных меньшинств становятся все более заметны.

Между тем к началу двухтысячных годов положение в очередной раз изменилось. Отвергаемые Европой меньшинства, возмущенные тем, что им не дают интегрироваться и ассимилироваться, стали все более восприимчивы к фундаменталистской идеологии. Заметим, что лозунг борьбы цивилизаций придумали все же не арабы и не мусульмане. Однако в общей атмосфере деморализации и предательства левых, роста правых настроений и усиливающегося злобного недоверия «белого» обывателя, в иммигрантских общинах стали расти собственные националистические и традиционалистские тенденции.

Вот тут-то кризис политической корректности проявился с полной силой. Леволиберальные интеллектуалы совершенно не ожидали, что с ультраправыми тенденциями придется столкнуться по обе стороны этнического спектра. Они воспринимали иммигрантские меньшинства как пассивную массу, являющуюся не более чем объектом принудительного покровительства и носителей забавных этнографических особенностей, которых надо защищать и поддерживать в исходном состоянии, так же как гренландских тюленей и певчих птиц. Когда же эти массы сами стали политизироваться, причем, увы, далеко не всегда по удобным и приемлемым для левых и либералов направлениям, это вызвало растерянность и шок.

Единственная серьезная попытка объединить левых и представителей иммигрантских азиатских общин была предпринята в Англии. Возникшая на этой основе коалиция Respect завоевала одно место в парламенте, некоторое количество мест в муниципальных собраниях, а затем со скандалом распалась. Причем, читая взаимные претензии участников коалиции, обнаруживаешь, что мусульманские общинные активисты многому научились у своих левых попутчиков, а те, в свою очередь, не научились ничему.

Левые метались от стремления не затрагивать «больные вопросы» (права женщин, гомосексуализм и т. д.) к агрессивным обвинениям по адресу своих недавних партнеров.

Однако что делать левым в подобной ситуации? Прежде всего – придется осознать, что политкорректность в нынешнем виде это не более чем идеология. Иными словами, одна из форм ложного сознания. И для того, чтобы выработать подход, который работает, надо, как минимум, разговаривать с теми, чьи права собираешься защищать.

Эти разговоры могли бы выявить много интересного. Например, что европейские ценности просвещения вовсе не обязательно должны отторгаться представителями исламской культуры. Или то, что вопрос о правах женщин стоит в этой культуре не менее остро, но отнюдь не в формулировке, предложенной западными феминистками.

Дилеммы политкорректности становятся неразрешимыми лишь в том случае, если ставятся в отрыве от конкретных общественных интересов. Как только мы перестаем рассуждать об абстрактных понятиях и соглашаемся взглянуть на реальные проблемы, многое становится ясно и просто.

Совершенно очевидно, что необходима социальная и культурная поддержка мигрантов, которая, в свою очередь, неотделима от регулирования миграции. За такую политику выступают сами «новые европейцы», только их упорно не хотят слушать – ни левые, ни правые.

Точно так же необходимо понять, что «исламская культура» так же неоднородна, как и «христианская культура», что в ней имеют место не только разные, но и прямо противоположные тенденции. Вопрос не в том, как относиться к исламу «вообще», а какие тенденции в его традициях поддерживать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю