Текст книги "Социальная мифология, мыслительный дискурс и русская культура"
Автор книги: Борис Бирюков
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
8. Пример идеологического клише: советский штамп об «отсталости» дореволюционной России
Во Введении к книге «Октябрь и научный прогресс» академик М.В. Келдыш писал: «Октябрьская революция, которая принесла народам нашей страны освобождение от эксплуататоров и привела к созданию первого в мире социалистического государства, открыла широкие возможности коренного улучшения материального благосостояния народа, бурного развития науки и культуры».[10]10
М.В. Келдыш Введение. – В кн.: Октябрь и научный прогресс. В двух книгах. Кн. 1. М.: Новости, 1967. С. 7.
[Закрыть]
Я представляю читателю судить о гамме идеологем, заключенной в этой лапидарной фразе: думается, что в свете того, что было открыто объективному взгляду на советский период нашей истории, свое суждение о ней может высказать каждый непредвзятый наблюдатель. Нас здесь интересует только одно: выдвигаемая в данном высказывании бывшего Президента АН СССР мысль о связи «бурного развития науки и культуры» с событиями октября 1917 года. Связь эта подается при этом на фоне мотива «отсталости России»: «Отсталая аграрная страна, какой была царская Россия, за годы Советской власти превратилась в высокоразвитую индустриальную державу, в которой осуществляется бурный прогресс науки и техники».[11]11
Там же. С. 8.
[Закрыть]
Между тем, «старая» Россия не была «отсталой» ни в экономическом, ни в технологическом, ни в научном, ни в военном отношении. Во время Великой отечественной войны 1941–1945 гг. наша страна использовала иностранную военную технику (автор этих строк служил в артиллерийском полку, где тягачами для мощных 122-миллиметровых гаубиц служили американские трехосные военные грузовики марки «Студебеккер» – у нас такие машины в военные годы не выпускались). Во время же Первой мировой войны нужды в иностранной технике у России не было: и по техническому уровню вооружения, и по его количеству русская армия была оснащена не хуже противника, разве что бесхозяйственность и плохое состояние средств сообщений вызывали перебои в снабжении войск всем необходимым. Но ведь уровень военной техники, производимой в стране, есть один из наиболее верных показателей ее научно-технического развития.
В одном из своих выступлений, говоря об «успехах социалистического строительства» в СССР, Сталин сказал: у нас не было авиационной промышленности – у нас она есть теперь… У «них» действительно такой промышленности не было (как не было и никакой другой). В России – была. Достаточно сказать, что в годы Первой мировой войны для военных нужд было выпущено порядка одной тысячи самолетов.
Чтобы оправдать тезис об успехах науки и техники в СССР использовался весь набор описанных выше идеологем, и в их числе идеологемы иммунизации и «воображаемой реальности», идеологема коммуникативных ограничений и особенно идеологема утаивания (и искажения) данных. Теперь-то мы знаем, что беспристрастный анализ динамики науки в советское время, если прибегать к методологии сравнения научно-технического развития в разных странах и в разные исторические периоды, говорит совершенно об обратном – об упадке научного знания в первые годы Советской власти, обусловленном Гражданской войной, организованным большевиками голодом, красным террором, в значительной мере направленным против интеллигенции («буржуев»), о физической гибели выдающихся носителей русской культуры и науки, об эмиграции либо высылке за границу большого числа выдающихся умов. После краха советского коммунизма открылась рельефная картина того, что происходило с наукой в 20-е годы, самые благоприятные для научного поиска за период после 1917 год; четко вырисовалась кривая деградации гуманитарного знания в сталинское время, в период «брежневщины». Вспоминается рассказ академика А.И. Берга о совещании у Сталина, созванного по поводу одного анекдотического проекта противовоздушной обороны, в котором участвовали светила науки (помнится, А.И. называл имя академика А.Ф. Иоффе): выслушав отрицательные заключения специалистов о предложенном проекте, Сталин изрек: «Ученые тогда хорошо работают, когда треть из них в тюрьме».
Идеологема-клише об «отсталости» отечественной науки и техники, неизменно звучавшая в первые послереволюционные годы, была отброшена после начала войны с Германией, но особенно в конце 40-х – начале 50-х годов, во время кампании против «безродных космополитов» и «низкопоклонства перед Западом». Получило распространение другое идеологическое клише – о высоком уровне русской науки в дореволюционное время.
Для непредвзятого взгляда была очевидной несовместимость положения о технологической и экономической отсталости России с утверждением о высоком уровне развития русской науки. В отсталой стране и наука должна быть отсталой. Но это обстоятельство тщательно обходилось – противоречие игнорировалось. Фактическое же его наличие – в соответствии с идеологемами смысловой пустоты и универсальности – служило абсолютизации значимости данного противоречивого клише: в одних случаях, в зависимости от текущих идеологических потребностей, подчеркивалась отсталость дореволюционной России, и в других же случаях, когда идеология боролась против «низкопоклонства» и «желудочно-половых космополитов» (термин, раскопанный дежурными идеологами у М.Е. Салтыкова-Щедрина), на свет Божий вытаскивались достижения русских ученых, действительные и мнимые. При этом второй тезис, в своей здравой форме безусловно верный, доводился до абсурда: сталинско-ждановские идеологи тщились как можно больше открытий приписать русской науке, производя невообразимые натяжки. В тех же случаях, когда этого нельзя было сделать, соответствующие новые научные результаты упоминались без указания их авторства.
Дальнейшая идеологизация интерпретации развития отечественных техники, науки и культуры, как она происходила после 1917 г., вылилась в то, что высокий уровень дореволюционного русского научного знания и инженерного дела трактовался лишь как предпосылка того «бурного прогресса», который будто бы начался после октябрьского переворота. Игнорировался главный факт: бесспорно имевшийся прогресс был вызван не природой социалистического строя, а подготовкой к войне – задачей превращения всей страны в гигантский военно-промышленный комплекс. Именно это привело к широко известным достижениям науки и техники. Что касается гуманитарного знания, то в тех его обличиях, где наша наука действительно шла вперед, это было артефактом использования общественных наук как средства «социальной мифологии».
Здесь я хочу сказать несколько слов в защиту М.В. Келдыша, высказывания которого я привел выше. Зная практику подготовки изданий, подобных упомянутому выше двухтомнику, наверное, не ошибусь, если скажу: сам Президент союзной академии этих слов наверняка не писал – их сочинил какой-то бойкий «референт», а Келдыш подписал приготовленный для него текст. Здесь сработала безотказно идеологема «элитарного генезиса» идеологии: лицо, занимавшее определенное высокое место в правящем слое, поступить иначе просто не мог.
Тезис о «бурном развитии науки и техники» в СССР был общим местом и необходимой компонентой в идеологизации науки и культуры, а также их истории. Просматривая работы автора этих строк, много писавшего об отечественной кибернетике, отчетливо видно, как проявлялась в них эта идеологизация. Вся хитрость заключалась в том, чтобы не сопоставлять отечественную и мировую науку, рассказывать о результатах отечественных ученых так, чтобы мировая научная динамика выступала как некий нейтральный фон.
Большую роль в создании иллюзорной картины «бурного роста» играла идеологема утаивания данных. Для «внутреннего употребления» предназначались сообщения об открытиях советских ученых, а также такие научные и технические достижения, как открытие антибиотиков, телевидение, радиолокация выступали подобно неким безликим явлениям природы, появление которых, как правило, не привязывалось ни к лицам, ни к странам, где они были сделаны. Даже в выпущенной в 1988 году книге воспоминаний об Акселе Ивановиче Берге (содержавшей также избранные его работы, обращенные к широкому читателю), которая была выпущена уже в годы «перестройки» и издана в издательстве АН СССР, даже в ней академик Ю.Б. Кобзарев, автор статьи о роли Берга в создании отечественной радиолокации, не мог сказать полной правды о том значении в развитии данной области техники в нашей стране, которое имели зарубежные образцы: данные эти были тогда (а как сейчас?) закрыты для публикации в «открытой» печати.
9. Последствия идеологизации науки и культуры
Покажем теперь, как конкретно идеологизация сказывалась на развитии научного знания. В качестве примера обратимся к логике – науке о «правильном мышлении» и ее развитии в Советское время. Никто не запрещал, конечно, излагать логические правила, рассуждать и писать об истинности, доказательстве и тем более антиномичности познания. Наоборот, официальными идеологами это даже приветствовалось. Только размышления эти, особенно же их публичное изложение, должно было быть обязательно представлено как «диалектика» и «материализм» – с приведением стандартных цитат из официально признававшихся идеологических авторитетов, включая Гегеля. Всякий, писавший на данные темы, должен был служить сам себе цензором. А это гасило импульсы к самостоятельному продумыванию фундаментальных проблем. Результат известен: великие «ограничительные» теоремы – о неполноте логических формализмов, невыразимости истинности формальными средствами и т. п. (Гедель, Тарский, Чёрч) – были доказаны за рубежом. Пикантность ситуации при этом состояла в том, что сами эти теоремы объективно служили обоснованию тезиса о действительных (а не декларативно провозглашаемых!) возможностях диалектического подхода в логике, т. е. того, на чем голословно настаивали сторонники «диалектической» логики, эти хранители идеологической девственности «советской философии». Неклассическое же учение Н.А. Васильева было прочно забыто, так как этот логик не был марксистом.
Поначалу результаты работ западных ученых в СССР были объявлены «идеалистическими». Лишь в 60-е годы, в период «оттепели» и в последующий период, когда дать «задний ход» в данном вопросе уже не имело смысла, результаты Гёделя, Чёрча, Тарского, Клини и других великих логиков нашего века получили идеологическое одобрение, более того, стали рассматриваться как «подтверждающие» диалектику и материализм, как «новое свидетельство» превосходства «диалектической логики» над «метафизической» (антидиалектической) формальной логикой.
Примером подобного влияния идеологии на науку может служить нестандартный математический анализа. Соответствующая философско-математическая и логическая концепция была разработана за рубежом в 60-х годах. В ней был развит принципиально новый взгляд на обоснование исчисления бесконечно малых и бесконечно больших, созданного гением Ньютона и Лейбница. Едва ли нужно объяснять, что для формирования нового подхода к пониманию алгоритмов анализа, прорывающего стандартный взгляд на них в терминах предельного перехода, обоснованного О.Коши, нужна была интеллектуальная атмосфера, в которой только и мог вызреть синтетический, соединяющий идеи философии математики, логики и истории науки взгляд на вещи. Здесь нужно было духовное мужество, и его можно было обрести только на путях синтеза знания математико-логического, с одной стороны, и знания историко-математического, с другой. Но для носителей идеологизированной истории математики и логики – для тех, кто старался во что бы то ни стало доказать, что Ньютон был материалистом, а научные идеи Лейбница не зависели от его философских взглядов (которые считались «идеалистическими»), – такой синтез был вряд ли возможен. Кроме того, имелись и вполне конкретные принципы, коренящиеся в характере отечественного образования: математики, как правило, не имели ни философской, ни исторической подготовки, историки науки не знали логики. История науки для советских специалистов была на протяжении десятилетий идеологически «нагруженной», проникнутой установками на поиск в идейном наследии прошлого «борьба материализма и идеализма», на разыскание «классовых корней» и «связей с практикой». И пока отечественные специалисты по философии и истории математики искали, где у создателей анализа «материализм», а где «идеализм», за рубежом возник совершенно новый взгляд на анализ, позволивший понять, почему «необоснованные» алгоритмы дифференциального и интегрального исчисления Лейбница – Ньютона всегда давали верные результаты и могли быть перетолкованы на язык теории Коши.
Вообще в гуманитарных науках наблюдалась грустная картина. Напомним, что история науки, в частности математики, – это в известной мере есть область гуманитарного знания. Еще с большим правом мы можем отнести к ней историю логики. И рассматривая ее развитие в советское время, мы видим очевидные провалы. У нас фактически нет специалистов по греко-римской, схоластической, индийской логике, владеющих древними языками и современной логической техникой, необходимой для анализа соответствующих логических учений. Тоталитарная идеология, в частности ее этико-аксиологическая идеологема, препятствовала ориентации на изучение истории логической мысли. Очевидная связь этой истории с философскими концепциями ее носителей, концепциями, как правило, далекими от материализма (а для мыслителей эпохи схоластики и для индийской философии – и прямо религиозно-идеалистическими), делала занятие проблематикой исторической динамики логических теорий делом, так сказать, непредпочтительным.
Результатом господства любой идеологии является упадок интеллигентности в обществе. Упадок этот, пагубный для общества в целом, многократно пагубнее для науки. «Ученый»-полуинтеллигент, академик или высокопоставленный чиновник, не умеющий склонять числительные[12]12
Характерный пример: для министра финансов в российском правительстве начала нашего века, то есть человека, постоянно имеющего дело с цифровыми данными, склонение числительных является непосильной задачей.
[Закрыть] или уснащающий свою речь украинизмами (или свою украинскую речь – руссицизмами) – что может быть грустнее этого.
Последствия идеологизации науки печальны. Властные структуры – носители идеологии, прорастая в науке, переплетаются с мафиозными группами. «Элитарный генезис» идеологии влечет, так сказать, мафио-идеологизацию знания и реализующих его социальных институтов. Здесь уместно сказать несколько слов по поводу самого понятия элиты.
Как известно, социально-философских и социально-психологических теорий, связывающих развитие общества с деятельностью элитарных групп, существует множество, и теории эти не столько противоречат друг другу (что, конечно, бывает), сколько дополняют одна другую. Для наших целей, однако, существенно подчеркнуть, что XX век выявил специфическую тенденцию: формирование элитарных слоев на базе политических партий, ориентирующихся на противопоставление классов (вообще, социальных слоев) или (и) наций (рас). Элитарные слои, которые выделяются по принципу «древности рода», восходящему к феодальным временам (родовитой аристократии), или занимают доминирующее социальное положение в силу богатства (олигархия), обычно не только «терпимы» к знанию, но и нередко прямо в нем заинтересованы. Подобное отношение формируется как этическими нормами, так и непосредственным диктатом производства. Не так обстоит дело в случае партократии, особенно в ее тоталитарном варианте. Будучи враждебной праву и морали – в ее естественном общечеловеческом варианте, – такого рода «элита» в состоянии терпеть истину только в тех узких ее пределах, которые не вступают в противоречие с ее идеологией. Но любое ограничение сферы истинного пагубно сказывается на ее носителях – членах ученых сообществ: происходит деформация их мотивации. У специалистов вырабатывается то, что можно назвать рабской психологией. Результат понятен – деградация научного знания, культуры вообще.
10. Герман Вейль о «нацистской» науке. Lehr– und Lernfreiheit: свобода как альтернатива идеологии
Конечно, для проявления последствий этого процесса требуется время. Великий математик и глубокий мыслитель прошлого века – Герман Вейль отметил это на примере «нацистской» науки. В статье «Университеты и наука Германии» он приводит выдержку из университетского учебного плана, утвержденного нацистскими властями и ставшего обязательным для всех университетов Германии: «В течение двух семестров студента надлежит ознакомить в расовыми основаниями науки. Лекции по расовым и национальным вопросам, по антропологии и доисторической эпохе, по историческому развитию германского народа, в особенности за последние сто лет, составляют одно из начал в преподавании всех гуманитарных наук».[13]13
Г. Вейль Университеты и наука в Германии // Г. Вейль Математическое мышление. Перев. с англ. и нем. М.: Наука, 1968. С. 306–326.
[Закрыть] Читатель легко может заменить в этом директивном тексте выражения «расовые основания» и «расовые и национальные вопросы», скажем, «классовым подходом» и «основами марксизма-ленинизма», а «германский» – «советским», сто же лет – на 40, 50 либо 60: получится то, с чем мы очень хорошо знакомы. Ведь в методических указаниях по преподаванию в вузах даже такой далекой от идеологии науки, как математика от преподавателя требовалось «раскрывать значение математики для развития научного материалистического мировоззрения», под которым, как известно, разумелись идеологические штампы «диамата-истмата» и «научного коммунизма», восходящие по сути дела к сталинскому «Краткому курсу» истории ВКП(б).
Главным следствием идеологизации науки явилась деформация мотивации исследователя и отчуждение ученого от истины. Оба эти взаимосвязанные явления означали разрыв специалиста с наукой как царством объективности.
«Наука – вещь фундаментальная, и если она чиста, то ею будут заниматься искренне и подобающим образом, невзирая на отдельные заблуждения. Уединение и свобода – вот два принципа, господствующие в ее царстве».[14]14
Там же. С. 311.
[Закрыть] Эти слова принадлежат Вильгельму Гумбольдту, составителю устава Берлинского университета, основанного в 1810 г. Устав этот, говорил Г. Вейль, на более чем сто лет – до нацистского переворота 1933 г. – обеспечил лидирующее положение науки Германии в общей динамике мирового научного знания.
Здесь уместно сказать о причине взлета науки и высшего образования в Германии XIX и первых десятилетий XX века. Как показывает Вейль, в немецких университетах, с тех пор как они приняли современный вид, то есть с конца XVIII века (и до прихода к власти нацистов), царил дух интеллектуальной свободы. «Под влиянием философии Лейбница и Христиана Вольфа, а также при личном содействии Вольфа философский факультет Прусского университета в Галле стал центром широких исследований в области физических наук, математики, гуманитарных наук, истории и философии».[15]15
Там же. С. 310.
[Закрыть] Вскоре английский король Георг II, который был одновременно правителем Ганновера, основал университет Георга Августа в Геттингене. Дело, начатое в Галле и Геттингене, было продолжено в Берлине, где в 1910 г. был основан университет, устав которого был разработан В. Гумбольдтом. Душой нового университета были братья Гумбольдты – Вильгельм и Александр, а также знаменитые философы – Фихте, Шлейермахер, Гегель. Именно создателям Берлинского университета обязана была Германия торжеству двух величайших принципов университетского образования, значение которых имеет непреходящее значение. Первый принцип – это сочетание преподавания и научных исследований, второй – это Lehr– und Lernfreiheit, то есть свобода выбора как у преподавателей, так и у студентов. Был еще и третий принцип: автономия университетской корпорации по отношению к государственным установлениям и учреждениям.
Свобода выбора университетского преподавателя – профессора или приват-доцента означала его право учить студентов тому, что он считает нужным и так, как он это умеет. Свобода же выбора студента состояла в его праве выбирать как учебные курсы, так и преподавателей. Это создавало в профессорской корпорации атмосферу соревновательности, причем нередко профессора сознательно шли на это. Так, свои лекции по диалектике в Берлинском университете Шлейермахер специально назначал в те дни и часы, в которые тот курс читал Фихте (и на лекции Шлейермахера записывалось больше студентов, чем на лекции Фихте!). В результате профессора и доценты собирали вокруг себя небольшие группы студентов, увлеченных данным предметом или данной проблематикой, и так возникали научные школы, появлялись ученики, со временем приходившие на смену учителям и продолжавшие традиции данной школы.
Очень важным фактором была автономия университетов – и это несмотря на то, что университеты финансировались государством. Составной частью этой автономии (выражавшейся, в частности, в выборности ректора и деканов факультетов), вернее, ее основой была независимость профессоров, обеспечивавшая им высокий социальный статус. По закону государственные органы не имели права лишить профессора его звания или оклада (которое ему выплачивало государство), перевести на другое место и тем более уволить. Это необычайно поднимало престиж профессорского звания.
Университет таким образом становился подлинным храмом науки, цель которого, по характеристике одного из цитируемых Вейлем авторов, был Wissenschaft – знание в самом возвышенном смысле этого слова, то есть ревностный, систематический, самостоятельный поиск истины во всех ее формах, безотносительно к какому бы то ни было ее утилитарному использованию.[16]16
Там же. С. 312.
[Закрыть] В итоге в обществе соотечественников Вейля царил «искренний и страстный интерес к вещам, связанным с работой ума. Все и вся, относящееся к университету, пользовалось исключительным и всеобщим уважением».[17]17
Там же. С. 307–308.
[Закрыть]