355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Василевский » Длинная дорога в Уэлен » Текст книги (страница 14)
Длинная дорога в Уэлен
  • Текст добавлен: 18 апреля 2017, 15:00

Текст книги "Длинная дорога в Уэлен"


Автор книги: Борис Василевский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 16 страниц)

Туман, пока мы разговаривали, разогнало, но дождь и ветер усилились еще более. Однако я вижу, как цепочка радиобиологов, в длинных плащах с нахлобученными капюшонами и у каждого ведро, движется вдоль речки в тундру – выживать бедных леммингов из их нор «способом затопления»…

Кстати, вчера же, когда ехали, один из радиобиологов – полный, в тонких очках, с интеллектуальной бородкой – все допытывался у меня, что такое «творческая командировка»? «Специально куда-то ехать, набирать так называемый «материал», потом писать… Не улавливаю… Не есть ли в этом нечто искусственное, противоречащее понятию творчества? Ведь элемент творчества, насколько я понимаю, должен быть имманентен, спонтанен…» – говорил он интеллигентно рокочущим баритоном и с некоторым превосходством представителя точной науки.

Я мог бы дать ему в союзники Пушкина, который написал: «Искать вдохновения всегда казалось мне смешной и нелепой причудою: вдохновения не сыщешь; оно само должно найти поэта». Но Пушкин написал это в предисловии к «Путешествию в Арзрум», куда с этой мыслью все-таки и отправился. Тут можно было бы еще порассуждать о том, что внимание нынешних писателей к Сибири и Крайнему Северу есть прямое унаследование великих романтических традиций нашей литературы, обращавшейся некогда к Югу – Кавказу и Крыму… Но не об этом речь – речь о том, может ли поездка быть творческой… Я мог бы взять себе в союзники Гоголя, чьи «Мертвые души» есть прекрасное, вдохновенное, творческое путешествие, предпринятое автором откровенно для «сбора материала», где материал собирается в открытую, так сказать, на читательских глазах. И – «Боже! как ты хороша подчас, далекая, далекая дорога! – заучивали мы еще в школе наизусть, бестолково. – Сколько раз как погибающий и тонущий я хватался за тебя, и ты всякий раз меня великодушно выносила и спасала! А сколько родилось в тебе чудных замыслов, поэтических грез, сколько перечувствовалось дивных впечатлений!..» – «И я!.. И во мне!..» – мог бы теперь следом воскликнуть я, да и не только, наверное, я… Кое-что мог бы я скромно прибавить и от себя к творческой характеристике дороги. Вот я сижу дома, за своим столом, размышляю над чем-то, очень далеким от Севера, впечатления детства обступили меня… обступили, но и не более! Нейдет работа!.. Тогда я вдруг срываюсь, мчусь за тридевять земель, на Чукотку, живу там в палатке с оленеводами или охочусь с чукчами на моржа, напрочь забываю обо всем, что меня мучило и не выговаривалось… Когда же возвращаюсь, постранствовав, – господи! как ясно и просто становится все: и мысль, и выражение ее, – и повесть, брошенная на полуслове, на которую и смотреть-то было тошно, приобретает теперь будто обновленный смысл и дописывается как бы сама собой… Да уже по одному этому такую поездку можно считать творческой!.. Наконец, я ведь не езжу в незнакомые мне места. Я ведь не рвусь ни в Тюмень – Сургут, ни на Бам – Тынду – места, может быть, и самые великие сейчас по свершениям, и оттого особенно соблазнительные для литератора, но я там раньше никогда не бывал, не жил, не работал, никого и ничего не знаю, и вот там я бы действительно «собирал материал»! Я же давно и неизменно привержен своей Чукотке, которую люблю и которую знаю, по крайней мере, настолько, чтобы, приехав, разом оказываться внутри жизни, а не пребывать сторонним наблюдателем… А взять Бориса Никаноровича – он что? калечит себе ноги на «голубых дорогах» разве для того только, чтобы собрать материал и сделать картину к выставке? Он мог бы в таком случае написать ее и на Черном и на Азовском море, где потеплее, или вообще не выезжая из Москвы, которая, как известно, порт пяти морей… Но ему, наверное, именно эти воды, в обрамлении именно этих сопок нужны!.. Эх, все это и многое другое я мог бы объяснить нашему попутчику, но почему-то не стал. Отъехать от Москвы на шестнадцать тысяч километров, чтобы встретить московского интеллигента и где-то посреди врангелевской тундры вести с ним подобные разговоры?.. Между прочим, это оказался один из тех радиобиологов, что приходили поутру смотреть, какой такой из себя этот лемминг, которого приехали они отлавливать…

К вечеру утихают и ветер, и дождь. Солнце сейчас с северной стороны острова, за горами нам его не видно, но ясный и спокойный блеск ночного неба и тихая розовая полоска над морем обещают назавтра хорошую погоду. Уже поздно ночью, перед сном, гуляем с Никанорычем за поселком, по берегу бухты. Пляж ровный, будто нарочно выглаженный. Посматриваем под ноги: мало ли что интересного попадется? Мелкие ракушки, пустые панцири крабиков, галька с круглым багровым наростом какой-то морской водоросли… Лед стоит от берега метров на двести, вернее, не стоит, а движется, потому что доносится оттуда смутный немолчный шорох и временами всплеск. Нерпа нет-нет и выставится в разводье, да так близко иногда, что видны капли воды на коротких жестких усах, а в круглых, темных, зеркально-влажных выпуклых глазах – сферическое отражение берега и неба… Далеко в море хриплые стоны перемежаются с прерывистыми, будто захлебывающимися, трубными кликами – это моржи идут на Блоссом. Говорят, в иное лето их там собирается до семидесяти тысяч… У Бориса Никаноровича подзорная труба, и, взобравшись на невысокий береговой обрыв, мы нашариваем, наконец, у горизонта, средь белого пространства льда, три темных пятна поодаль друг от друга – три небольших стада. Далеко, но в тишине эти звуки разносятся на всю округу… На острове вообще тихо, так тихо, что тише уж, кажется, быть не может, а белая ночь устанавливает еще свою, только ей присущую тишину. И тишина эта – вовсе не молчание, вот что всегда удивительно! Тишина ночи, соединенная с темнотою, и звуки в этой темноте, конечно, загадочны, но тишина и свет таинственны по-иному, еще более мучительны и непостижимы, ибо все вроде бы на виду – вот чайка или какая другая птица… ее полет и крик… – но все равно не понять, не проникнуть… И вот – и только после этого сознаешь, что все время чего-то недоставало, – вдруг, разом, слаженно и протяжно, словно тоже ощутив невозможное, томительное действие этой тишины, взвыли собаки Ульвелькота, и светлая чукотская ночь приобрела эстетическое завершение свое…

23 июля. Воскресенье, но леммингологи, как обычно, отправляются в обход «охотничьих угодий». Выходных в «поле» нет. Перед уходом Нэля Веденеевна раскидывает карты на лемминга, тут все определено: лемминг сибирский – валет пик, лемминг копытный – валет червовый, беременная самочка – дама червей в сочетании с червовой девяткой или десяткой. Было дело – по просьбе Володи Вовченко гадали даже на овцебыка, установив: Вовченко – король крестовый, овцебык-король пик. Но вместе они не выпали… Теперь Вовченко далеко, в казенном доме – в институте то есть, с тяжелыми думами на сердце – про овцебыка, конечно, но ждет его хорошее известие, потому что «король пик» бродит где-то тут, рядом, натурально, скучая по «королю треф»…

…Я вызываюсь сопровождать Нэлю Веденеевну – на случай, если лемминга будет столько, что одному не снести. Но это маловероятно. В этом сезоне их почти нет. «Леммингографический взрыв» был в позапрошлом, в 76-м году… Кое-что мне приходилось раньше читать про этого зверька – особенно впечатляют рассказы натуралистов о резких увеличениях численности лемминга, случающихся периодически, раз в три-пять лет, и о столь же резких спадах. Причем, в год «пика» в колониях лемминга наблюдается страшное волнение, суета, агрессивность, взаимная озлобленность и вражда… Здесь, кстати, для сравнения, так напрашиваются примеры из нашей с вами обыденной жизни, но это, разумеется, как и обратное сравнение, лженаучно – я понимаю… Необъяснимая тревога и беспокойство зверьков, наконец, выливаются в их массовую миграцию, а проще – в повальное бегство, куда глаза глядят. Стада леммингов бросают привычные места своего обитания, устремляются неведомо куда, по дороге переплывают речки, наводняют населенные пункты, очутившись на берегу моря, кидаются в его волны, тонут… Причины таких резких колебаний численности лемминга, равно как и биологический смысл его «великих исходов», учеными пока не выяснены. Предполагали все: от самых примитивных, «земных» воздействующих факторов, таких, как истощение кормовой базы, до космических – изменения солнечной активности, но ни одна из этих гипотез, ни в отдельности, ни в комплексе, научно еще не подтверждена.

Эндокринологи из ИБПС занимаются проверкой своей версии, что все эти катаклизмы в мире лемминга связаны у него с изменениями в деятельности желез внутренней секреции: гипофиза, гипоталамуса, надпочечников, щитовидки… Если бы, например, удалось установить, что в год, предшествующий «пику» численности, у лемминга активизируется его репродуктивная способность!.. И соответственно, наоборот: что после «пика» лемминг дает потомство с ослабленной репродуктивной функцией… Все это эндокринологи надеются определить, изучая под микроскопом «срезы» интересующих их органов и пытаясь уловить в них возможные морфологические перемены… Разглядывал и я вчера какой-то «срез» – подсиненную капельку посреди стеклышка, – выглядевший очень красиво, словно битый морской лед с громадной высоты, в голубоватой туманной дымке… Дома, то есть в институте, магаданцы используют электронно-микроскопическую аппаратуру. В лабораторных условиях возможен еще и биохимический анализ… Но результата – ни положительного, ни отрицательного – пока нет, и маленький лемминг по-прежнему остается загадочным и, пожалуй, самым загадочным из животных Арктики. Достаточно сказать, что жизнь многих из них зависит от лемминга. В год обильного его размножения и у песцов появляется по десятку-полтора щенят. О лемминговом «пике» непостижимо узнают и во множестве прилетают полярные совы, поморники, а с ними и черные казарки – маленькие изящные гуси, которых не интересуют лемминги сами по себе, но они гнездятся вокруг этих хищников, защищающих их от песцов… Не брезгует леммингом белый медведь. Даже травоядный олень туда же: учуяв под настом лемминга, он словно безумеет и принимается копытить снег, что некоторые ученые объясняют солевым голоданием… И только самого лемминга будто бы не волнуют грубые факторы материального бытия, он продолжает существовать, как бы погруженный в свою внутреннюю жизнь, и внешние ее проявления никак видимым образом не связаны с благотворными или неблаготворными воздействиями окружающей среды. В связи с этим специалисты вынуждены говорить о «тайне саморегуляции численности вида»…

…Возле каждой колонии, где установлены «живоловки» – продолговатые жестяные коробки с входными воротцами, которые захлопываются, когда лемминг туда попадает, – эндокринологи втыкают флажки, чтобы легче отыскивать потом это место на плоскости тундры. Пока мы переходим от флажка к флажку – и переходим пока безрезультатно, – Нэля Веденеевна прибавляет к моим «общетеоретическим» сведениям о леммингах различные, весьма любопытные подробности. Например, что в годы «пика» мигрирует только норвежский лемминг, а врангелевский, можно считать, «домосед». Правда, наводняет тундру так, что, бывает, ступить некуда. В разные годы плотность его на острове колеблется от 0,5 лемминга до 600 на гектар… Еще: у лемминга, оказывается, «громадная» печень – целых 2,5 грамма, что в соотношении с общим весом гораздо больше, чем у моржа и даже у кита… И что в еде он прихотлив и столь же загадочен: то ест паррию, то в упор ее не замечает… Копытный, скажем, любит дриаду, а сибирский – пренебрегает… Копытный называется так не оттого, что у него настоящие «копыта», но похожие на них утолщенные, развитые коготки на передних лапах, что очень помогает рыть снег… И каждый лемминг, если долго наблюдать за ним, обнаруживает свой характер: один флегматик, другой холерик.

Но даже самый флегматичный лемминг в сравнении с любым другим животным – необыкновенно реактивен и в этом смысле является для исследователя «идеальной моделью». О, это я уже заметил! Каждый зоолог, работающий на острове, почему-то именует интересующий его вид «моделью». Когда-то Георгий Алексеевич Ушаков назвал остров Врангеля «островом метелей». Ну, а теперь я бы сказал, что это «остров моделей».

Не бог весть, конечно, какой каламбур, но что ж делать, если это действительно так? От орнитолога слышишь, что гусь – «модель», от териолога, что мед-, ведь – «модель»… Вот и лемминг – «идеальная модель»…

Бродим уже часа два – все бесполезно: «модель» сегодня отлавливаться не желает. Москвичам вчера тоже не повезло – вычерпали ведрами, наверное, целый суточный сток речки Сомнительной, но ни один лемминг из норы так и не вылез. А может, они заливали старую, нежилую колонию, их надо уметь различать… Нэля Веденеевна разведывает новые участки, чтобы переставить туда «живоловки». Вот так они и ходят каждый день, эндокринологи, по два раза – утром и вечером: пойманный лемминг не может долго без еды. А весной, по снегу, чтобы зверек не закоченел в металлической коробке, ловушку «усовершенствуют» – надставляют старой обувью: сапогом, валенком. Движется по тундре фигура, увешанная валенками… За день, говорит Нэля, так насмотришься на эти норы, что вечером, перед сном, только они в глазах и мелькают… Сама она из Кишинева, там училась, работала, защитила диссертацию по репродуктивной функции у крыс. Теперь изучает ту же функцию у леммингов. На острове Нэля первый сезон, но на Чукотке несколько лет: до института биопроблем работала врачом в Провидения. Так что Север ей знаком… Ехала сюда, в «поле», наслушалась рассказов и все готовила себя к встрече с белым медведем. А когда увидела, как побежала!.. Потом, конечно, жалела: что же это, и не рассмотрела как следует… А Марина, она здесь седьмой год, говорит: подожди, еще всех увидишь. И медведя, и моржа, и овцебыка… Еще надоест!..

Я уже поминал, кажется, что раньше общался в основном с людьми так называемых «мужественных» профессий – с геологами, горняками, полярниками, охотниками-морзверобоями… И потому теперь мои новые знакомые мне особенно интересны. Какие-то у них совсем другие характеры, лица!.. Какая-то самозабвенная углубленность в свое тихое, мирное дело… Сыроечковский со своими гусями… Тот человек, про которого говорил Феликс Зелинский, что сам чуть не утоп, а сокрушался о «пене»… В доме, где поселились мы с Никаноровичем, живет еще один биолог – Женя Макарченко из Владивостока. Точнее, он – гидробиолог, изучает насекомых, обитающих в воде. На острове Врангеля Женя, как он сам объяснил, оказался со своей специальностью первым – первым гидробиологом вообще, за всю историю острова! Это же осознать надо… Целыми днями Женя пропадает в тундре, на ручьях и озерах, а вечерами, благо светлые, сидит за микроскопом. Ему уже удалось найти каких-то комаров со сложным названием «хиронамиды», это родственники комаров-звонцов. «А американцы уверяли, что только у них… Ну теперь картина распространения совсем иная!.. А это личинки мошки, интересно, будет ли она кусаться, когда выведется, это надо проверить… А вот этого комара-долгоножку, – Женя показывает пробирку, – я не классифицирую. Пошлю в Киев, там есть человек, он их классифицирует. Такого, с Врангеля, у него еще нет!.. И бабочку я пока не поймал, а ведь должны быть здесь бабочки…»

«Ты обратил внимание, – заметил мне потом Борис Никанорович, – на его внешность? Волосы белокурые, лоб благородных очертаний, глаза большие, серые, нос идеальной формы – лицо романтического поэта, Шиллера!.. А про своих комаров рассказывает – выражение просветленное, в глазах огонь, будто излагает замысел новой поэмы!.. Нет, – пробормотал Никанорович, – они все фанатики, Паганели, сущие Паганели…»

…За то время, что мы с Нэлей Веденеевной осматриваем лемминговые колонии, туман окончательно рассеивается, и мы обнаруживаем себя почти у самого подножия сопок – довольно далеко от домиков на берегу бухты. Возвращаемся как раз к обеду…

Когда мы выезжали из Ушаковского, зам по науке Сазонов, напутствуя нас, очень настоятельно просил, чтобы мы без него, Сазонова, дальше Сомнительной – никуда. Он сам приедет через два дня на тракторе и свезет нас на гнездовье. Трактор – это вообще-то хорошо, потому что Никанорович ходить на дальние расстояния пока не может. Нога его – снизу доверху всех цветов и оттенков и вдобавок отекла. Нэля, как бывший врач, осматривала ее и посоветовала Никаноровичу побольше лежать. Но он бодрится – раскопал где-то металлическую трубку, воткнул в нее веточку оленьего рога и передвигается теперь с помощью этой самодельной клюки… Обещанных два дня прошли, следовательно, завтра надо ожидать товарища Сазонова.

24 июля. Тихо и пасмурно, без дождя. Тучи, серые и плоские, лежат на вершинах сопок, скрывая их. С утра радиобиологи приходили с деловым предложением: они будут рвать корм для леммингов и таскать его в виварий, согласны исполнять и любую другую «черную» работу, а магаданцы пусть помогут им с от-, ловом леммингов. Сами они поймали пока только одного. «А у вас техника, опыт…» Магаданцы обещали делиться добычей. Тем более что они работают в основном с копытным леммингом, москвичей же интересует сибирский…

Сегодня навестил Ульвелькота. «Ульвелькот», насколько достает мне знания чукотского, означает «Вставший», но не в смысле «поднявшийся», а – «остановившийся». Улвэл – это привал, отдых, неподвижность… Есть у него и русское имя: Иван Петрович. Когда-то я пытался изучать чукотский, пока не понял, что мне ни за что не осилить малейших оттенков произношения. Имеется, например, у чукчей слово «кан’ол-гын» – большая чайка, морской разбойник. Есть «канъ-олгын» – веточка шикши. И вдобавок еще – «канаёл-гын», то есть бычок, рыба… Когда чукчи говорят, у них будто что-то мягко перекатывается, переливается в горле…

Ульвелькот посиживал возле своего дома. Его молчаливая жена, которую он отрекомендовал на русский манер – Клява, что-то варила тут же, на улице, в огромной закопченной кастрюле, подвешенной над костром. Ульвелькот – пенсионер, но он сухощав, строен, голову, остриженную по обыкновению чукотских стариков наголо, держит прямо. Родом он из Ванкарема – это на побережье, километрах в двухстах восточнее Шмидта. Я вспомнил, что ванкаремские чукчи на своих упряжках помогали вывозить челюскинцев со льдины, и спросил его, помнит ли он это. Но сам Ульвелькот был тогда подростком, как вывозили – помнит плохо, зато запомнил очень хорошо, что в тот год, когда «Челюскин», как он выразился, «поломался», море долго выбрасывало много разных вещей: тюки с одеждой, жестяные запаянные коробки с конфетами, фруктами, даже ламповое стекло – ящик. Они находили…

На острове Ульвелькот с 51-го года, то есть почти тридцать лет. «Тогда ничего не запретили, даже медведь не запретили, оружие давали новый – карабин, дробовик… Охотился, байдара была, моржа бил, лахтака, нерпу – в колхоз, собачкам, себе кушать, на приманку песцам… Потом сделали заказник, медведь запретили… Стал егерем, медвежат ловили, Москва отправляли: ма-аленький, меньше собака… Моржонка тоже ловили… А потом сделали вот этот… – не то сказал, не то спросил с недоумением Ульвелькот, – заповедник?» Разговаривая со мной, Иван Петрович время от времени подносит к глазам бинокль, привычно оглядывает морской лед. «Кричат, кричат… весь день кричат», – говорит он, имея в виду моржей. Помня, что рассказывал мне Феликс Зелинский, спрашиваю Ульвелькота, как ему живется сейчас. Не в обычае людей Севера жаловаться на жизнь – это все равно что жаловаться на самого себя, – но и хитрить, притворяться не в обычае, и потому ответ Ульвелькота сложен:

– Ничего, хорошо живу… только немножко плохо…

Кстати, «немножко плохо» – это даже не о себе, сам-то он пенсию получит, продуктов купит, но Ульвелькот думает о своих собаках. «У нас собачек шесть, а кормить только мукой… Варим, – кивает он на кастрюлю. – Мука, жир, немножко оленьей крови от прошлогоднего забоя… Другой район разрешают моржа бить, наш – нет…» А почему он с образованием заповедника не переселился, как многие, обратно в Ванкарем или на Шмидт? Он хотел… Он очень переживал, когда другие переселились, и тоже собирался, но потом раздумал. Они помоложе… У него в Ванкареме никого не осталось, отец, Анкалькот, тоже охотник был, давно умер… Дочь на Шмидте работает, письма пишет – очень народу много. Здесь лучше…

…Женщина все мешает в кастрюле длинной палкой. Собачки терпеливо полеживают в ожидании кормежки. А вынести бы им по доброму куску копальхена, перебродившей с осени в мясной яме моржатины, – как бы они повскакали! Как прыгали бы они, как опрокидывались бы натянувшейся цепью, как ловили бы на лету и проглатывали мгновенно, только раз-два тряхнув головой, как просительно посматривали бы затем, безостановочно виляя хвостами, – не перепадет ли еще?.. Но, выходит, что и копальхен теперь – дефицит…

Спрашиваю Ульвелькота, есть ли у него таа’койн’-ын – трубка. Он идет в дом и выносит коротенькую трубочку. У меня с собой отличный табак, «Амфора» в красной упаковке, я делюсь с Иваном Петровичем, и мы закуриваем… От стариков чукчей – как я давно заметил – даже когда просто вот так, молча, сидишь рядом с ними, исходит и передается вам ощущение небывалого покоя. Я верю, что у всякого человека с годами на лице – иногда отчетливо и резко, иногда надо только присмотреться, – помимо множества сменяющих друг друга обиходных выражений, проступает и уже навсегда запечатлевается одно, главное, являющее теперь открыто и всем установившуюся суть этого человека. Так обнаруживаются и остаются преобладать в лицах изначальная доброта, неистребимая веселость, выработавшаяся сухость, победивший душу расчет… В лице Ульвелькота – гармония, лад с самим собой и окружающим его миром, в котором, он прожил всю свою жизнь. Вряд ли точно будет сказать, что он жил и живет бок о бок с природой, на лоне природы и даже – наедине с ней; нет, он живет именно в лоне… или так: они вместе, он и природа, живут наедине с собой… Такое лицо еще принято называть мудрым, но это мудрость не поучающая, не навязывающая себя, не изрекающая готовых рецептов: запоминай и пользуйся – взять от нее можно только в меру собственной приуготовленности, только с помощью самостоятельной душевной работы. Как от той же природы… Но я не обольщаюсь, что его мудрость универсальна, всеобъемлюща, я знаю, как этот человек растерялся бы, утратил свой гармонический покой в другой, непривычной ему обстановке – например, в моем городе. И я знаю также, что мне, чтобы жить в моей среде, требуется, пожалуй, побольше мужества, терпения, выносливости, стойкости, чем ему здесь, среди, его природы, которая с ее пургами, морозами, снегами, штормами, с пустынными горами и тундрой все равно остается для него как бы стенами родного дома… Еще я размышляю о том, что Ульвелькот никогда не поймет идею заповедника, не прочувствует мысль об «охране» природы, и вот почему: ведь он ее и раньше, до того как «запретили», не губил, не грабил, – это было бы равносильно тому, чтобы грабить себя, – и потому не настиг его комплекс вины перед нею…

…Откуда-то со стороны моря прихромал к нам неугомонный Борис Никанорович. Он, оказывается, обнаружил на берегу настоящую чукотскую байдару. Это байдара Ульвелькота. Я тоже хочу посмотреть, и мы идем все трое. Она лежит на косе, как раз где речка Сомнительная вливается в бухту. Байдара заботливо перевернута вверх дном, уложена на обрубки бревен… Борис Никанорович просит Ульвелькота разрешить ему замерить и зарисовать байдару. Малые суденышки: лодки, катера, яхты, катамараны – его страсть, каждый вечер за ужином художник потчует нас рассказами, как в прежних своих путешествиях сплавлялся по речкам Кольского полуострова, Архангельской области, Северного Урала… Вдвоем с ним мы легко поднимаем и переворачиваем байдару, она небольшая, человек на шесть. Теперь видно, что моржовая шкура, обтягивающая ее, завернута краями внутрь и притянута лахтачьими ремнями к каркасу. Видны также дыры – в боках и днище. Старая уже, байдара… Ульвелькот поясняет, что шкуру сначала расслаивают надвое и натягивают на остов сырой, а потом сушат – с одной стороны и с другой. Таким образом, усохшая шкура обтягивает остов идеально, сидит на нем, как облитая… Еще он говорит, что для байдары обязательно нужна шкура молодой моржихи – шкура самца или взрослого зверя была бы слишком тяжела, груба… Значит, теперь, чтобы починить байдару, понадобилась бы шкура молодой моржихи. Но и чинить ее, видимо, уже ни к чему… Наверное, это самая последняя байдара в мире, ее сделал старик эскимос Нанаун, приехавший на остров еще с Ушаковым. В прошлом году он умер… Это самая последняя, но и самая древняя байдара, потому что точно так делали ее и тысячу, и две тысячи лет назад… Борис Никанорович извлекает из кармана своего балахона рулетку – он старый и запасливый путешественник – и тщательно, до сантиметра, обмеряет байдару, все ее внешние и внутренние размеры, расстояния между сиденьями, высоту бортов и т. д. Потом зарисовывает ее, с точностью до последней ременной петли. У него идея – сделать себе такую же, заменив шкуру брезентом, а брезент, чтобы не пропускал воду, чем-нибудь обработать… «Между прочим, обращает внимание Борис Никанорович, – самый большой развал бортов у байдары не точно посередине, между кормой и носом, а сдвинут в сторону кормы, что придает ей наибольшую обтекаемость. То есть древние мастера знали то, что в наше время конструкторы установили с помощью математических расчетов…» Я тем временем с помощью Ульвелькота пополняю свой лексический запас. Байдара по-чукотски – ы’твъэт. Верхние боковые дуги каркаса – вырвыр. Нос лодки – рэк’ыр. Доска для сиденья – вивыр. Весло – тэвэнан’, а во множественном, весла – тэвэнан’атл. Потом я фотографирую последнего охотника острова Врангеля возле его последней байдары…

К полудню со стороны пролива сквозь тучи прорвалось, наконец, солнце, облака сдвинулись с сопок, и склоны их засверкали – каждый своим цветом. Ближние – черно-зеленым: камень с травою. Чем дальше, тем больше прибавляется голубизны и синевы, самые отдаленные, я бы сказал, – какие-то угрожающе синие… В середине распадка, с правой его стороны, один склон – сплошная, от вершины до подножия, ровно ниспадающая осыпь, и вся она – веселого, жизнерадостного, золотистого цвета с проступающими местами ярко-оранжевыми пятнами. Такое впечатление – оно сохраняется и в пасмурные дни, – что только на эту сопку и падает солнце… То-то хлопот теперь Борису Никаноровичу!.. И вечер наступает – опять ясный, тихий, умиротворенный и опять обещает хорошую погоду на завтра…

25 июля. Вчера Сазонов так и не приехал. Посему сегодня в 9 утра ходил к Феликсу, он в это время связывается с поляркой. В соседний балок, где у него рация, Феликс идет в пижаме и в тапочках на босу ногу. Хотя и лето, и тепло, и сухо, а все-таки забавно: по острову Врангеля в таком одеянии… Полярники по моей просьбе звонят в контору заповедника, и зам по науке передает, что машина у него сломалась, трактор занят хозяйственными работами, но чтобы его тем не менее ждали – он обязательно приедет. «Не сегодня и не завтра, но – днями…» Оригинал он, видимо, этот товарищ Сазонов! Тут каждый день, можно сказать, на счету, а он – «днями»! Хоть не обещал бы…

С утра ясное небо, яркое солнце и сильный юго-восточный ветер – с пролива. После завтрака я отправляюсь бродить, иду сначала вдоль речки, потом русло ее отклоняется вправо, в распадок, а я беру напрямик через тундру, к ближайшей сопке с черным каменным многозубчатым гребнем наверху. Тундра здесь удивительна, такой я никогда не видел!.. Прогалины совершенно обнаженной, рыжеватой, в сетке морозобойных трещин, земли перемежаются полянками с густой ярко-зеленой травой и цветами. Обилие и многообразие цветов поражают прежде всего: желтые полярные маки, лютики, незабудки, разнообразные, от белых до лиловых, подушечки камнеломковых… Я жалею, что не знаю названий многих северных цветов, я могу лишь отмечать: похожие на колокольчики… похожие на сирень… на ирис, нарцисс… Но вот эти я уже умею отличать: сиренево-розовые, столбиками, производящие впечатление слегка растрепанных и вяловатых, роскошные для Арктики соцветия кастиллеи элегантной – реликта древних эпох… И все это не «устилает живым ковром», не «захлестывает буйно» ваши ноги, но как можно теснее жмется к земле и как можно ближе друг к другу. Каждая ложбинка, ямка, впадинка, хоть на сантиметр, да пониже общей равнины, – оазис!.. Вот карликовая ива с темными гладкими листочками – толщина ее серого, много раз перекрученного, ползущего по земле ствола, толщина всего-то в палец, напоминает, однако, о том, что этой иве двести, а может, и триста лет… А вот другая – иной вид, с дымчато-сизыми листиками – так вжалась в рыхлую кочку, давшую ей приют, что снаружи осталась только листва, как будто растущая прямо из земли… Я ловлю себя на том, что, очутись я здесь лет пятнадцать назад, шел бы и шел безостановочно – как и ходил тогда, – глядя вперед и вверх, наметив себе целью вершину, а сейчас я иду медленно, смотрю все больше под ноги, останавливаюсь то и дело, стою подолгу возле этих полянок, вглядываюсь в маленькую и такую упорную, неистребимую жизнь. Наконец, я не выдерживаю, прилаживаю к фотоаппарату телевичок и вовсе ложусь на землю рядом с очередной полянкой – осторожно, сбоку, чтобы ничего не помять. И тут, распростершись на земле, я вдобавок ощущаю, как все эти цветы пахнут!.. Не настоявшийся, не густой, не чрезмерно бьющий… но тонкий, на секунду пронзающий и как бы исчезающий сразу же, после вдоха, запах. И опять – с новым вдохом… А в центре этого пятачка три стебелька мака, вырастающие из одного корня, выгнулись под ветром и так застыли: настолько ровно, не ослабевая и без порывов дует он от пролива. Только лепестки трепещут… Рядом с маком – цветы нардосмии ледяной, арктической родственницы мать-и-мачехи, с резными, блестящими, темно-зелеными листьями у самой земли. Ее стебли, более толстые и жесткие, не гнутся, но и они вздрагивают. Вот этот ветер, это подрагивание и трепетание я и надеюсь запечатлеть…

…В юности мечтаешь, кем станешь, – размышляю я, идя далее, – а с возрастом начинаешь сожалеть, кем не стал. И, как правило, эти мечты и сожаления не совпадают. Мечтаешь, разумеется, сделаться летчиком, моряком, геологом… а жалеешь, что не стал, например, ботаником – знал бы сейчас все об этих цветах и травах. Или орнитологом – изучал бы себе птиц, вот этого пестренького, темного с коричневым, лапландского подорожника, что выскочил откуда-то при моем приближении и побежал суетливо, топорща крылышки, почти стелясь по земле… И вдруг: «Тундра, чем далее, тем становилась прекраснее», – приходит мне на ум!..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю