355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Изюмский » Избранное » Текст книги (страница 9)
Избранное
  • Текст добавлен: 6 сентября 2016, 23:37

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Борис Изюмский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 29 страниц)

ШАПКА МОНОМАХА

За день до въезда в Киев собрал Мономах тайный совет в селе Берестове, на правом берегу Днепра. Село стояло в двух часах небыстрой ходьбы от Киева, за лесом, где любили охотиться князья. Почти два десятилетия тому назад этот родовой дворец сжег свирепый половецкий хан Боняк. Но вот отстроили замок вновь, еще лучше прежнего, а неподалеку возвели каменные строения Успенского собора, церковь Ивана Предтечи, посадили рощу грецких орехов.

Выждав, пока все усядутся, Мономах пытливо оглядел каждого темными, словно что-то выведывающими глазами. Решал для себя: можно ли положиться на тех, кто перед ним?

Будто проглотив кол, сидит новый тысяцкий Киева Ольбег Ратибор – недавний посадник Тмутаракани. Ну, этот не единожды проверен. Проверен еще восемнадцать лет назад, когда пришли к Владимиру половецкие ханы Итларь и Китан заключать мир, и Мономах – для отвода глаз – давал присягу, ел соль из одной солонки, крест целовал, что за мир, что рад гостям…

А ночью боярин Славета убил Китана. Итларя же со свитой наутро пригласили в избу позавтракать, обогреться. Дверь той избы на засов взяли, а сын Ратибора Ельбех из дыры в крыше пустил стрелу в сердце Итларя. Да и других перебили.

Мономах еще раз поглядел на сурового Ратибора: жесткие короткие волосы, тонкие ноздри клювастого носа, напряженное выражение лица – словно вобрал в грудь воздух и не решается выдохнуть.

По лику, как по раскрытой книге, можно читать характер. Мономах с юности старался осилить эту науку, еще в Древнем Риме называемую физиогномикой.

Рядом с Ратибором – белгородский тысяцкий Прокопий. Толстые губы легковера, очень ранняя седина тщеславного, велеречивого человека. А в правом углу гридни присмирел Нажира. «Может, его и понапрасну с собой волоку? Да уж больно умен в делах денежных и торговых. А не хитрю ль: взял в Киев, чтобы отыграться в шахматы?»

У боярина Иванко Чудиновича из Чернигова – раздвоенный подбородок правдолюбца. Такого надобно под приглядом держать. О чем, интересно, он переговаривается с тысяцким Станиславом?

Мономах приподнялся, едва прикоснулся тонкими пальцами к амулету на груди.

– Допреж чем в Киев вступать, хочу, думцы, совет держать: как нам власть укрепить, поганску муть осилить? Вот послушайте новый закон… Устав о резах и закупах…

Мономах предлагал не превращать закупа за долги в холопа, не продавать его, бить «только за дело», ростовщикам брать не более двадцати процентов годовых, запретить перепродажу соли, всячески помогать купцам, потерявшим товары при кораблекрушениях, от набега, при пожаре.

– «А кто взял прежде долг из пятидесяти процентов годовых, – продолжал читать Владимир, – и уже уплатил эти проценты за три года, тот вовсе освобождается от возврата долга».

Ратибор с сомнением крякнул:

– Надо ль так черни мирволить?

Мономах прервал чтение:

– Уступи в малом – сохранишь большое. И еще надобно с гражанами ряду заключить: вроде б сами они теперь станут назначать тиуна и тысяцкого.

Иванко Чудинович строптиво дернул патлатую голову.

– Если верить Плутарху… – с тонкой улыбкой посмотрел Мономах на Иванко, и тот преданно выпучил глаза. – Если верить Плутарху, города имеют столько свободы, сколько им дают императоры…

Он снова, теперь пристально, посмотрел на Иванко: дошло ли, поймет ли? Сказал, уже обращаясь ко всем:

– Мудрость нам, стратиги, надобна. – Провел рукой по высокому смуглому лбу. – Дальновидство…

Нажира кашлянул, подтверждая. Этот тихоня их всех умнее.

– Хочешь воз соли сохранить – отдай щепоть. Крохами можно в стане вражьем единодушие разбить…

Ночью под охраной в Киев въехали возы с княжеским добром: бессчетными железными сундуками, наполненными драгоценными камнями, золотой роскошной посудой, гербами, пергаментами, книгами. Притаились на дне возов хитрые погребцы, заморские вина. Важно восседал повар Харлампий, оглядывая свое хозяйство.

Потом проследовали возы со святостями: алтариком из кипарисового дерева с изображением святых угодников, иконами, книгами в искусном окладе, мощами, тюленьими шкурами, спасающими от молний,[59]59
  Верили, что тюленя и орла молния никогда не поражает.


[Закрыть]
и, наконец, воз с лыжами – Владимир любил зимой ходить на них. Сам Мономах со свитой двинулся к городу в десятом часу утра.

Еще издали засияли купола Софийского собора, донесся звон сотен церквей. Подавала голос матерь городов русских.

«Шутка сказать, – с гордостью думал Владимир, мерно покачиваясь в седле, – Киев ныне населением раз в восемь больше Парижа.[60]60
  Предполагают, что в Киеве той поры было до 100000 населения, 400 церквей, 8 торгов.


[Закрыть]
С его высоты видны многие места… И кто знает, может быть, дам городу имя свое».

В памяти возникли расписные стены Софийского собора – сколько раз благоговейно взирал на них: посреди широкого карниза два ангела в белых хитонах осеняли трапезу. А вдоль лестницы башни – иная роспись: волк, бросающийся на всадника, охота на вепря, на дикого коня, белка-веверица на дереве, а внизу, возле охотников, беснующаяся собака.

С детства знакомые и милые сердцу картины. Скоро взойдет он на ступени Софийского собора…

…Вавакали перепела на пустошах, тревожно кричали удоды за Оболонью, повела свой счет зозуля у Перевесища. Соловей прочищал голос в белых садах возле Лядских ворот: он еще не пел, только цвиринькал, как обыкновенная птаха.

Начала свою игру, зарезвилась ранняя киевская весна! Весело клекотал, пробираясь по оврагу, Глубочицкий ручей; исходила теплым духом, как подовый пирог, дорога на Вышгород; сквозь прошлогодний лист на Вздыхальницкой горе пробивалась зеленая трава. Солнце было чистым, молодым, будто выкупалось в дождях и молниях.

Днепр подступал к избам и, оставляя кое-где зеленые островки, торопился дальше. У берега вода его белеса, спокойна, словно стоячее море, а вдали растекался Днепр темными волнами.

На весенних площадях Горы глашатаи кричали:

– Отец киян, великий Мономах – наследник Византии!

За городом Мономаха встретил митрополит – грек Никифор – с епископами. На митрополите – златотканая одежда. Певчие выводят высокие ноты, усердно кадит знаменитый дьякон Афиноген:

– Ныне и присно, и во веки веков – аминь!

У дьякона голосище силы невиданной. Укреплял он его тем, что пел по утрам, лежа на спине с камнем на груди.

Крестный ход двинулся к площади у Софийского собора.

Здесь уже собрался народ; те, кто недавно громил боярские хоромы, притаились в толпе, присматриваясь: чего ждать от новоявленного князя?

Именитые поднесли Мономаху на расшитых рушниках каравай хлеба и доверху наполненную солонку.

Евсей, стоявший на бугре, недобро усмехнулся, сказал Петру:

– Снова мимо нас пронесли.

Ивашка во все глаза глядит на площадь.

Вон, возле князя, сын его – Юрий Долгорукий, лет двадцати трех.

К ним подошли бояре, кланяются…

– Ты – наш князь. Где узрим твой стяг – там и мы с тобой, – доносится до Ивашки.

На Мономахе – синие сапоги, синее корзно,[61]61
  Плащ.


[Закрыть]
у правого плеча пряжка, над ней орел вышит.

Мономах кряжист, на непокрытой голове видны метины – будто чьи-то когти вырвали в двух местах клочья волос. Сказывают, то на охоте прыгал на него барс, лапой разодрал голову.

Князь идет медленно, торжественно, глаза его смотрят твердо, левая рука без двух пальцев – потерял в бою с половцами – покоится на груди. Вот остановился. Митрополит благословляет его крестом, читает молитву, возлагает чудо-венец,[62]62
  Здесь имеется в виду не та шапка Мономаха, что хранится сейчас в Оружейной палате. Предполагают, что ныне существующая подарена ханом Узбеком Ивану Калите как тюбетейка, а затем была перекроена.


[Закрыть]
и Владимир под тяжестью его словно пригибает голову.

– Тебе, хранящему истины, творящему суд и правду посередь земли!

– Венец от Августа-кесаря! – кричат глашатаи.

До Ивашки неясно доходят слова митрополита:

– Христолюбивый… Просветил Русскую землю, аки солнце лучи пуская… Братолюбец… Страдалец за Русь… Богоизбранный… Даже сестра твоя Янка, ако медоделательница пчела, мудрая в книжном деле, открыла в монастыре училищную избу для юниц, сама учит их грамоте, шитью, пению…

«Аннуську б туда, – думает Ивашка. – Да разве примут…»

Выглянуло из-за тучи солнце, и вдруг венец вспыхнул на голове Мономаха огнями: золотыми, синими, зелеными, багряными. Марья Птаха глядит с ужасом.

Рубины выступают на венце Мономаха огромными каплями крови… набухают, вот-вот скатятся на его лоб.

– Кровью пропитан… Будь проклят навсегда! Кровью…

Пронзительный женский голос взвыл тоскливо, с отчаянием:

– Анфима убили!.. Анфима!

Ивашка со страхом оглянулся. То грохнулась наземь тетка Марья.

Тысяцкий Ратибор сквозь зубы приказывает дружиннику:

– Убери безумицу!

Крестный ход двинулся дальше. Исступленно зазвонили колокола. Зловещим пожаром горят камни на венце Мономаха.

Анна и Фрося подбежали к Марье, стали поднимать ее с земли.

– Теть Мань, теть Мань, не надо… – с трудом сдерживая рыдания, просит Анна. – Пойдемте до дому… Не надо…

Два воя оттащили Марью подальше от площади.

Ратибор тихо говорит писцу:

– Читай новый закон!

Круглый, как бочка, писец влез на ступени дворца, прокричал трубным голосом:

– «Дан сей устав апреля двадцатого, года 6621…[63]63
  1113 год.


[Закрыть]
»

Смолкли, словно прислушиваясь, колокола, напряженно вбирала в себя каждое слово толпа.

…Остановился Мономах во дворце своего деда Ярослава Мудрого. Во второй половине дня вызвал Ратибора. Тот явился немедля, громыхнув на пороге доспехами.

– Бочки с медом на площадь выкатили? – спросил Владимир.

– Вдосталь.

– Нищим милостыню раздают?

– Как приказал.

– Для веселья даров не жалеть!

Мономах помолчал, не поднимая глаз, сказал:

– Купцы пусть соль продают мерной ценой, умалят дороговизну. – Поднял глаза, и они жестко блеснули: – А передних воров, люд злонамеренный, завтра же пореши… Без шума… Недоимки выбирай исподволь. Тут тебе боярин Нажира советчик.

Он погладил амулет на груди. Вспомнив, что Путята все еще без дела отсиживается в своем порушенном доме, распорядился:

– Путяту пошли на степную заставу ратный дух показать… То дело его… Да, чуть не забыл: закажи мне печать новую…

Было их у Мономаха уже не менее двадцати, а любил новые придумывать. И сейчас протянул пергамент, на нем собственной рукой два круга нарисовал. На одном написано: «Печать благороднейшего архонта[64]64
  Каждый Рюрикович был для Византии архонтом – высшим лицом.


[Закрыть]
Руси Мономаха», на другом – верно, оборотная сторона печати: «Господи, помози рабу своему, князю руському».

– Сильвестр-то в Киев прибыл? – поинтересовался Владимир.

– Токмо.

– Пришли его ко мне.

Игумен Выдубицкого монастыря Сильвестр был объявлен переяславским епископом. Так захотел Владимир, и митрополит в этом ему не отказал. Теперь пришла пора, чтобы Сильвестр по-новому перекроил прежнюю летопись.

Монах Киево-Печерского монастыря Нестор еще в прошлом году написал «Повесть временных лет» – откуда Русская земля стала есть. Он довел летопись до 1110 года и как только мог обелил Святополка. «Льстец придворный, заласканный, – злобно думает о летописце Несторе Мономах. – Надо его имя из летописи вовсе изъять. Пусть Сильвестр заново все составит… Дам ему письмо мое к Олегу Святославичу… мои „Поучения“. Разве потомкам не след знать, сколько пота утер я на земле Русской? Был нищелюбцем и добрым страдальцем. И разве нынешнее призвание меня на киевский престол не схоже с приходом Рюрика в Новгород? Даже если не было того варяжского призвания, кто скажет, что это – не святая ложь?»

Владимир, отпустив Ратибора, привычно произнес про себя: «Благословением бога отца и благодатью господа нашего Иисуса Христа, и действом святого духа… По Христову повелению и духа святого строению…»

Кто-то робко постучал в дверь.

– Войди!

Порог переступил худенький черноволосый человек.

– Врачеватель Агапит из монастыря, – представился он. – Митрополит Никифор послал: может, надо с дороги сердце послушать?

Мономах усмехнулся: хотя и седьмой десяток пошел, а сердце у него здоровое, как у быка. Вот только ломало руки и ноги, даже серные ванны не помогли.

И все же заботливость Никифора была приятна.

– Спаси бог. Понадобишься – вызову, – сказал он Агапиту, отпуская его.

НА ПОИСКИ ЛУЧШЕЙ ДОЛИ

Только на второй день Марья стала приходить в разум, услышала слова Анны:

– Малых кормить надо.

За этим и застала их Фрося, принесшая кринку с молоком.

Лицо у Фроси осунулось, словно бы пеплом покрылось, в глазах – ожидание несчастья: очень боялась она за своего Петро. Дрожащим голосом зашептала Анне, верно, надо было перед кем-то выговориться:

– Мужиков на распросные речи во дворец водят… Ставят с очей на очи, пытают, повинную вымучивают…

В городе и впрямь шла расправа. Гильщиков[65]65
  Мятежник; от слова «гиль» – мятеж.


[Закрыть]
пятнали,[66]66
  Ставили клеймо на левой щеке.


[Закрыть]
им резали языки, отсекали руки. Стража Ратибора без суда связывала заподозренных, сажала на ладьи и ночью топила в Днепре.

В подземелье на открытые раны сыпали соль, кричали:

– Получай, как хотел!

Петро дважды жарили на огне, но он ни слова не сказал о Евсее. Дав еще шестьдесят ударов кнутом, отпустили. На улицах Киева тихо и мрачно. Не сходятся на посидки визгопряхи. Догорают головешки недавнего пожара. Окаянно воют псы.

Как-то под вечер в Евсееву хату пробрался Хохря. Всегда веселый, жизнерадостный, на этот раз был он хмур, неразговорчив. Сев на лавку, долго молчал, потом выдавил:

– Забирать тебя станут.

У Евсея напряглось лицо:

– Откуда ведаешь?

– Троюродный брат у меня во дворце… Схоронись ты лучше до времени…

– Да ведь все едино унюхают. Злая воля стоит палача.

– Это верно – стоит, – согласился Хохря. – Я отцу покойного Корнея Барабаша сказал… Он тебя схоронит!..

Отец Корнея – Агафон Барабаш – был лет на десять старше Евсея, рубил прежде, когда силы позволяли, избы киевлянам.

Чтобы в срубленной избе было довольство, клал Агафон в передний угол монету, в другие углы – горсть зерна, кусок воска, шерсть. А скупым тайно вставлял в стены горлышко от кувшина, пищалку тростниковую, и в той избе появлялась «нечистая сила». Когда ставил хоромы сотнику Вирачу, приладил под коньком на крыше берестовый ящик, и в ветер слышались вскрики, плач, вздохи.

Со временем попал Агафон тоже в кабалу, потому и сына отправил в извоз, а сам бедовал, промышлял гончарством.

…Все ж увел Хохря Евсея из его хаты к Барабашам.

Стражники ворвались под утро. Разбудили Ивашку и Анну:

– Где отец?

Ивашка тер глаза, будто спросонья не мог прийти в себя.

– Должно, на рыбалке…

Один стражник остался у избы – весь день там прождал.

Отец же тайно вернулся только на исходе шестой ночи.

– Будем, дети, на Дон уходить. Не жить нам здесь.

Вздохнул тяжело. Сколько раз далеко забирался, а добра не находил. Может, хоть теперь лучшую долю сыщет.

Они отдали Марье Птахе свой скудный скарб, уложили в торбы то, что могли с собой унести. Анна запихнула туда рушник, вышитый брату. Обвела в последний раз глазами стены избы, словно навсегда вбирала в себя этот до боли родной кут. Оставляла здесь все: отцовские сказки на печной лежанке, песенки сверчка в углу, лавку, на которой сидела мать. А за этими стенами, во дворе, – вырезанную Ивашкой на дубке примету: копье со щитом; в углу двора – колючий терновник; крапиву – остаток молний. Еще же дальше, в яру, возле трехколенной сосны, выросшей из одного корня, оставляла криницу… А правее той криницы, в затишке, – мельницу, что машет рваными рукавами.

«Неужели навсегда уходит все это? Что ждет нас впереди? Как повернется жизнь? Увижу ль еще когда Птахиных малышек, Фросю?»

…Небо светлело, когда они втроем спустились к Днепру. Пахнуло весенней свежестью. Защелкал соловей в садах.

Давно ли в кленовой чаще звонко спрашивала иволга: «Ты где была?», а вот уже скоро наступят черемухины холода, березовые леса укроются в зеленом тумане, пряча в нем золотистые сережки.

Сердце сжалось у Анны от горя, от жалости к брату, к отцу, к тете Мане, к ее погибшему мужу, к себе. За что им уготована такая участь? В чем они провинились? Мать сказывала, что родилась Анна в рубашке. Так где ж то счастье?

Осторожно раздвигая камыш, они двинулись навстречу розовеющему небу.

…В то же утро, только позже, Ратибор сказал Мономаху:

– Затушил смятенье в людях.

Владимир чутким прикосновением пальцев погладил амулет.

Еще в жизнеописании двенадцати цезарей Гай Светоний Транквилл поведал, как Тиберий ввел закон, карающий тех, кто хотя бы словом оскорбляет величие императора…

– Объяви в народе о заступничестве моем милосердном. Не хочу погубить ни одну душу христианскую… Все, что делаю, – во имя человечности…

На лице Ратибора не дрогнул и мускул.

Мономах помолчал, сказал уже вдогонку тысяцкому:

– Мастеровых-то людей учти… Через Днепр мост строить будем.[67]67
  Построен в 1116 году.


[Закрыть]

…Евсей с детьми благополучно выбрался из Киева и, держась берега, зашагал к бродам.

Цвела ольха. Сильные порывы ветра налетали на ее кусты, поднимали с них зеленоватые облака пыли, и все вдруг становилось зеленым: воздух, днепровская вода, совсем недавно белый песок косы.

В лесу цвели дикие вишни – казалось, выпал нежданно снег, припорошил местами лес.

Здесь тоже порывы ветра сбивали цвет, и он кружил спокойными мотыльками.

Но ничего этого не видел сейчас Евсей. Он шел впереди детей, погруженный в тяжкие думы о своей неудавшейся жизни, о княжьих приспешниках: «В крови, как в болоте, увязли… Все едино не удержаться им, как не удержаться песку на вилах. Придет час расплаты…»

Они вышли на знакомую стежку, и Евсей, подняв голову, наконец увидел весеннюю степь. Радость зажглась в его глазах. Степь опять сама складывала задушевную песню…

Вьется, вьется еще не широкий Соляной шлях. Бескрайнее небо. И впереди нет конца-краю степи. То там, то здесь разбросала она ряднушки из алых, желтых тюльпанов.

Среди прошлогодней, повядшей травы зеленеет новая, молодая. Мир молодеет, мир всегда молодеет. Так устроена природа.

Евсей распрямил плечи, синие глаза его повеселели.

…За полдень они сели перекусить на лесной поляне под сережками орешника. Рядом цвел куст волчьего лыка.

Анна достала из торбы черные лепешки. Ивашка сбегал за ключевой водой.

Отец извлек крохотный узелок с солью. Осторожно раскрыл его, чуть присыпал лепешки и, снова завязав тряпицу, упрятал ее.

Анна, откусывая лепешку и запивая ее ключевой водой, от которой ломило зубы, мечтательно спросила:

– Батусь, неужто настанет пора, когда в каждой избе солонка полна будет?

Что мог он ответить дочке?

Евсей задумчиво поглядел на стежку Соляного шляха, что затейливо вилась, звала в солнечный край.


Град за лукоморьем

…Поискати града Тьмутороканя…

«Слово о полку Игореве»

К ДОНУ!


На исходе первой недели Евсей Бовкун с детьми повстречал небольшую валку. Он настиг ее под вечер на развилке – росстани, где расходились дороги Соляного шляха.

Валка устраивалась на ночлег под голенастыми ивами, и Серко первым самоотверженно бросился с громким лаем вперед к незнакомцам.

Навстречу Евсею шагнул приземистый черноволосый мужчина с длинными, не по туловищу, руками и настороженным взглядом черных глаз. У мужчины курчавились волосы даже в ушах и ноздрях. Короткие пальцы руки он положил на рукоять ножа у пояса.

– Добривечер! – приветливо сказал Евсей, подходя к мажарам.

– Добрый, – сдержанно ответил черноволосый, не ведая, чего ждать от этой встречи на ночь глядя.

Но, видно, его успокоил мирный облик Евсея и то, что к нему теснились дети.

Колаш – так звали вожака валки – вел ее из Переяславля в Крым за солью. С Колашом была его дочь Сбыслава, лет двенадцати-тринадцати. Она сразу же подошла к Анне, и минутой позже Ивашка услышал, как сестра зашептала скороговоркой:

– Ты одолень-траву находила?

Сбыслава покрепче Анны, рослая, но такая же востроносенькая, белоголовая, с темными глазами, быстрыми и озорными. Переходя на таинственный шепот, она спросила:

– А ты девять волшебных трав ведаешь?

Анна уставилась на однолетку озадаченно.

– Ну, разрыв-трава, нечуй-ветер, тирлича, плакун, адамова голова… – зачастила Сбыслава, незаметно подмигивая Ивашке, призывая в сообщники, – орхилин, прикрыша…

– Ты от кого слышала? – восхищенно глянула Анна и потерла кулачком свой маленький нос, словно различала уже запах этих трав.

– У меня бабка ворожихой была, – огорошила ответом Сбыслава и чихнула, да так смешно: три раза быстро – чих-чих-чих.

Ивашка едва не рассмеялся. Девчонки отошли подальше, и теперь до Ивашки долетали только обрывки слов:

– Плакун у озера… высокий, в стрелу… цвет багров… Как живот заболит…

– Нет, ты мне про одолень-траву…

«Ну, спелись», – усмехнулся Ивашка, с интересом поглядывая на отрочицу. Руки и ноги у нее в свежих ссадинах, щека – в золотистом пушке, поцарапана.

– Вот таскаю за собой, – кивнув в сторону дочери, сказал Евсею Колаш. – Матери у нас нет, а старшего сына князь загубил.

Глаза Колаша стали еще мрачнее и глубже.

У мажар, на костре, знакомо попыхивала каша.

– Сидайте с нами повечерять, – предложил Колаш.

Утишилась валка, уснули возчики и дети. Только Бовкун с Колашом сидят у затухающего костра.

Где-то заухала выпь, заскрипел коростель. Потянуло прелью из близкой балки. Прошумел крыльями стрепет. Вдоль дороги недвижно стояли косматые цветы выродка.

– Ты куда замыслил податься? – выслушав печальную исповедь Бовкуна, спросил Колаш и веткой поширял в костре, разгребая его.

– К Дону – Русской реке, – счастье попытаю. Может, там от кровопивцев, злобы их неутоленной отвяжусь, – глухо ответил Евсей и широкой ладонью растер грудь: что-то в последнее время стало у него сердце болеть.

– На Дону тоже не мед, – раздумчиво сказал Колаш. – Хотя место пчелисто, рыбно, всякими земными семенами родимо. Да кругом степь рыщет, того и гляди, вспотрошит. – Колаш помолчал. – Я б и сам побег куда глаза глядят, – наконец сказал он тоскливо, – вот еще раз судьбу спытаю…

Из-за елани – редколесья – взошла луна. Резко пахла кузьмичова трава. Низко пролетел – к вёдру – жук, помотыляла перед угасшим костром и улетела в ночь бабочка «мертвая голова».

– Сына-то твово – за что?.. – спросил Евсей.

Колаш стиснул зубы:

– Была б спина, а вина найдется. Кровь проливают, как воду.

– Когда земля в покое станет не кручинна?! – как стон, вырвалось у Бовкуна.

Колаш снова умолк, потом сказал угрюмо:

– Когда от камня плод будет… – И посоветовал: – Ты бы, Евсей, лучше за лукоморье пробился.

– Как идти туда? – поднял голову Бовкун.

– Да по-над Доном, до Сурожского моря. А дале – по берегу Сурожского, лукоморьем – к морю Русскому.[68]68
  Черное.


[Закрыть]
Меж ними и лежит тот град… Тмутараканью зовут, а иные – Таматарха… Сказывают, по-сарацински это «складочное место», а по-грецки – «соленье рыб». Двадцать разноязыких народов там живет, а боле всего – русских, и град все ж нашей земли, щит ее на дальней заставе…

– Про Тмутаракань я слыхал, – сказал Бовкун, а сам подумал: «Может, то и есть мой Солнцеград?»

– Место богатейшее, – продолжал Колаш, – с голоду не помрешь… И тепло завсегда… А только дальше обходи на Дону Белую Вежу – там из Киева беглых ловят… Да Азак, он возле лукоморья, минуй… Сказывают, половцы народ хватают, в полон грекам продают…

За тот месяц, что шел Бовкун с валкой к острову Хортица, его дети сдружились со Сбыславой. Была она смышленой, бесстрашной. Запросто хватала руками ужей – Анна только повизгивала восхищенно, – не боясь, переходила броды, вместе с Ивашкой наперегонки взбиралась на деревья. Как-то сказала ему:

– Ты сердитыш?

Ивашка даже обиделся:

– Надумала!

– А что брови грозно супишь? – не успокаивалась, словно поддразнивая, Сбыслава.

– Сейчас плясать пойду, – теперь уж действительно рассердился Ивашка. – Это у тя нрав взбросчивый.

Сбыслава метнула быстрый взгляд:

– Смотря для кого!

А с Анной она поменялась нашейными крестиками. Обнимая, сказала:

– Мы теперь посестрились. – Лукаво поглядела на Ивашку: – А тебя в братики не примаю.

– С чего ж это?

– Сам ты взбросчивый!

«Вот и моя Аленка в девках такой же была», – подумал Евсей.

Но вдруг словно сжалилась Сбыслава над Ивашкой, над видом его растерянным.

Весело, добро улыбнувшись, сказала:

– Да ты близко к сердцу не бери, пошутила я…

Удивляясь такой быстрой смене настроения и почему-то радуясь этому, Ивашка посветлел, охотно пошел на примирение:

– Ни к чему нам ссоры перед прощанием…

На виду у острова Хортица с его огромным священным дубом пришла пора расставаться.

– Все же прижмусь я к Дону, изноровлюсь, – сказал Бовкун под вечер Колашу, когда они опять вдвоем сидели у костра. – Вот только… – Евсей замялся, покрутил светлый ус, потом, словно решившись, закончил: – Есть у меня подвески ушные, жены покойной… Друг Васята говорил – камни дорогие… А он им цену знал… Может, сладимся? Надо мне кое-что в дорогу.

Колаш подержал на ладони подвески. В свете луны камни играли заманчиво.

Он дал Бовкуну сети, топор, лук со стрелами, полторбы сухарей.

– Боле не могу, – сказал, словно извинялся.

Утро выдалось тихое, румяное. Замерла стена травостоя в белом инее, будто вспотела во сне. Красовалась своими притворными цветами боярская спесь.

Просвистел пронзительно скворушка в березовой дубраве, прочистила горло зорянка. Еще досматривали предутренние сны луговые степи-переполянья в праздничном весеннем наряде из голубых ирисов и ярко-оранжевого горицвета.

И так защемило сердце Евсея: куда побредут они от этой родимой красы? Что ждет их на неведомых путях-дорогах?

Широкое лицо Евсея стало печальным.

Терся о ногу Колаша Серко, обнимались, прощаясь, Анна со Сбыславой. Хмурился в стороне, покусывая губу, стараясь не показывать, что жаль ему расставаться, Ивашка.

Колаш обнял Евсея:

– Ну, вали. Гляди, и я когда прибьюсь к тем местам. Вали. С богом. Может, и впрямь долю найдешь…

Качнулись, сдвинулись, словно нехотя наматывая дорогу, колеса мажар. Закосили ногами волы…

Евсей с детьми еще долго стоял, глядя вслед валке. Потом, удобнее подсунув вверх торбу на спине, шагнул по тропе влево.

Еще более месяца пробирался Бовкун с детьми по новым местам.

Позади остались реки Калка и Миус, меловые горы, каменная гряда с ребристой коричневой грудью, на которой, как волосы, проступали то розово-белый шиповник, то зеленые пряди заячьей капусты.

Обрывистые берега в щурковых сотах сменялись равнинами, похожими на блюда, чащобами, кишащими гадюками. Шумел вековой лес, языком тянулся к потемневшему шелку ковыльной степи. Встречались лебяжьи озера, заводи в кувшинках – Анна и не ведала, что это одолень-трава, – тихие левады, где в зарослях торопливо сказывали свои новости сороки.

В быстро высыхающих после ливня степных озерах – западинах – густым инеем проступала соль, овраги – яруки – журчали ручьями на дне, приветили дубовым леском на крутых боках, непролазным терном.

Беглецы видели издали стада сайгаков с рогами, как у коз, и длинными носами, похожими на хоботы, слышали, как прокладывали себе путь сквозь чащобу зубры, успокаивались от знакомого посвиста темно-серых байбаков.

И вот наконец вышли к Дону.

Он встретил их печальными ивами, что почти касались земли косами, словно прислушиваясь, вспоминая о недавнем разливе. Казалось, стволы приостановили падение, замерли в ожидании.

Широко и вольно раскинулась могучая река, неся упругие волны к Сурожскому морю.

Евсей не мог оторвать глаз от этой шири. Дон был равен в красе Днепру Славутичу, а может быть, и величавее его.

Припекал полдень. Всплескивая, жировали сазаны. Белая цапля на берегу заглатывала лягушку. Баба-птица била крыльями по воде, гнала рыбу вверх, а баклан, подхватив ее, уносил на дерево. Клекотали орлы. В дрожащем от марева воздухе начал серебриться вдали ковыль-тырса, фиолетово отливал стройный шалфей, дразнил ноздри пахучий чабер. В осоке ныряли желтые плиски, пели камышевки. Чуть в стороне от Дона земля утопала в переплетенье лугового мятлика и тонконога.

«Сколь богата ты, Русская земля, – думал Евсей, глядя на эту благодать. – Ничейная, так неужто не прокормишь нас?»

Он сбросил со спины наземь торбу, подошел к Дону, став на колени, зачерпнул горстью воды, припал к ней губами.

– Будь милостив, Дон-батюшка, к детям твоим пришлым…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю