355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Изюмский » Избранное » Текст книги (страница 15)
Избранное
  • Текст добавлен: 6 сентября 2016, 23:37

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Борис Изюмский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 29 страниц)

МЕСТЬ

Ивашку и Глеба Манефа застала в землянке. Они только что пришли со стены, сложили оружие в углу, чистили рыбу. Чешуя облепила их лбы и щеки.

Увидя расстроенное, взволнованное лицо девушки, Ивашка бросился к ней:

– Что случилось?

Манефа, всхлипывая, все рассказала. На бледном лице Глебки проступили желтые пятна. Ивашка скрипнул зубами, сжал нож:

– Ну погоди, кровопивица!

Они условились, что в полночь Манефа приведет Анну к дальнему лазу в Седеговом саду, возле густых кустарников и вишни.

Когда Манефа ушла, они долго сидели рядом. «Жива ли Аннушка? – с отчаянием думал Глеб. – Неужто кровью истекла, и никогда не услышу боле ее тонкий голос, и светлые косы истлеют, а черви источат тело?»

Ивашка словно окаменел. Ему стало бы легче, если бы смог заплакать. Но все внутри будто выжгло огнем, опустошило, и лишь рваные мысли еще продолжали терзать мозг: «Батуся они так же, батуся… Как дальше жить, для чего жить? Нашла сестренка свою одолень-траву… Батуся они так же…»

Ветер рвал крыши с домов, половцами шарил по темным улицам, когда они вышли из землянки.

Месяц силился и не мог вынырнуть из водоворота туч. Неохотно били в колотушки сторожа, каждый час начинали новую песню, подавая знак – далеко ли до полуночи.

Мрачной громадой высился над городом божий дом – собор.

Ивашка вспомнил, как стояли они в нем в день прихода в Тмутаракань, какими восторженными глазами Анна глядела на лики святых, на позолоту икон, сострадательную богоматерь.

Ивашка до боли в пальцах стиснул рукоять короткого меча у пояса, плотнее прижал к груди горшок с тлеющей паклей.

Они с Глебом миновали несколько улиц, забор Седеговых хором, у оврага протиснулись в лаз, и прежде известный Ивашке, очутились в саду.

Сад шумел под порывами ветра, будто остерегал. Глухо бились оземь сорванные ветром плоды.

Над кустами поднялась голова Манефы.

– Здесь мы, – прошептала девушка.

Анна обессиленно припала к груди брата.

– Плохо тебе? – спросил он.

– Теперь хорошо… – едва слышно ответила сестра.

Глебка взял в свою руку ее – тонкую и слабую.

– Совсем хорошо, – так же тихо сказала Анна.

– Спасибо тебе, сестрена, – повернулся Ивашка к Манефе, – в эту ночь ты в хоромах не спи, – сказал он непонятно.

Уже за лазом Ивашка взял на руки Анну и понес ее.

На завороте улицы хрипло попросил Глеба:

– Отнеси ее… Я скоро…

– Может, вместе отнесем, а потом возвернемся?

– Нет, я сам. – Он с рук на руки передал Глебу сестру, взял у него небольшой кувшин с нефтью и горшок с жаром.

Глеб с ношей своей исчез, а Ивашка вернулся к лазу.

Прижимаясь к тополиным стволам, стал приближаться к хоромам Седеги.

На Серебряной улице, у ворот, ходил страж, позванивая доспехами. Бодря себя, мурлыкал: «Поздно, спать пора». Делал еще несколько шагов – и снова: «Поздно, спать пора».

Ивашка подполз к подклетям, облил нефтью деревянные подпоры, раздув жар, поднес его. Порыв ветра, словно предлагая свою помощь, усилил огонь, и тот весело побежал кровавыми струйками вверх, взлизывая подпоры.

Ивашка вернулся тем же лазом и неторопливо пошел узким проулком к берегу.

Застрекотала спросонья красноногая морская сорока. На берегу он оглянулся. Над Седеговым двором, над всей Серебряной улицей стояло багровое зарево. Звонил пожарный набат.

– В граде этом быть мне тошно, – сказал Ивашка, возвратясь в землянку, где Анна уже прикорнула на лежанке. – Пойдешь с нами на Киев?

Глеб поглядел недоумевая:

– А куда же мне без вас деться?

И верно отец говорил: конь узнается при горе, а друг – при беде. «Может, в Ирпень подамся али в Переяслав. Сбыславу сыщу», – подумал Ивашка, вслух же сказал:

– Пойду к валуну, с морем попрощаюсь.

Светало. Ветер улегся, и залив стал нежно-розовым. Медленно входил в него заморский корабль, резал носом водную гладь. Вода серебристыми струями стекала с весел.

Ивашка миновал знакомый дуб. Кто-то из озорства подпоясал его старым кушаком.

Вдали показалась затопленная пещера, и у него сжалось сердце: «Верно, правду говорят, что люд здесь погиб».

Возле моря он долго сидел у валуна. Море было черным, неприветливым, катило бесконечные валы. Ему безразлично было и то, что лежит в землянке обессиленная Анна, и то, что покидают они Тмутаракань. У него были свои тайны, свои пагубы и заботы.

БРОДЫ… БРОДЫ…

Он возвратился в город к полудню. Раздували меха у ручных горнов кузнецы. Звенели наковальни. На Торгу пахло кожей и влажной травой. Восседали над товарами купцы, невозмутимо перебирали четки, будто не было осады, безводья, гибели.

Ивашка потолкался на Торгу. Здесь – только и речи, что о ночном пожаре.

– Пол-улицы, почитай, сгорело…

– Женка Седеги в подвал забилась, живьем изжарилась.

– Ну, эту бог неспроста наказал, сущей ведьмой была…

– Чужое добро впрок нейдет.

– Пожар к Чеканному двору подступил, тут его и умалили.

– Пустить бы петуха на все хоромы…

– Ну ты, цыц, не то в княжий поруб поволокут…

Ивашка с Глебом собрали торбы. Поддерживая Анну, пошли к Золотым воротам. Их створы были сейчас распахнуты, решетка поднята. Усатый пожилой страж ощупал подозрительными глазами:

– Куда идете?

– На пепелище подолье, – жалобным голосом сказал Глеб. – Может, кто из сродичей в ямах али камышах попрятался.

Страж крякнул:

– Одни головешки на том подоле…

Покосившись на перевязанное ухо Ивашки, спросил:

– Оружие-то сдали?

Глеб с Ивашкой укутали в ветошь, спрятали в торбе наконечники копий, стрелы и тетиву, но сейчас Глеб поспешно ответил:

– Еще вчерась!

Страж не стал обыскивать.

– Ну, проходить, искальцы, – сострадательно разрешил он и закричал, увидя въезжающие возы: – Тришка! Примай мыта![90]90
  Пошлина в Древней Руси уплачивалась за право проезда с товарами.


[Закрыть]

Им долго глядели вслед купола собора, самодовольно румянились на закате, величаво возвышались, чуждо провожая беглецов холодными глазами.

И Сурожское море тоже взирало равнодушно. Казалось, его припорошило коричневатой пылью, только местами пролегали темно-синие, слегка тронутые закатом, короткие дороги.

«Вот и стала нам Тмутаракань землей знаемой», – свесил голову Ивашка.

…И опять зол путь, ерики, глубокие овраги, гряда курганов, непроходимые места, броды, броды… Сколько с отцом их встречал – Мачеха и Журавка, Гнилуша и Лихая, Вербовая и Грачевка, – сколько еще переходить…

От Ставра теперь и вовсе ничего не осталось. Только головешки пожарищ, да вороньи граи на человечьих костях, да коршуны, терзающие околевшего коня… Пустынь! Хотя, нет, вон бредут пепелищем людские тени. Где-то потявкивает домашне топор.

И опять сожженные виноградники, вытолченные поля.

Остановились переночевать на развалинах боярской вотчины. Ивашка подумал: «Хоть одна польза от половцев: пауки паука сожрали».

В следующие дни пошли низкие горы: то сизые, то схожие с голым валуном.

И опять – дикое поле, степные озера, отливающие небом, голубая незабудочья затопь лугов, березовые белые поймы да яры с трескотней сизоворонок.

Облитую лунным светом степь таинственно и задумчиво ограждал темный лес, лишь тушканчики играли на едва заметной стезе да кычали в болоте жабы.

Длинные переходы были не под силу Анне, но она ни разу не пожаловалась. Временами ее поочередно несли на руках брат и Глебка, делая частые привалы. Глебка старался предугадать каждое желание девушки, нести ее дольше, чем Ивашка. Анна, доверчиво положив худенькие пальцы на плечо Глебки, спрашивала:

– Тяжко тебе?

Глебка только усмехался – тяжесть нашлась! Да он ее может нести на край света, только бы вот так лежала Аннина рука на его плече.

Ивашка как-то сказал:

– Вес-то в тебе воробьиный…

Анна засмеялась, как прежде, щеки ее порозовели, глаза снова сияли лучисто.

…Уже какой день идут они Залозным путем, ловят раков в лиманах, стреляют перепелов, в редких селениях добывают кус хлеба.

В одном из таких селений их настигла радостная весть – древний дед-вещун прошамкал:

– Наши-то русичи половцев на Дону остановили… Показал каган плечи, побежал, боя не приняв.

Сейчас путь Ивашки и Глеба шел мимо глухого пруда в окружении ракит и вязов. Звонкие кобчики сидели на иссохшей вершине дерева на бугре. Стояло тихое, еще не остывшее от дневной жары предвечерье. Краснолобый дятел творил из ствола долбленку.

Глеб незаметно поглядел на друга. Круглые карие глаза его приобрели глубину, взгляд их стал сосредоточеннее, жестче. Впадинки в уголках губ утратили мягкость, отвердели, лицо возмужало.

Глеб уже давно и добровольно признал за Ивашкой старшинство, но было оно ему не в тягость. Просто понимал, что тот умелее его, бесстрашней, и гордился этой дружбой.

Из плавней вышли двое оборвышей, настороженно поглядели на Ивашку и Глеба, словно решая: скрыться ли снова или пойти навстречу?

Наконец один из оборвышей, коренастый, большеголовый, подошел ближе.

– Добривечер, – произнес он скороговоркой и располагающе улыбнулся, широко открыв рот без двух передних зубов.

– Добривечер, – ответил Ивашка.

Подошел и второй – длинный, из одних жил.

Глебка осторожно поставил наземь Анну, загораживая ее собой, придвинулся ближе к Ивашке.

Коренастый сказал успокаивающе:

– Да вы не пужайтесь, мы не вражники.

– Мы не из пужливых, – прищурился Ивашка.

– Костька я, – назвал себя коренастый. Ему было немногим более двадцати, у него живые, бесхитростные глаза. – А это – брательник мой по несчастью, – кивнул Костька в сторону жилистого, – Савка. По летам мы ровня с вами, да и судьбины, верно, одной…

Они познакомились, сели под деревом у пруда. Суматошились крикливые камышовые воробьи.

– С Чернигова сбегли, – доверительно зачастил Костька, ловко сплюнув через отверстие в зубах. – У нас там шакал… Оря. Хоромы себе строить задумал. А мы – плотники. Вот и впряг, как волов: от зари до зари хребет ломать за похлебку. Да еще лается. Я ему: «Криком изба не рубится». А тут еще Савка подпел: «Вскачь не напашешься». Он на нас с плетью, приказал в поруб, для науки, бросить.

– Жилы рвать на живоглота кому радость? – мрачно подтвердил Савка.

– Думаем на Тмутаракань податься, слыхали, там житье вольное, – словно советуясь, поглядел Костька.

Ивашка зло усмехнулся:

– Послушайте про то сладкое, вольное житье…

Когда он закончил свой рассказ, Костька почесал затылок.

– Выходит, делать нам и там неча… – Повернулся к Савке: – Давай, брательник, вот с ими в Киев оглобли повертать? – Снова лихо сплюнул: – Может, киевские бояре нам блины запас.

Савка, все время что-либо жевавший – корку хлеба, тростинку, кислицу с диких яблонь, корешок, вырытый из земли, – приостановив движение челюстей, согласился:

– Давай…

– Теперь нас, считай, сила. Савку прокормим, – весело подмигнул Костька, – а то он вчерась сказал: «В поле и жук – мясо».

И залился смехом. Сам-то он мог сутками не есть и даже не вспомнить о еде. Не раз удивлялся себе: «Чи у меня за шкурой жира склады?» А Савка сколько ни жует, никак мослы не прикроет.

В середине сентября, в полдень, они подошли к знакомому Ивашке и Анне берегу Дона, напротив островка. Стояла густая тишина. Кружили стрекозы над камышом. Из него тогда прыгнул на Анну кот.

Возле берега кулик, с белой повязкой под глазами, в красной окоемке бровей, долбил желтым клювом улитку.

На острове, с пожухлой травой, привялыми листьями деревьев, пряталась их хижка…

Казалось, с того времени, как покинули они ее, прошли десятилетия. Ивашка тяжело вздохнул, глаза его потемнели. Глеб посмотрел с тревогой.

– Здесь мы с батусей осели, – кивнул Ивашка на остров. – Половцы спугнули… Может, и жив остался, если бы не проклятая Тмутаракань.

Савка уже успел откопать корень, жевал. Присмиревший Костька сказал:

– Кабы знать, где твой край…

Анна заплакала, вытирая, как в детстве, слезы кулаками. Глеб кончиками пальцев прикоснулся к ее косе, словно успокаивая и деля горе.

На острове показался человек, и еще один, и еще… Приставив ладони к глазам, они вглядывались в пришельцев.

Потом один из них исчез в камышах и вскоре выгнал оттуда долбленку. В нее сели четверо, не страшась, стали пересекать Дон. Сидевший на носу держал лук на изготовку.

Долбленка мягко ткнулась носом в берег, из нее выпрыгнул обросший пепельными волосами мужчина.

– Дядь Колаш! – как тогда, на киевском Торгу, сказал Ивашка, шагнув к мужчине.

Они обнялись. Колаш поглядел на осунувшееся лицо Анны:

– Аль болела?

Узнав о ее бедах, ласково провел грубой рукой по волосам Анны:

– Сбыслава те обрадуется…

– Здесь она?! – радостно встрепенулась Анна, а у Ивашки гулко заколотилось сердце.

– Здесь…

– Я вот тоже в бегах да бродах, – грустно произнес Колаш. – В устье Медведицы был, на Хопре… А потом вспомнил – ты сказывал про это место… А то, может, останетесь вовсе с нами? Близ князя – близ смерти… У нас тут обчина… С вами будет двадцать семь беглых… Вот это, – он кивнул на кудрявого, с нательным крестом на груди, – Степка Донец, а рядом, – Колаш перевел глаза на человека с одним глазом и горбатым носом, – Андрюшка Косой, и еще, – положил руку на плечо юноши лет семнадцати, – Сидор Голодай. Ну, что, беглецы, примам в обчину?

Он обвел своих товарищей темными глазами.

Степка Донец сказал глухим, надтреснутым голосом:

– Как скажешь, Вожак…

Костька, цвиркнув слюной, подтолкнул локтем Ивашку:

– На миру веселей! – И, повернувшись к Колашу, пообещал: – Понастроим вам изб в достатке. Плотники мы.

Колаш неумело улыбнулся:

– А то мы ноне, как кроты в земле… Будем заедин… Нам если не съединяться – все сгинем…

Ивашке привиделось: их двор на Подоле… Лежит он рядом с отцом на рядне под вязом… Голубеют звезды над головой… А глуховатый голос отца проникает в душу: «Пуще всего товариство цените…»

Ивашка спросил глазами у Глеба: «Остаемся?», и тот согласно кивнул.

…Колаш с Ивашкой, Глебом, Анной и Костькой подплыли к острову. «Вот здесь хижка наша была… А здесь мы с батусем…»

Колаш, отправив долбленку за остальными, сказал:

– Ходить за мной…

Повел их в чащобу. Сушились сети, стояли бортни. На делянке, меж деревьев, обнаженный до пояса человек с сильными руками и волосатой грудью вырубал крапиву-жигалку, раскидистые кусты белоголового катрана. Еще два человека самодельными мотыгами рыхлили землю. Колаш остановился возле полуобнаженного человека.

– Примай, Третьяк, пополнение… – сказал он весело.

– То ладно, – разогнулся Третьяк, отирая ладонью пот со лба.

Увидев у Ивашки и Глеба луки, одобрил:

– Нам такие дюже надобны…

Костька с ходу предложил:

– А давай и я подмогну.

Глеб тоже начал снимать рубашку.

– Привыкайте, – сказал Колаш, – а мы пока харч вам сготовим. Айда за мной, бовкунята.

Они подошли к землянке с камышовой крышей. В темном проеме показалась девушка.

Ивашка не сразу узнал Сбыславу. От прежней девчонки остались разве только быстрые глаза, но уже смиренные девичьей горделивостью. Волосы ее потемнели, тугой косой спадали до тонкого стана. На матовой щеке вспыхнул серпик, да так и остался, забыв погаснуть.

Колаш добро посмотрел на дочку:

– Аль не узнаешь старых знакомцев?

Нет, она его узнала мгновенно. Все эти годы вспоминала неулыбчивого отрока, которому озорно подмигивала, рассказывая его сестре о травах.

Но сейчас это был какой-то совсем другой человек: статный, с ржаными усами на загорелом лице, с глазами темными, как ирпеньское озеро. Кто же это ему, бедненькому, ухо повредил? Надо будет траву положить, что рубец снимает, перевязать.

– Узнала! – певучим, новым для Ивашки голосом, от которого замерло у него сердце и упало с высоты, произнесла девушка.

Ему бы броситься к ней, крикнуть: «Сколь ждал, а дождался!» – но он только улыбнулся сдержанно.

Из-за его спины выступила Анна.

– Сестрена! – вскрикнула Сбыслава и бросилась целовать Анну.

– Похлебка-то у тебя готова, хозяйка? – Колаш спросил дочь, когда она с трудом оторвалась от Анны.

– Готова, батусь…

Девушка взяла за руку Анну, и они исчезли в землянке.

Где-то рядом тихий женский голос запел:

 
То не зверя два собиралися,
Не два лютые собиралися,
Это кривда с правдой сходилися,
Промеж себя они билися…
 

– Женка Третьяка, Улька, поет. У нас здесь три семьи, – сказал Колаш. – Ну, Ивашка, сын Евсея, ходи ко мне в избу…


Тимофей с Холопьей улицы

…человеколюбие победит тоя беззакония.

Из летописи

РОБКИЕ РАДОСТИ


Тимофей возвращался от кузнеца Авраама вечером. В подмерзших лужах отсвечивали далекие звезды. Воздух был по-весеннему чист, и от Волхова шел колкий, освежающий холодок. Хрустели тонкие льдинки под ногами, и, казалось, в лад с ними звенело сердце от только что испытанного счастья, когда слушал «Слово о полку Игореве». Авраам приютил у себя прохожего монаха, и тот по памяти читал это «Слово…», услышанное им недавно в Киеве.

В кузнеце Аврааме Тимофей неожиданно обрел для себя пестуна-учителя.

Был Авраам широкоплеч; на темную гриву волос его, стянутых ремешком по высокому челу, легла широкая седая прядь. Седые нити в густой бороде, выдавая возраст, не ладились с молодыми, приметливыми глазами.

Как-то, еще несколько лет назад, принес Авраам отцу Тимофея в починку свои сапоги из конской кожи, с высоким железным подбором и гвоздями по всей подошве. Отец, поглядев на отвалившийся каблук, хмыкнул:

– Не поймешь: кузнец громыхалы сии делал или наш брат сапожник?

Авраам усмехнулся:

– Кто бы ни делал, а верно послужили.

Тимофей в это время сидел у окна – резал кожу для ремней. Вот с того прихода и привадил кузнец Тимофея, зазвал его к себе в гости.

Жил Авраам на Розваже – улице Неревского конца, у земляного вала, жил бедно, с сестрой, старше его лет на десять, племянником и матерью, древней старухой.

Тимофей зачастил к кузнецу: жадно слушал его рассказы о дальних народах и странах, где довелось побывать ему, о чудных обычаях, а потом стал Авраам обучать его грамоте. Читали Часослов, Псалтырь, Евангелие, писали на кусках березовой коры. В фартуке, с засученными рукавами кузнец присаживался к пеньку-столу и, неловко держа в огромных прокопченных пальцах костяное острие, процарапывал на бересте буквы, складывал из них слова.

Нынешний вечер был для Тимофея настоящим праздником.

Когда монах произнес: «Солнце светит на небе. Игорь князь в Русской земле!» – Авраам, вспомнив, как в скитаниях тосковал по родной земле, побледнел от волнения:

– Истинно так… По отчине и кости плачут…

Сейчас, снова переживая этот вечер, Тимофей думал: «Вот бы написать „Слово о Новгороде“, о Волхове величавом, что скоро покатит неторопливые волны свои мимо лесов, мимо древних селений…»

Луна проложила через реку широкий серебряный мост. Было светло как днем. Впереди Тимофея, дробно, словно козочка, постукивая каблуками по деревянному настилу, шла девушка в шубке из бархата, подбитого мехом, в шапке-столбунце, из-под которой свешивались косы с красными лентами. Рядом с девушкой плыла, раскачиваясь, полная пожилая женщина. Тимофей слышал, как она сказала с опаской:

– Пойдем скорее, Оленька, боязно!

– Да ну, тетя, чего бояться! – громко, не для тетки, ответила девушка приятным грудным голосом.

И эта Оленька тоже была в «Слове» о Волхове, о Новгороде, о луне, заливающей землю светом, о нем – пусть некрасивом, никому не нужном и все же счастливом Тимофее.

Они уже миновали на Великой улице двор с высоким жердяным оплотом, за которым глухо рычали спущенные на ночь с цепей собаки, когда откуда-то вынырнули подгулявшие парни. Один из них, плюгавенький, вертлявый, подскочил к девушке, хихикая, попытался обнять ее.

Кровь прихлынула к лицу Тимофея, не помня себя от гнева, он бросился на обидчика, но его сразу оглушили кистенем,[91]91
  Гирька на ремешке.


[Закрыть]
сбили с ног, стали топтать сапогами.

– Помогите, люди добрые, помогите! – закричала тетка Ольги, прикрывая собой дрожащую от испуга девушку.

В дальнем конце Козьмодемьянской послышался торопливый бег: кто-то спешил на помощь. Налетчики трусливо разбежались, оставив Тимофея на промерзшей земле.

Тетка Ольги склонилась над ним. Лицо его с коричневым родимым пятном на левой щеке было бледно, окровавлено. Ольга, всхлипывая, пробила ледок подмерзшей лужи, смочила платок и подала его. Женщина стала обтирать Тимофею лицо.

В это время к ним подоспел спугнувший налетчиков немного хмельной молодой грузчик Кулотка – гроза Новгорода и главный озорник его. Богатырского роста, с мускулами, которыми, казалось, до отказа был набит его небрежно распахнутый кожух, Кулотка вопрошающе поглядел на женщин. Узнав, в чем дело, легко, как ребенка, поднял на руки все еще не очнувшегося Тимофея, спросил, усмехнувшись:

– Куда нести-то храбра?

– Да отнеси, добрый человек, к нам. Куда же его, такого, – решила тетка.

– Тощенький, а смелый, – робко поглядела на него Ольга и вздохнула.

После этого случая Тимофей, поправившись, заходил иногда к новым своим знакомым, в семью весовщика Мячина. У Ольги были еще четыре сестры, все старше ее и все незамужние. Мать умерла при родах Ольги, и девочку баловали в семье.

Невысокая, со вздернутым носиком, с ямочками, играющими на щеках, локтях, с голубыми спокойно-лукавыми глазами, была она себе на уме, тихоней, от которой жди неожиданностей. К Тимофею относилась по-разному: то становилась строгой и важной, то шалила. Она умела взглянуть как-то по-особому, словно зовя и убегая. И в этом мгновенном взгляде снизу вверх были и лукавство, и робость. Улыбка вспыхивала застенчиво, радостно, будто Ольга и не верила и надеялась на возможное счастье.

Она любила смущать Тимофея. Невинно распахнув глаза, приблизит их к нему и скажет:

– Да ты погляди, погляди лучше! Очи-то у меня разноцветные!

Он бормотал, ошалело отворачивая голову, краснея:

– Да ну там…

Но все-таки глядел.

И правда, один глаз у нее темнее другого, почти синий. Но и это нравилось ему, как и все в Ольге.

А она, довольная его смятением, тихо смеялась. И смех у нее был какой-то особенный, воркующий.

Ольга сразу почувствовала свою власть над Тимофеем и гордилась, что вот такого застенчивого, не похожего на всех, сделала ручным, привязала к себе покорной тенью. Но стоило ей не видеть Тимофея несколько дней, как она не только не скучала по нем, но даже переставала и вспоминать и улыбкой «себе на уме» поддразнивала уже других.

Как-то Тимофей зашел к Мячиным с другом своим Лаврентием, и ему очень не понравилось, что Лаврентий стал увиваться вокруг Ольги.

«Вот ты какой!» – сердито думал Тимофей, когда они возвращались от Мячиных. Он решил не приходить больше сюда с Лаврентием, но через несколько дней устыдился этой мысли и, виновато улыбаясь, спрашивал друга:

– Когда снова к Мячиным-то пойдем?

Многих удивляла дружба Тимофея с Лаврентием – сыном богача Незды. Дружили они еще с малых лет, когда вместе совершали набеги на Нередицкий холм, откуда открывался весь Новгород, бегали по земляному валу, что опоясывал город, прятались в рябиновой чащобе и хмельниках.

Живой, быстрый в движениях, Тимофей везде бесстрашно заступался за медлительного, неповоротливого Лаврушу.

В какие бы игры ни играли – в кожаный ли мяч, набитый мохом, в бабки ли, – Лаврушу неизменно преследовали неудачи и над ним издевались за нерасторопность, неумение, за то, что неуклюже бегал, переваливаясь на коротких ногах, издевались над тем, что торчат у него большие уши, лоснится круглое жирное лицо. Мальчишки, даже меньшие возрастом, били Лаврушу, требовали за проход по улице пряников. Только заступничество Тимофея спасало его от этих притеснений.

И Лавруша как умел отвечал привязанностью. Однажды Тимофей, прыгая с забора, насквозь проколол себе гвоздем ногу. Обеими руками сдернув ее с гвоздя, он скатился на землю, стал прикладывать к ране пучки травы. Подбежавший к нему Лавруша, ни мгновения не колеблясь, стащил с себя рубаху, рванул ее, протягивая другу холщовые полосы, забормотал:

– Бери, бери…

Да, как ни удивлялись на улице этой дружбе, а она не прекращалась и с годами даже крепла.

Пролетело отрочество… Тимофей очень вытянулся, под рубахой у него проступали острые лопатки, а на лице со впалыми щеками, резко очерченным подбородком, широкими, сухими, словно от неутоленной жажды, губами, полыхали огромные, строгие глаза. Лаврентий же, напротив, более прежнего раздобрел, оплыл, как свеча, у него появились два подбородка, уступами сбегающие к жирной шее, пухлые пальцы рук словно кто-то перевязал нитками, а мутноватые со ржавинкой глаза едва виднелись. Как и прежде, при ходьбе у него терлись щиколотки ног, в бедрах стал он много шире, чем в плечах, как и прежде, любил поесть и особенно – поспать.

– Вот ладно кто-то придумал, что можно спать, – сказал он однажды Тимофею, поскребывая щеки, покрытые скудной рыжеватой растительностью. – Хорошо, что не лошади мы и спим не стоя…

Грамоте Лаврентий обучался дома – приходил к нему монах. Но учился неохотно, под нажимом, готовый каждую минуту улизнуть от мучителя, и боярин Незда в конце концов с презрением махнул на сына рукой: «Слякоть, а не наследник». Решив же так, перестал обращать на него внимание.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю