Текст книги "Лавка нищих. Русские каприччио"
Автор книги: Борис Евсеев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Но сейчас раб силы вспоминать о них не хотел. Словно сквозь дрему мечтал он про надвигающийся на Мытищи Великий Пост. Думал и про отца Никодима, чьи светлобородость и ясноокость ему страшно нравились, и с которым он осмелился поговорить лишь один раз: на прошлой неделе, про Балканы и Россию. А еще про то, что именно скрывают люди под масками, когда идет карнавал или, к примеру, масленица.
Босняк любил русских за красоту языка и кураж. Ненавидел – за гибельное покорство и душевную слякоть. За то, что многие мужики ходили по улицам, словно их выпустили туда в одних кальсонах. А бабы – через одну – говорили так, словно под языком у них прыгала бородавчатая болотная жаба. Слякоть ему хотелось закопать. Дикую приязнь к нищете – выжечь. Но он чуял: над слякотью и нищетой перекинулся – словно мост – Великий Пост, сплотивший себя из чьей-то надежды, любви.
Близился вечер. Кончался широкий четверг. Сумрак – штрих за штрихом – затемнял видимость, заволакивал взор сомненьями, печалью. Нужно было устраиваться на ночь. Возвращаться в разграбленную лавчонку, на тюфяк, кинутый абы как в подсобке, раб силы не хотел. Миновав церковь, он углубился в стародачные места: с проломленными заборами, канавами со снежной водой.
По дороге ему встретилась Баба-Шмаба. Она искала его. Чинно и слегка стесняясь, пригласила к себе, в Мытищенскую Слободку. Задергивая занавески, сказала:
– У тебя ручищи – во. У меня ноги – ты только глянь – на полторы версты раскинуты. Чем мы не пара? Я ведь, по-настоящему, не Шмаба. Я – Ляля. Так теперь и зови.
Босняк на эту речь ничего не ответил. Однако, гася свет, вздохнул.
* * *
В то же приблизительно время, в районной больнице умирал главный ряженый.
Не то, чтобы он был смертельно ранен. Филейную часть ему заштопали быстро, хотя куска, отсеченного босняком, посланный на место фельдшер так и не отыскал. Кусок, скорей всего, утащила лохматая псина, попавшаяся главряжу при входе в лавчонку. От мыслей про псину, терзающую кусок человечьей плоти, бывший ряженый стал впадать в горячку, потом в беспамятство. А когда в тяжком жару просыпался – во всем его теле вспыхивала стволовая, голосящая всеми голосниками боль. Боль не снимал промедол, не унимали поглаживанья медсестер и увещевания докторов, получивших от родственников больного не его лечение немалые деньги.
* * *
Вечер не успел еще перетечь в ночь, а Баба-Шмаба, спрыгнув с высокой кровати, вдруг куда-то засобиралась.
– Ты побудь здесь, я тебе кой-чего притарабаню.
Босняк отрицательно мотнул головой, сел на кровати, полез за одеждой.
Дом Бабы-Шмабы томил его. В углах стояли тени. Тени укоряли, выпихивали вон. Он пытался постичь прошлое этого дома, узнать скрываемую тенями правду. И не только о доме ему хотелось знать: о многом. Однако между ним и правдой стеной стояла жизнь. Сперва балканская, горная, отвечающая эхом на любой стук или крик. Потом российская: равнинно-медленная, темноватая. Жизнь часто подставляла и врала. Как Баба-Шмаба, называвшая себя слишком уж по-весеннему: Лялей.
От предполагаемых подстав и дом, и кровать, и тени, внезапно показались босняку капканом, ловушкой.
На улице мертвый снег падал в черную воду. Невидимые, но хорошо слышимые мытищинские ключи струили себя глубоко в земле. Мелкая речка, делавшая изгиб у старинного волока, исторгала пар. Город, скатываясь в речку, как огненное колесо, шипел, остывал.
Из Мытищинской Слободки босняк и Баба-Шмаба перебрались ближе к центру, к вокзалу. Сквозь них весенне-зимним ветром продирались редкие прохожие, проплывали стайки весь день ломавшихся на местных рынках, а теперь усталых и безголосых ряженых.
Баба-Шмаба оставила босняка на углу трехэтажного дома, невдалеке от кафе с неясным названием «Барабура». Сама юркнула в подворотню.
– Хотово, – сказала она, появляясь минут через десять. – Ходь сюды, покажу чего!
Босняк вошел в подворотню. Баба-Шмаба, заголив ногу, стала вынимать из оттопыренного чулка броши, бижутерию, браслеты. Все это она, показав босняку, с глуповатой ухмылкой перекладывала в сумочку.
Раб силы отнял у Шмабы сумочку, бросил в черно-снежную воду. Потом, подняв руку, легонько смазал ладонью Бабу-Шмабу по лицу. Та отлетела метра на два.
– Светли дъни, – сказал он. – Светли дъни на пороге, а ты берешь чужое.
– Я ж тебя, дурила, этими брошками кормить-поить буду! У тебя ручищи – во! Остальное – не меньше. Где взять бабла? Ты ведь сам говорил: мясо ныне в цене!
– Так. Мьясо в цене, – подтвердил босняк и, достав из кармана синюю лыжную шапочку, чем-то отдаленно походящую на скуфью отца Никодима, пошел прочь.
Выйдя на проезжую часть и перестав слышать причитавшую в подворотне Бабу-Шмабу, он в огнях и снежинках настоящее приближение Великого Поста как раз и почувствовал. Тут же пришло желание смирить силу, урезонить плоть.
У себя в Мостаре он про пост особо не думал. Здесь, в России, такие мысли навязались сами.
И тут Великий Пост приобрел очертания человека. Человек-Пост выступил из тьмы без рубашки, в коротковатых, не закрывающих щиколотки штанах, с богатырской, раскиданной в стороны бородой. Здоровяк радостно сгибался, разводил в стороны мелкие придорожные ручьи, потом разгибался, набирал снега почище, сыпал себе на голову.
Человек-Пост был блажен и гол. И просвечиваем огнями насквозь. И ничего лишнего в кишках, в желудке его и в сердце – раб силы не замечал.
Босняк ускорил шаги.
Ряженые малолетки, те самые, что ранним утром ворвались в окраинную лавчонку – остановить его не смогли. Вылетев, как брызги из-под колес, они несколько раз ударили его по лицу, по ногам, в пах. Но даже не сумели по-настоящему сбить на землю. Припав на одно колено, раб силы полез за ножом в холщовый подсумок, болтавшийся на боку, под курткой. Малолетних бойцов – как ветром сдуло.
Через пять минут, не доходя до церкви, босняк вышел на Ярославское шоссе. Сперва он хотел ехать в Сергиев Посад, дожидаться Великого Поста там. Даже перешел дорогу. Но потом передумал, вернулся. Пускай лучше эти волнующие дни живут не вокруг него, а в нем. Пусть вокруг бушует сор. Пусть рубщики на рынках кричат: «Мясо – в цене!» Ряженые малолетки орут: «Вали его наземь!» Все это ничего не значит: сладко терпеть, хорошо жить, не следует умирать.
Он выставил вверх большой палец. Рядом остановился серый жигуленок.
– Тебе куда?
– В Мостар, – сказал босняк хрипло.
– Ясно, что в Москву, – не дослышал водитель, – куда именно?.. Ладно, садись.
Раб силы решил возвращаться в родные места через Москву.
Москва была, как волшебная гора со множеством пещер. Над входами в пещеры были ввинчены разнокалиберные и разноцветные лампочки.
Однако ехать в Москву переполненным излишней силой и страстью босняк не желал. В нем уже и так ходуном ходили Сараево и Сребреница, вспенивались мусорной весенней водой реки Уна, Неретва и Дрина, гомонили предки-славяне, принявшие когда-то ислам, а потом снова возвратившиеся в христианство, вскипали Первая и Вторая мировые войны, вспоминался Гаврило Принцип, отряженный «Младой Босной» к Латинскому мосту встречать венского монарха, въезжал в мозг маршал Тито в американском авто, прикасались к плечам сербские короли, далматинские купцы.
Вдруг босняк рассмеялся. Он понял: сила войны оставляет за собой только пепел. От силы воспоминаний остается один туман. И по-настоящему существуют только сегодняшний жар и холод в крови, кровь и слюна во рту, Великий Пост и Великое Воскресение вслед за ним.
– Останови, – сказал он водителю. – Одна минутъка.
Босняк вышел. От придорожной церкви они отъехали всего ничего. У забора он приметил подходящую колоду, бережно уложил на нее левую руку, вынул разделочный нож и одним ударом отсек себе большой и указательный пальцы.
Плоть за плоть! Он возвращал небу то, что утром отнял у ряженого. Кривясь от боли и смеясь от радости, завернул отрубленные пальцы в платок, отнес их на паперть.
Отнятые пальцы были, как изгнание смерти. Он перевязал обезображенную руку платком, поверх платка напялил лыжную шапочку. Выкинув нож, пошел к машине. Легкость ли сменила силу, или сила вдруг стала небесной, он понять не мог. Сообразил лишь: сила смерти – не равняется силе жизни. Идя к машине, он одну силу терял, но взамен получал другую. Может, это была сила России?
Лоб босняка от непрерывного перетряхивания мыслей вспотел.
– Порезался, что ль?
– Лишне мьясо отсек.
– Чего? – Мотор жигуленка урчал, пофыркивал, глушил слова.
– Мьясо – в цене! И у нас, и там, выше.
* * *
Через год с небольшим, и тоже во время Великого Поста, раня в кровь ступни, он перепрыгивал с камня на камень. Тридцать еврорабов – цыган, боснийцев, сербов, румын – подымали наверх, к бережно возводимому балканскому палаццо, бидоны краски, металлопластик, мраморные плиты. Палаццо строили в пышно-воздушном римском стиле.
В горах близ Мостара было холодно. Но обувь давали летнюю. Босняк улыбался. Он отказался от обуви совсем. До окончательного смирения силы и обретения великой свободы оставалось меньше сорока дней. Рассыпались в прах гранатометы и автоматы, растворился в тумане «Стари мост», разрушенный в 1993 году огнем хорватской артиллерии и потом вновь отстроенный; мост, с которого босняк когда-то хотел кинуться вниз головой, но удержался.
Раб силы еще раз глянул вниз.
Там, внизу, билась о камни узкая, не шире пятнадцати метров, Неретва. В Мостаре белели мечети. Далеким миражем вздрагивала Адриатика. Вдруг ему вспомнилась Мытищинская Слободка. Вслед за ней – отрубленные и завернутые в платок пальцы. Скинув с плеча стальной трос, он всем корпусом развернулся на северо-восток.
Теперь в босняке бушевала не сила. В нем бушевала любовь: к старинному Мытищинскому волоку, к отцу Никодиму, может, и к Бабе-Шмабе. Карнавал нищих, вороватых, убогих – отталкивал, но и тянул к себе. Он даже стал острее слышать: дальнее, чужое, невозможное.
Надо было возвращаться.
– Мьясо в цене? – поманил он к себе шагавшего с винтовкой наперевес охранника и, тихо выдвигая из рукава каленую спицу, безо всякого акцента себе же по-русски ответил:
– Мясо – прощай! Carne vale.
II
ЛАВКА НИЩИХ
I
Ничего не осталось на свете! Нет ничего больше в растерзанной моей жизни: только зуд в костях, только наглый шумок в голове, только скупое урчанье утробы, только глумливый голос маленького крикливого нищего...
А началось с пустяковины, началось с любопытства, с ничегонеделанья и привычки, оставшейся от прежних времен (будь она проклята), – слоняться по улицам без дела.
Именно от безделья дом этот в глаза мне кидаться и стал...
II
Если добрести до Рогожского Поселка засветло, дома этого можно и не заметить. Он весь – сверху донизу – закрыт мелкими, беспорядочными и очень густыми ветвями, забит бурьяном. Арка, ведущая во внутренний двор, перегорожена бетонным блоком и заколочена досками. Так что с виду здесь пустота, запустенье, сон.
Но это днем. А по вечерам дом из окружающей его сонной старообрядческой сутеми, как наглый птенец из громадного рябого яйца, вылупляется и глядит на вас. Да еще как – зазывно, двусмысленно и липко глядит! И сияет над домом огромная, золотая с ободком зеленым буква «Л».
И поди разберись сразу, что она обозначает: «Ломбард», «Лавку», «Любовь»?
Любопытство мое и заставило меня за домом этим понаблюдать. Как же! Не видал я выносящих огромные картонные коробки людей и затем кое-как на свои шикарные или драные машины, или просто на тележки эти коробки с помощью продавца прилаживающих!
Люди менялись. Продавец был всегда один и тот же.
Бог мой! Зачем обратил я на него внимание, зачем стал отмечать кой-какие особенности: шаткий, пропадающий на согласных голос, узкие плечи, острую куриную грудку, раздутую, как мяч, голову с рыжими, распавшимися надвое детскими прядками волос, почти достигающими мочек ушей, зачем всматривался в его лицо?
Вы, разумеется, видели одноэтажные дома в деревне, выстроенные неведомо зачем по городскому образцу? Ну же! Ну! Квадратные, поперек себя шире и окошки без наличников! Серая кожа, то есть я хотел сказать – серые стены, дверь сбоку и высокий, жирно выкрашенный в темные цвета порог. Вот вам фасад, вот вам лицо продавца: квадратно-глазое, безбровое, рот, словно промазан модной ныне черной женской помадой, губы сомкнуты двумя бесчувственными деревяшками, да еще нос широкий, похожий на обрубленный слоновий хобот, да еще и не посередке лица, а чуть сбоку! Ну! Не обратили бы вы на такого внимания?
Я выжидал два дня, а на третий, чувствуя, что делаю непростительную глупость, кнопку звонка на дверях черного хода, ведущего в трехэтажный дом, нажал.
Продавец вышел. Он коротко оглянул меня, и подобие улыбки скользнуло по черным его губам. Молча кивнув, продавец развернулся и стал не спеша подниматься по лестнице. Что мне оставалось делать? Ободряя себя газовым баллончиком, болтавшимся в кармане плаща, я поплелся за ним.
III
Газовый баллончик! Себе, себе надо было головку его в рот сунуть и газ весь выпустить!
Со второго этажа мы вновь неожиданно спустились на первый, и продавец впервые заговорил:
– Сейчас клиента обслуживаем... Так что обождать вам придется. – Голос его сегодня был еще жиже, еще бескровней, еще чаще проваливался на «д» и на «т».
Не успел он договорить, как женщина в пузырчатой, зеленой – от шеи до икр – коже выкатила на тележке огромную картонную коробку...
В комнате, куда вошли мы, было полутемно. Мерцала лишь такая же, как и над домом, но, конечно, размерами поменьше, буква «Л». Продавец тут же ушел.
В дальнем углу за конторкой, близ свечи, сидел старик с кисточкой седой бороды и без усов. Всю середину комнаты занимали какие-то шкафы, задернутые синей шторкой. Старик на меня внимания не обратил, он был углублен в расчеты, что-то карандашом перед собою чиркал.
Зато вынырнул опять продавец. Он уже снял куртку, в которой всегда выходил помогать на улицу, и оказался в таком же, как и у старика, пупырчатом светлом пиджаке. Продавец сказал: «Сейчас подберем», – схватился за шторку и поволок ее от середины к краю комнаты.
За шторкой оказались не шкафы, а застекленная витрина. Свету в витрине было немного. Но и без особого свету было видно: за стеклом шевелятся, кривляются, бузят, брызжут слюной, дерутся безобразные нищие.
IV
Я бросился назад к двери. Но тут из-за конторки проворно выскочил старик и все так же, ни слова не говоря, встал у меня на пути.
– Раз... Позвольте! – прохрипел я. – Я ошибся...
– Будет врать-то, – раздался сзади голос рыжего продавца. Голос его заметно окреп. – Будет! Сюда по ошибке никто не ходит. А без покупки мы никого и не отпускаем. Верно, Нил Нилыч?
Нил Нилыч сглотнул слюну, медленно и злобно в знак согласия кивнул.
– Так что выбирайте товар с витрины, да поживей. Мы берем недорого. А нищий наш целое состояние для вас собрать может. Ну...
Продавец и старик, теперь казавшийся вовсе не стариком, а плотным, средних лет тренером у-шу, двинулись на меня с двух сторон.
Я глянул на витрину. Господи! (Опять всуе произношу Твое имя.) Прости! На витрине, как зараза в лабораторной банке, вскипало нечто невообразимое, исполненное тоски, страшное...
В самой середине витрины прыгал густобровый и густобородый, одетый в розовые пижамные штаны и дырявую майку нищий. Он подавал мне руку корабликом – вперед и вниз – и что-то гундосо шипел. Время от времени густобородый грубо отталкивал другого нищего с палочкой: лысенького, благообразненького, с зачесанными на темя с висков волосиками, почему-то показавшимися мне листками желтоватого лавра. Нищий этот стукал палкой в витрину и все время вскидывал локтем вверх левую руку, показывая, что рука у него усохла.
Зацепил взгляд еще мутноглазую и красновекую женщину с распущенными по-цыгански волосами, в драном восточном халате и церковного побирушку в явно ворованном подряснике, с гноящейся, теребимой им все время губой, с синей эмалированной кружкой, притянутой цепью к животу.
Бросилось в глаза и то, что все нищие, и те, что вылезли вперед, и те, что тупцевали сзади, лица имели злые, маленькие, стянутые в кулачок, словно у пигмеев или карликов.
Продавец и Нил Нилыч шутить явно не собирались. Нил сунул со значением руку в карман, продавец – за пазуху. Они были уже в двух-трех шагах от меня.
– Этот! – трусливо порхнул я. И пораженный, смолк.
Не знаю почему, но указал я на самого маленького и самого подозрительного нищего, колупавшего ухо в левом от меня углу.
Этот нищий был мальчик, вымазавший себе надгубье и подбородок сажей. В его молчании, в его расчетливом недетском спокойствии почудилось мне что-то зловещее. Я не ошибся! Нет!
V
Бросьте дурня ломать! Выходить из дому бросьте, покупать всякую дрянь перестаньте! Ешьте сухари и воду из-под крана глушите! И особенно опасайтесь покупать людей. Не вздумайте купить себе любовницу или сторожа, брата покупать не смейте и услужителя. Они могут оказаться не теми, за кого выдают себя. И тогда – капец, каюк! Тогда жизнь ваша – проклята. И будь вы хоть «новый русский», хоть шах персидский или даже кум вице-мэра – путь у вас один: в выгребную яму.
С трудом на такси довез я коробку домой. Причем помогал мне продавец, за мои же деньги на такси кативший и долго не соглашавшийся тащить поклажу на второй этаж. Втолкнув коробку в дверь, продавец, не попрощавшись, сгинул.
Дома у меня маленький нищий в минуту распаковался.
– Тебя как звать-то? – спросил я обреченно.
Он не ответил, сбегал на кухню, схватил кусок хлеба, съел его, затем съел две немытые коричневые груши и лишь после этого сказал:
– Зови меня Маленький Шарман.
– Ты мальчик или карлик? Не пойму я что-то.
– А ты как себе маракуешь? – кисло-морщенной мордой вызверился он на меня.
– Думаю – ты шкет поганый! Поел – теперь вали!
– Думаешь ты правильно, – он лег на мою тахту, не снимая ботинок. – А насчет «вали»... Скоро сам свою глупость поймешь.
И я очень скоро свою достойную имбецила глупость понял.
VI
Маленький Шарман стал жить у меня.
Если бы это было бредом или фантастикой! Если бы... Нет, все оказалось реальностью. Реальностью скверной и, видимо, необратимой.
Он не побирушничал, конечно. Из дому без меня он вообще не выходил, справедливо полагая, что назад ему не попасть. Он безобразил в квартире и за несколько дней сумел разогнать немногочисленных моих друзей и единственную, печальную, иногда ко мне приходившую женщину выгнал.
Разгонял он их всех исподтишка, но вполне уверенно.
Так, друзьям – каждому по отдельности – он сказал, что я недавно взял его из детприемника и теперь посылаю просить милостыню. В доказательство он тряс какими-то объедками в своей торбе и щеголял нищенским жаргоном, который у меня нет сил повторять. Когда я застал его за этой брехней, он – маленький, белобрысый и без верхней одежды страшно худой, с узко-заплывшими кхмерскими глазками и обсыпанными герпесом губами, – стал кусаться, стал кричать, что если я его ударю, он удавится в ванной.
Женщине, раньше спокойно и подолгу курившей у меня в кресле «Золотое руно», Шарман сказал, что я его бросил во младенчестве, никогда не платил алиментов, а его мать – мою, стало быть, первую жену – «заложил», где надо, как активистку запрещенной партии. Женщина в кресле перестала курить, широко раскрыла глаза и вскоре исчезла.
По телефону я пытался доказать ей, что все это жалкий ювенильный бред, жестоко-ревнивая детская ложь, но Шарман, словно укушенный гадюкой, выл рядом с трубкой и громко шлепал себя по голым ляжкам, подражая звуку оплеух. Разговоры по телефону не ладились, а когда я куда-нибудь выходил, он намертво впивался в меня грязными пальцами, которые отказывался мыть.
Он ездил со мной на работу, в магазин, в сбербанк. В кинотеатр «Иллюзион» я из-за него ходить перестал, а больше ходить мне было некуда. И везде он говорил одно и то же, втихаря клянчил деньги, показывая рубцы на теле и бойко набрасывал гнусные поэмки из моей интимной жизни.
Я сломался.
– Поговорим, – сказал я ему. – Чего ты в конце концов хочешь? Чтоб я сидел дома? Подох с голоду? Не получал денег?
Тут-то он и сообщил, чего хочет. Я был ошеломлен.
VII
Шарман хотел, чтобы я стал нищим вместо него. Чтобы это меня отовсюду под зад коленом выперли, чтобы это мне в лицо летело сытое презрение, а в кепку – рваные десятки. Он скрежетал и кривлялся, трогал ладонями герпесные свои губы, исхитрялся на них дуть и уверял, что, как он сказал, так и будет. Тогда я впервые подумал, что Шарман ненормален, и сказал ему об этом. Сначала он страшно разволновался, как пойманный за дурным делом школьник, но потом, на минуту присмирев, сказал, что так оно и есть: он и в самом деле шизик. Затем, придя в себя окончательно, развеселился и спросил:
– Ты знаешь, что такое галоперидол? – Он всегда звал меня на ты.
Я похолодел.
– Значит, ты оттуда?
– Оттуда, оттуда! А трифтазин, аминазин, сера в наказание, циклодол? Скоро ты все это узнаешь!
– Как это?
– А так. Не только я оттуда, а и Нил Нилыч, и Красный Бакс.
Он назвал еще несколько имен и пояснил, что Красного Бакса зовут так потому, что он клеит себе на грудь вместо горчичников доллары, когда достанет, конечно. А волосы у Бакса красные даже и на груди. Затем, подхихикивая, продолжил:
– Мы еще в больнице договорились: если нас выпустят, – а нас все время выпустить грозились, – организуем клинику здесь. Для здоровеньких. Вот и организовали. Ты, дурак, и попался. И не только ты.
– Зачем я вам? Попрошайничать вы и сами можете.
– Ага. Держи карман шире. Нищие мы только для отвода глаз. Нил Нилыч говорит: сумасшедшие всегда милостыню просили. Мы милостыней и прикрылись. Но главное, конечно, вас, козлов, наказать...
Жизнь стала клубком страхов и предвестницей беды. Особенно пугало то, чего я не знал, и что Маленький Шарман упорно от меня скрывал.
Да, жизнь стала передвижной камерой пыток, и я решил Шармана убить.
VIII
Но сперва я попытался сдать Шармана в милицию. Там его не приняли, а меня обещали привлечь за извращения, если я по-хорошему «с таким симпатичным хлопчиком» не договорюсь.
Тут Маленький Шарман отколол новую штуку.
Он стал требовать, чтобы я поехал с ним в психлечебницу. При этом я заметил: Шарман украл запасные ключи от дверей и по ночам, втихую, учится мою квартиру отпирать. Я уже догадывался, что от меня хотят избавиться, но не знал толком: сам эту поездку Шарман придумал или так велели Нил Нилыч с Красным Баксом.
После трех дней непрестанного воя и щипков (Шарман приноровился щипать меня, подкрадется сзади и – щип!
Мороз! Мороз шел! Да не по коже, по нутру, по жилам) я согласился.
В больницу мы попали к вечеру. Несколько одноэтажных домиков, разбросанные без особого плана в осеннем влажноватом парке, успокоили меня, даже настроили элегически. Шарман лихорадочно толкал меня к зданию, обнесенному высоким забором.
«3-е отделение усиленной медикаментозной терапии», – прочел я.
– У меня там друг... – бормотал Шарман. – Вещички – обещал. Нищий ведь я, босой, голый... А там курточка канадская осталась.
Канадская... Колесовать таких, как я, доверчивых и совестливых, надо!
Толкнув дверь, я вошел. К моему удивлению, нас уже ждали. Два санитара в халатах, увидев нас, радостно вскочили со стульев. Один санитар был пышногривый, белобровый, с красными мясными пальцами, в общем, барбос.
– С-санек, – чуть присвистнул он, странновато лыбясь. Второй не представился, просто нагнулся и вынул из-под стола пакет, чем-то доверху набитый.
– Вещички тута. А только расписаться вам, гражданин хороший, надо. Порядок такой... Мальчишечка-то ведь того...
Я с готовностью вынул черный маркер, который всегда ношу с собой, и поискал взглядом бумажку, где надо было поставить подпись.
– Вона, – второй санитар, крепенький, смуглолицый, с томными, как у девушки, глазами, указал за деревянный барьер, отделявший небольшую прихожую от остальной части приемного покоя. За барьером высились белые блескучие шкафчики, стоял стол и табурет, на столе лежала какая-то анкета или опросный листок.
Я оглянулся случайно. Просто, чтобы спросить, в каком месте ставить подпись. Меня спасло то, что у Маленького Шармана не выдержали нервы. Краем глаза я увидел, как он, опускаясь на четвереньки, лезет под стол, а ко мне на цыпочках приближаются, держа за края распяленный серый балахон, два санитара.
Я прыгнул в сторону и схватил табуретку. Не дожидаясь, пока санитары выпустят балахон из рук, я ударил того, что поменьше ростом, табуреткой по голове. В голове его что-то хрястнуло, санитар упал. Но второй не растерялся, тут же ухватил меня за руки, затем, крутанув в воздухе, развернул к себе спиной.
– Ну, шизо поганое... Ты у нас на колесах поездишь! – Свистел и шипел Санек. – Давай охрану! – крикнул он тому, которого я сбил с ног.
Я понял: мне отсюда не вырваться.
Выл под столом Шарман, трощил мои грудные кости Санек, поднимался с полу, что-то страшное изо рта изрыгая, оглушенный мной санитар. Теряя ум от этого хаоса, пахнущего тухлым мясом и кровью, я резко выдохнул и, как учили меня люди знающие, ударил что было сил ботиночным каблуком Санька по пальцам правой ноги. Санек был в легких танцевальных тапочках. Он сполз по мне на пол, даже не охнув.
IX
Как ни старался я добраться домой раньше Шармана, как ни надеялся, что он не сможет отпереть квартиру, – все напрасно. Больница была далеко, я заблудился, кроме того, меня мутило от запаха крови, которую я, убегая, видел на чистом больничном полу...
Шарман сидел насупившись и держал в руках две вилки.
– Если стукнешь Нилычу – выколю тебе ночью глаза. Не трожь меня! Не тро...
Но я и не думал подходить к нему.
Всю ночь я мысленно учился наносить удары ножом, а наутро, притворно с ним помирившись, повел Шармана в планетарий. Это было единственное место, куда несчастный больной, делавший уже больным и меня, – стремился. Чем привлекали его поврежденное сознание звезды – не знаю. Но о них он твердил постоянно. Так же, как постоянно – глумливо и дерзко – повторял кем-то ему сообщенную строку из Священного писания: «Блаженны нищие, их бо царствие...»
– Это про других блаженных, про других нищих! – выходил я из себя. – Про таких, как ты, сказано: давите их и уничтожайте!
Но он не слушал. Он продолжал свою сумасшедшую жизнь, звонил кому-то по телефону, говорил что-то невнятное на нищенско-медицинском жаргоне.
Из обрывочных переговоров я понял: организация у Нил Нилыча крепкая и в покое меня не оставят до тех пор, пока я не стану членом их дикой секты «блаженных нищих».
X
Целая жизнь уместилась в месяц.
Кончились деньги. На работе я взял отпуск. Ко мне никто не ходил. Оставалось два выхода: или въехать головой в стенку, или утопить Шармана в ванной, а потом вынести тело в мешке на помойку.
Просить милостыню я не мог. Почему – разговор особый. Скажу лишь, что предпочел бы попрошайничеству даже психбольницу.
Кроме того, я узнал: просить – это еще не все. Узнал, что Нил Нилыч с Красным Баксом хотят заставить меня принять веру, основанную на одной из врачебных психиатрических книг.
Я еще раз сходил в милицию. Теперь на меня уже смотрели как на состоявшегося параноика и были, видимо, правы. Я – жалкий и малооплачиваемый художник одного из не слишком раскрученных журналов. Я страшно худ, хотя и жилист, глаза у меня коровьи, а губы при разговоре дрожат. Глянув на меня, милицейские хотели куда-то звонить, я догадывался, куда, и поэтому улизнул поскорее домой: думать, предполагать, готовиться...
Я думал, я хитромудро комбинировал, потому что и с планетарием ничего не вышло: он был закрыт. Тогда мы пошли в кино. Однако я прозевал момент, когда можно было зарезать Шармана в толпе, а когда мы на минуту перед сеансом остались вдвоем в туалете, меня стошнило за секунду до того, как я попытался ударить ножом маленького нищего. Эта секунда спасла его. Он своим гадким умишком все рассек и с воем кинулся в зрительный зал.
Я хотел уехать в другой город, даже в другую страну, но он стерег и держал меня своими когтями цепко: так кот стережет мышь, так болезнь стережет и держит разум.
А дома меня ждал сюрприз.
XI
Дома у меня сидели Нил Нилыч с Красным Баксом.
– Пора, – сказал Нил Нилыч. – Испытательный срок закончился. Ты готов, сын мой, идти с нами до конца?
Я сказал, что готов, упал на колени и заплакал. Потом лег на живот и по-волчьи завыл. Это на день отсрочило мою гибель. Нил Нилыч, борода которого за это время сильно отросла, перенес посвящение на завтра. Он обещал мне новые земли и новое зрение. Он говорил, что вся Россия станет скоро страной нищих и безумных, и я ему верил. Он обещал добраться до самого Христа, разобраться и с Ним, якобы за неисполнение каких-то законов и предписаний гнусного ордена мнимых нищих. Я слезливо поддакивал. Наконец Нил Нилыч размяк и велел мне явиться на Рогожку будущим вечером.
– Вдвоем его и приведете, – кивнул он Шарману и Красному Баксу. – Лавка блаженных нищих ждет тебя, сын мой, – напыщенно и гнусаво заголосил он надо мной, лежащим.
XII
Мне удалось обмануть их обоих!
Я знал, что секта доконает меня и что надо кончать с ними со всеми разом.
Красный Бакс ночевал со мной и с Шарманом, оставить нас вдвоем он побоялся. Наутро я отправил Шармана продать мою видеокамеру. Жадная тварь! Забыв об осторожности, он с радостью схватил дорогую вещь, о которой я сказал, что теперь она мне больше не нужна, и кинулся на улицу. Маленький Шарман рассчитывал продать камеру мгновенно, о чем мне и сообщил.
Как только он выскочил на улицу, я разбудил узкогрудого, жидковолосого Бакса и закричал, что Шарман, наверное тронулся, потому что побежал закладывать Нил Нилычу нас обоих за то, что мы, мол, договорились куда-то свалить. Красный спросонья рванул за Маленьким, правда тут же вернулся, но было поздно: я уже замкнул дверь на все замки и цепочки.
Из-за двери я дразнил и обзывал Шармана и Бакса, кривлялся, прыгал, кричал курой, словом, вел себя вызывающе глупо, делая все, чтобы они поверили: я буду отсиживаться дома. Они поверили. Шарман поехал докладывать на Рогожку. Бакс сел караулить у двери. Я еще покричал для виду, включил магнитофон и, сняв с двери цепочки, тихо через балкон выбрался на улицу.
XIII
Только женщина могла это сделать!
Я позвонил из автомата той, что курила когда-то у меня в кресле «Золотое руно», и попросил разыграть маленький спектакль. Ей теперь, кажется, было безразлично, что со мной происходит, поэтому она спокойно и даже словно радуясь просвету в сером своем существовании (чуть не сказал нищенском, но вовремя спохватился: никогда не произнесу этого слова!) – согласилась.
Женщина приехала через десять минут, отомкнув квартиру своими ключами, вместе с Баксом вошла, и – как и договаривались – крикнула дико: