Текст книги "Перекати-моё-поле"
Автор книги: Борис Споров
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц)
Чужой
Едва родители хлопнули дверью на работу, как и я поспешил к своим товаркам. Ведь там конечно же будет что-нибудь новое!
Утро выдалось ясное. Солнце уже поднялось высоко над лесом, но на траве все еще лежала роса. Земля парила. И за деревней – над поймой и рекой как будто колыхалась легкая марь. Я полагал, что в такую рань деревня еще дремлет – ничуть, от сна в деревне не осталось и следа: на лужайке возле соседнего дома Федька с курицей в руках! Он щурился и сосредоточенно прощупывал ей гузно.
– Шленда без яйца – иди гуляй! – И отбросил курицу на землю.
Пеструшка взмахнула крыльями, встряхнулась, но бежать и не подумала. Тотчас и начала клевать что-то в траве.
А возле дома на противоположной стороне улицы второй из тех, троих задир, кухонным ножом чистил морковину. Возле него, запустив себе в нос палец, канючила девочка лет пяти-шести. Наконец она повернулась в сторону Феди и без выражения на одной ноте проговорила:
– Федя-бредя съел медведя…
– Варька, и тебя съем – хочешь ли?
– Федя-бредя, не хочу…
Мне надо было идти мимо Феди – и я пошел: не трусить же. Когда поравнялись, щуря один глаз, он предложил:
– Эй, парень, давай силой померимся!
– Давай, – не раздумывая согласился я.
Мы сошлись и, пока выясняли, как бороться – бросить на землю или уложить на лопатки, – откуда-то из-за спины появился и третий. Вот они – все тут, задиры! И я подумал: «Сейчас и набуздают».
– Без лопаток, на землю бросить, – наконец решил Федя. – А ты, Вить, блюди правила, чтоб не крылечился.
Я тогда не понял, что это значит. Мы возложили друг на друга руки, я склонился, отступил назад, чтобы не получить подножку, и уже надавил на противника, чтобы затем резко дернуть на себя, а самому отступить в сторону, как вдруг получил пинка под зад.
– Раскрылечился? – решил Витя.
Оттолкнув Федьку, я развернулся и в гневе со всего размаха влепил Вите в ухо!
– Знатно! – воскликнул Федя. – Двое тешатся, а третий судит!
Витя по-мужицки выругался:
– Ну, пенек, давай до крови!
А был Витя и старше меня, и крепче, и ростом выше. Я заметил, что и третий с сестрой тоже шел поглазеть. Но в это время на крыльцо вышел Митя.
– До крови, да? Давай!
– Ну так и бейтесь, – объявил Федя.
И в тот же момент Витькин кулак больно чиркнул по моему виску. Я успел отклониться и в то же время поддел противника по-городскому «на калган», то есть ударил головой в лицо. Витя зажал пальцами нос и запрокинул голову. Вот и до крови!
– Ловкий ты, парень… Токмо головой у нас не дерутся…
– А у нас трое на одного не лезут: один на один, – это уже Митя подоспел.
– Знамо дело, один на один, – согласился Федя. – Но по правилам надо…
Вот они-то и стали моими друзьями – все разные, не похожие друг на друга. Общего у них было лишь то, что все они остались без отцов.
Федя
Федя, медлительный, обстоятельный, с рахитическим или картофельным животом, безобидный и необидчивый, был на полгода младше меня, но на удивление все знал и умел. С утра и до вечера он занимался хозяйством, хотя и всего хозяйства – пять кур с петухом, комолая[6]6
Комолая – безрогая.
[Закрыть] коза и две ярочки[7]7
Ярочка – молодая овечка.
[Закрыть]. Сам провожал свое стадо на пастьбу, сам и встречал. Была у Феди еще сестренка двумя годами младше – и Мамка. Когда я спросил:
– А почему ты ее Мамкой зовешь? – ответил он с вялым негодованием:
– А по кочану! Она и есть Мамка. А маманю мою громом порешило. Во по кех закапывали в землю, – он чиркнул ладонью себе по горлу, – не отошла, вся почернела. Ужо третий год пошел. А Мамка – это еёная сестра. Понял ли?..
Дом у них большой, высокий пятистенок, и тоже как будто объеденный скелет.
Витя
У Вити во время войны умер старший брат – случайно отравился, но остались еще младшие. Были они широколицые, курносые, рослые и крепкие – в отца. Отец у Петровых – легенда, о нем помнили много историй. В престольный праздник устраивал Иван Петров потешную карусель – на спор: положат ему лесину на плечи, обхватит он ее руками, а на концах по мужику, а то и по двое на руках повиснут. Вот и начнет Иван их крутить: если раскидает всех – выиграл, а если сил не хватит раскидать – проиграл… А то бороться один против шести с уговором – не хватать за ноги: так всех в кучку и уложит… А мать у Вити худенькая, маленькая, востроносая и голосистая Аннушка. Зато Витя лишнего слова не скажет. Из всех выделялся он прямотой и справедливостью. Он и под зад поддал мне не для обиды, но для порядка: так бороться нельзя – это хитрость. Учился он плохо, учиться не хотел; и больше всего любил лошадей: любил гонять их в ночное, купать в реке. И топором орудовал, как заправский плотник.
Годом старше, учился Витя в одном классе с нами.
Симка
Кроме Симки в семье было еще два брата и три сестры. Трудно и весело жили Галяновы. От отца осталась гармонь и балалайка, и все братья играли на инструментах. А Симка, средний, был еще мастер и на припевки. Он так ловко и складно придумывал их и пел, что я нередко сгорал от зависти и даже сам пытался придумывать, но у меня ничего не получалось.
Роста Симка был моего, толстоносый, большеротый, с оттопыренными ушами; а еще – шкодливый. Садов в Смольках не было, сады вырубили, когда коммунистическая власть каждую яблоню обложила налогом, так что шкодил Симка по огородам. Все знали о его проделках, но не ругали и матери на него не жаловались.
На Суре
Лишь однажды все вместе мы побывали на Суре. А речка рядом – только под гору спустись. Пешей дорожкой сошли к школе, а от школы уже без тропы через пойму, где паслось жиденькое сельское стадо – десяток коров, десяток коз да полсотни с ягнятами овец. На нас с лаем кинулись пастушьи собаки, оказалось, так они приветствовали – с визгом собаки припадали к земле, прыгали к нашим лицам, норовя лизнуть.
– Фу! Лизуны, – прикрикнул Витя и отшвырнул кобелишку ногой. – Геть, на место!
И собаки покорно одна за другой побежали к стаду. Пойменные кочковатые луга были выедены до земли.
– Какая тут пастьба, елдыжный бабай, – по-хозяйски проворчал Федя. – Совсем пасти негде, скоро и пойму распашут. Колхозных коров на вику гоняют, дело ли – на сеяное гонять…
Никто из нас не отозвался на его раздумья. Под ногами кочи да ямины, так что Митя с трудом костылял. Речка возле Смольков была узкая, но глубокая, с несколькими крутыми изгибами, так что за берегами, поросшими ивняком, и русла не было видно. На омуте, куда мы вышли, вода ходила кругами и казалась темной.
– Ехор-мохор, далеко не заплывать – спасать некому!
Симка захлебисто засмеялся, на ходу стряхнул с себя штаны и остался в одной рубахе. И все наполовину обнажились, и только Митя одетый щурился в сторону деревни.
Смольки на Суру смотрели задворками, уныло: растрепанные или вовсе раскрытые дворы невольно заставляли думать, что деревня гибнущая. И только школа с жиденьким садом выглядела жизненно.
Слева, повыше спуска, из горы по желобам в колоды шумно падала ключевая вода. На ручье от ключа и размещался молочный пункт, где работал наш отец и где мама ему помогала.
– Как будто умирающая деревня, – Митя печально вздохнул. – Хоть бы сюда окнами, что ли…
– А то как, – хмуро согласился Витя, – из пятидесяти двух мужиков токмо шесть возвернулось.
– Ничего! А ты на что, Витя-титя? – Симка засмеялся и, наяривая пальцами как по струнам балалайки, пропел:
Бабы – вся моя родня,
А мужиком остался я!
Заявляю в сельсовет,
Что мене одинцать лет!..
Я думал, что все так и кинутся в воду, однако нет… Позавязали на груди концы подолов рубах – и каждый за свое. Я полез за раками. Берега обрывистые, травянистые, с кустарником – самые рачьи, и норы как будто одна к одной, а раков нет. Выдрал одного – и тот какой-то дохленький.
– Ты что, парень, крысу решил пымать? Мотряй, – пробубнил Витя. – А раков у нас, почитай, не водится…
Мне казалось, что вместо купания друзья мои занимаются какой-то ерундой. Они все дальше и дальше уходили по берегу. То кто-нибудь из них лез в воду, и тогда они выволакивали на берег бревешко или чурак, то вытягивали подмытую иву, а в одном месте подняли со дна старый валяный сапог, надетый на корягу. Федя возмущался, то и дело слышалось:
– Елдыжный бабай, всю речку засмердили! Это ратунинские бараны, ехор-мохор, срамники какие…
Что такое «елдыжный бабай»[8]8
Кстати, я тогда думал, что «елдыжный бабай» – это какое-то жуткое ругательство, и только много лет спустя понял, что это не так. Если перевести на современный обиходный язык, «елдыжный бабай» значило бы – непутевый дед… И понятия наши изменяются до неузнаваемости. (Авт.)
[Закрыть], кто такие «ратунинские бараны» и к кому он все обращается с негодованием – понять я не мог, да и не пытался.
Все свои «находки» они вытаскивали из воды и несли к омуту, где и складывали в кучу. Повымазались черным суглинком, загваздали свои рубахи – тут же сняли их с себя, выполоскали в реке и развесили на тальник сушиться. Тогда я и спросил:
– Федь, а что такое «елдыжный бабай» и почему «ратунинские бараны»?
– Что такое? – он недоуменно хмыкнул. – А я и не знаю – так и есть: елдыжный бабай – и все… А ратунинские – так у них полдеревни Барановых, а вся деревня – не Ратунино, а Бараны. Они мусор в речку валят! Говорят: унесет. Вот и уносит – до Смольков. А речку если не блюсти, она загниет и воды не испьешь.
Только у Феди на шее был нательный крестик на длинной крученой нитке. Когда пошли купаться, он сунул крестик в рот.
– Ехор-мохор, чтобы не утопить. Не то враз – и уплывет…
Все они как поплавки торчали из воды – и руками, казалось, не шевелили, а на плаву держались. Я же «топориком» уходил на дно, хотя и махал руками.
А Митя, одетый, на берегу, отстранившись от нас, все смотрел на деревню – что-то неясное тлело в его душе.
Молочный пункт
Сливной или молочный пункт – небольшой рубленый домик с тесовыми пристройками – размещался на ключевом ручье не по ошибке: ключевая вода, протекая под пристройкой, летом служила холодильником – фляги со сливками и ушаты с творогом опускали в холодную воду. А в рубленом домике сепаратор[9]9
Сепаратор – аппарат для выделения сливок из цельного молока.
[Закрыть], который обычно крутили вдвоем за одну ручку, причем внутри сепаратора надсадно лязгали шестеренки; топка под кубом с водой для «варки» творога и кипячения сливок – вот и все нехитрое хозяйство. Ну да еще фляги, ушаты, молокомер и центрифуга для определения жирности молока.
Здесь и работал мой отец заведующим. Была и работница Нюра, но одной ей было тяжело, а еще по штату не полагалось. Вот мама и помогала без оплаты. Работы много, работа тяжелая. От одного пара, мытья посуды и помещения можно было упасть, а сепарирование, а тяжелые фляги и ушаты… Зато мама вместо зарплаты приносила домой творог и молоко, а к воскресенью и сливок.
Год этот был тяжелый, но самый сытный в моей одиннадцатилетней жизни.
Привозили в флягах колхозное молоко, но главное – несли и несли молоко женщины в ведрах на коромыслах, несли за три, за пять километров из других деревень – налог. А не сдашь налога – попадешь под суд. Или корову уведут в счет налога, овец или поросенка! Не помню точно, сколько налога приходилось на корову, но залегло в памяти – четыреста двадцать литров. И это без оплаты, за квитанцию – налог, что-то в этом роковое и гнетущее – как рабство… И вечно упреки, досада: то жирность не та, то молокомер врет. Но отец обычно бывал неумолим и суров. А мать шумливым нередко подсказывала: «Вон зачерпните ведра сыворотки». И бабы, зыркнув в сторону заведующего, черпали из бака сыворотку – себе и соседям вместо кваса и поросенку пойло – и несли на коромыслах три – пять километров домой.
Когда скапливались сливки и творог, из колхоза присылали подводу, фляги загружали, увязывали, – и отец ехал сдавать продукцию или в район, или в село Никольское на молокозавод.
Отец
Родитель мой так и остался для меня загадкой. Довоенного отца я не помнил и не знал. Он привез нас к себе на родину, где и сам не бывал лет пятнадцать или шестнадцать. Все это время его утягивало глубже и дальше в Среднюю Азию. По словам мамы, он срывал нас с обжитого места, увозил на край света, а сам через полгода-год исчезал. Мама возвращалась с нами к своим родителям.
После войны мы встретили его стариком: на вид ему было за шестьдесят, хотя на самом деле – сорок семь лет. Ни одного дня мира в семье не было. Имея и без того крутой нрав и характер, отец постоянно пил.
Отец гордился, что рано начал работать, что уже в шестнадцать лет взбунтовался против отца, хлопнул по столу кулаком и ушел из дома. Был в матросах на Волге. Началась Первая мировая война, и в 1915 году он оказался на фронте. Воевал лет семь – с переходом на Гражданскую. И тоже гордился. А вот что было после Гражданской войны – я не знал. Одно знал, что призвали на Вторую мировую войну в 1941-м из Киргизии. За четыре года в артиллерии получил одну награду – медаль «За отвагу»… Одиннадцать лет воевал, одиннадцать лет прямо или условно убивал – и это не все, это лишь видимая часть его жизни. Тогда мы не могли ответить, казалось бы, на очень простой вопрос: почему с Волги, из этих благодатных мест, потянуло отца в чужую и неуютную Среднюю Азию, где нещадное солнце и на зубах песок?
Он жил без бога – и вся жизнь родителей протекала без божиего благословения. Без бога росли и мы, дети.
Огурцы впрок
Я знал, что с утра Федя будет солить огурцы впрок, на зиму. Накануне они с Мамкой уже приготовили большую кадку с кружком – ведер на семь-восемь. Федя принес из леса можжевеловых веток. Вымытую кадку устелили этими ветками, залили горячей водой, а затем опустили в воду три крупных голыша[10]10
Голыш – круглый, гладкий камень.
[Закрыть], раскаленных до посинения, и кадку сверху закрыли старой пальтушкой. Раскаленные камни в кадке клокотали, лопались, ударялись в клепки, как будто нечистая сила бунтовала внутри… Когда камни и вода остыли, Мамка можжевельником вымыла кадку, еще раз ополоснула ее теплой водой – и душистая кадка была готова для огурцов. Ее установили в погребе на место и покрыли чистой пеленкой. Достаточно было наношено и воды. У Феди крутое и гибкое коромысло: неполные ведра воды мягко покачиваются, а Федя мелкими шажками все бежит, бежит ближе к дому.
– Феденька, али огурчики впрок решил? – поет встречная баба.
– Пора, – на ходу отвечает Федя, – некуда откладать.
– И верно – пора, – соглашается баба, – не то ведь и до Спаса дотянешь… Коли не доберете, так приходьте. Вы меня летось как выручили!
– Ладно, ладно, коли что – приду. – А ведра покачиваются, босые ноги бегут, и похлопывают по икрам короткие широкие штанины…
Утром, похватав картошки с обратом[11]11
Обрат – пропущенное через сепаратор, обезжиренное молоко.
[Закрыть], я выскочил на крыльцо. Федя уже хозяйствовал возле двора.
– Эй! – кричу ему. – Помочь ли с огурцами?!
Федя распрямился, ответил озабоченно и степенно:
– Коли что, и тебе дело найдется…
Сначала мы чистили и мыли чеснок, потом выбрали и вымыли укроп, остролист и листья хрена. После этого вымыли в двух водах уже загодя собранные огурцы. Казалось, Федя медленно работал руками, но дело в его руках завидно спорилось; успевал он и пояснять, что к чему:
– От укропа огурец запашистый, а от остролиста хрусткий, от хрена и чеснока – ядреный. А в кадке солить – огурец лучше не резать, закиснуть может. Как скрутил с плети, так и клади…
Помогала и сестрица Федина – на побегушках.
– Манечка! – он ее иначе и не называл. – К Галяновым за безменом сбегай и бузун[12]12
Бузун – крупная, неповаренная соль.
[Закрыть] принесешь. – Он отвесил четыре килограмма крупной соли, ссыпал в ведро и залил холодной водой. – Мы ключевую воду не кипятим, так хорошо… Манечка, возьми большую мутовку[13]13
Мутовка – сосновая макушка с рожками на конце.
[Закрыть] и помешивай, чтобы соль разошлась. А мы пойдем по огурцы с грядки…
Взяли плетюху, пошли в огород. Здесь были все овощи; огурцов – две большие грядки!
– Самые крупные и желтые не брать – на семена, с палец – тоже не надо, а средние – подряд, в кадку все уйдет. А мелочь подрастет – в корчаге[14]14
Корчага – большой глиняный сосуд.
[Закрыть] малосольные сделаем…
Когда мы наполнили плетюху и принесли к мойке, с наряда пришла Мамка, чтобы поесть и снова уйти на труд. Она всегда одевалась в темное, и на голове носила черный платок, закрывающий лоб до самых глаз. Умылась, вышла на крыльцо и сказала:
– Я заложу что есть, а потом завершим…
Взяла чистую зелень-приправу, ведро огурцов и медленно пошла к погребу… Мы подносили вымытые огурцы, а Мамка быстро укладывала их в кадку и что-то все шептала и всякий раз крестила огурцы… Она скоро управилась, похлебала пустых щец и ушла. А мы собрали еще плетюху урожая. К этому времени я уже так устал, что с трудом передвигал ноги. А Федя работал и работал – и никакой усталости. Подошел Симка и, что-то напевая себе под нос, взялся за мытье огурцов. Дело пошло веселее.
Солнце уже зависло над Сурой, когда Федя уложил огурцы почти до краев кадки, влил из ведра воду с разведенной солью, прикрыл огурцы укропом и листьями хрена, положил на зелень кружок, на кружок тяжелый камень, и после этого начал заполнять кадку водой. Вода булькала, уркала, и, наконец, обозначилась на уровне кружка.
– Ехор-мохор – готово! – возвестил Федя и, почесывая в затылке, признался: – Маненько притомился…
А меня мутило. Только теперь я вспомнил, что давно надо бы поесть. Поднялся и побрел восвояси.
– Упахтался парень, – посочувствовал мне вслед Федя. А Симка пропел:
Притомился мой сосед —
Отобедать мочи нет.
Федька с парнем молодцы —
Засолили огурцы…
А вечером Мамка принесла ведро огурцов. Она стукнула в окно и негромко окликнула:
– Примите вот, огурчиков принесла.
Погода
На Илью Пророка погремело, но дождя не пролилось. Однако уже на другой день дождь зарядил на неделю. В улице грязи не было, мелкими ручейками вода стекала под гору к Суре. А вот между школой и молочным пунктом – грязь суглинистая. И как-то скоро повеяло унынием. Ни обуви резиновой, ни защитной одежды, чтобы прогуливаться под дождем. Митя целыми днями сидел в задумчивости. Я знал, отчего он грустит: ему предстояло учиться в седьмом классе, а в семилетку – пешком пять верст. Летом обернуться – ничего, можно, а когда погода зарядит, снег – как? Это ведь не шуточки: десять верст каждый день отмеривать с клюкой. А отец во хмелю уже не раз ронял безответственное слово – «дармоед». Мать шепотком уже заговорила о ремесленном училище. И Митя унывал, вздыхал и скупо улыбался.
Пойму и Суру как будто дымом заволокло. Небо опустилось, набухло, потемнело, казалось, уже никогда никакого просвета не будет.
«Погода, погода – теперь на полгода?!» – кричал Симка из окна, запрокидывая голову в мельтешащую хлябь.
Но деревня жила, с понуканиями, с окриками двигалась. С одной стороны Витя все что-то тяпал топором во дворе, с другой – неуемный Федя хозяйничал. Накинув на голову старый плащ, шлепал он, босоногий, по водянистой траве то в одну, то в другую сторону. А напротив, в доме Галяновых, в каждом окошке по две рожицы – оттуда звенела балалайка.
Каждое утро бригадирша или бригадир, в сапогах и в сером брезентовом плаще с башлыком, с палкой в руке проходил в конец деревни по одному порядку, а возвращался по другому. Он звучно ударял палкой по наличнику и кричал по имени:
– Настена (Марья и т. д.) – наряд! – называл место работы и шел дальше.
Если же никто не отзывался, ударял еще и еще… И даже во время погоды, накинув на голову в виде башлыков мешки, бабы шли по наряду, покорные и послушные. И так изо дня в день – и даже по воскресеньям.
А когда ближе к престольному празднику выдали аванс в счет заработанных трудодней[15]15
Трудодень – норма трудового дня в колхозе, отмечалась «палочкой» в ведомости бригадира.
[Закрыть], я видел, какие разгневанные и резкие несли бабы в мешках по 10–15 килограммов ржаной муки. Одна из них, как будто пьяная, шла посреди улицы и беспорядочно выкрикивала то в одну, то в другую сторону:
– Вота! Ироды аванец выдали! – при этом она поднимала мешок с мукой и встряхивала его так, что мучная пыль выбивалась сквозь мешковину. – Вота, за полгода заробила[16]16
Заробила – заработала.
[Закрыть] – попритчило бы вас!..[17]17
Попритчиться – случиться, приключиться, о беде, болезни; попритчило бы – недобрый посул, как если бы: чтобы ты заболел, чтобы тебе худо было. Характерно для Нижегородской области.
[Закрыть]
На следующее утро бригадир как обычно ботал[18]18
Ботать – стучать.
[Закрыть] по наличникам, но на его позывные из большинства изб не отвечали…
По грибы
Дождило, дождило, а в один час прояснилось! И солнце вновь припекало, и паром дышала земля. Как мила и непривычна была для меня вязкая влажная зелень живой природы, даже теперь, когда август уже переваливал на вторую половину. Земля так и представлялась живой: и ласкало босые ноги, и тепло исходило от земли, как от материнского тела. И даже не хотелось замечать унылую закрепощенность колхозной деревни…
– Парень! – окликнул Федя. – По грибы пойдешь ли?.. Парит… Милку провожу – и айда…
Вот и растерялся – ведь по грибы я не ходил ни разу!
– А куда пойдем? – наконец спросил, факт, не самое лучшее.
– Куда… В наш лес, чай, и пойдем – еще-то некуда.
Федя стоял на лужайке перед домом и все поглядывал в наш конец деревни, откуда обычно приходило вечернее стадо. Я уже не раз видел, как, возвращаясь с пастьбы, первой в улицу выбегала из-под горы Федина коза Милка, а за ней ярочки. И Федя, щуря один глаз – оказалось, он у него плохо видит, – призывно кричал:
– Милка, Милочка… бари, бари, бари! – так он окликал овечек.
И они галопом бежали к нему, наверное, не только потому, что у него для них были припасены лакомые кусочки картофеля, поджаренные с солью, или что-нибудь другое. Со всех сторон они тыкали свои мордашки ему в руки, иногда вскидываясь на дыбки, и он гладил их и разговаривал с ними. Так гурьбой они и уходили во двор, где их уже ожидало немудреное пойло и где можно было, наконец, отдохнуть и похрупать на ночь приготовленные хозяином веники.
Утром под хлопки пастушьего кнута меня разбудила мама. Она уже протопила печь, и в избе вкусно пахло пенками тушенной с молоком картошки.
Так рано в деревне я еще не поднимался: солнце над лесом не появилось, но лучи его уже стерли с небосклона блеклые звездочки, позолотили его, и месяц своим упругим бледным парусом, казалось, пытался одолеть поток благодатных лучей. В избах напротив крайние окна полыхали печным пламенем, и, казалось, от этого печного пламени земля исходила струйками пара. Над Сурой и поймой рваными облачками пластался туман… победно прокричал Федин петух. Над головой трепетно пролетела стайка ласточек – и вслед им из куста бузины как будто засмеялись воробьишки.
– Парень, нож не забудь!.. Стукни там Вите, а я Симке…
Но Симка и сам уже выкатился на крыльцо с припевочкой:
Всей деревней мы прошли,
А лучше Милки не нашли…
И вновь мы вместе: четверо – плечо к плечу. Они почему-то очень спешили, и я едва поспевал за ними, полагая, что по грибы так и ходят. Но когда вышли на взгорок к опушке леса, взмахивая корзинами, друзья мои торжествующе вдруг закричали: «Первые!». От дальнего конца деревни, через поле, наверное, тоже спешила стайка товарок. Оказывается, мы торжествовали потому, что первыми пройдем по грибному пути!
С этого дня, с этого места на опушке леса я и начал понимать, что значит – наш лес… Ведь для них лес – как изба, они знали его, казалось, по счету деревьев; знали где, когда и какой гриб растет; где много костяники, где малинник и земляника; где можно найти диких пчел и даже полакомиться медом; они не только знали, они и любили н а ш л е с, как любили и всю окружающую их природу, и даже когда приходилось заниматься противозаконной порубкой на жерди, они умели выбрать такую осинку, которая лишь засоряла лес. Когда же по осени, на уборке урожая картофеля жгли костры, чтобы обогреться и испечь картошки, – вырубали только сухое или обреченное. Много пакости творят люди в лесу, но в н а ш е м лесу н а ш и х пакостников встречать не доводилось.
Лесовиком слыл Симка. И верно: не успели войти в лес, как Симка начал посвистывать, пощелкивать языком, и со всех сторон, казалось, ему в ответ посвистывали и пощелкивали птицы. Он и гриб-красноголовик нашел тотчас уже на опушке.
– В красной шапочке грибок мне в корзину – скок! – И засмеялся, обрезал ножку гриба, изучил его, прищурился, покрутил головой и решительно сказал: – Гриб чистый. Чаю, по гриве прямиком и пойдем, – он указал рукой направление, – тамотко света больше и тепла, тамотко и гриб. До лесного озера, а оттоля по дороге или назад – сколь наломаем.
Уже через минуту рядом не было ни Симки, ни Вити. А Федя сказал:
– Ты, парень, далеко не уходи – заблукаешься. Аукаться станем… А друг за другом шастать негоже.
Я не ответил. Меня уже охватило грибным азартом, и в то же время благодарность Феде так и сдавила мне горло. Не прошли и двадцать шагов, как я нашел сразу три гриба рядом.
– Федя! – кричу. – Нашел! – И в обнимку с грибами к Феде. – Вот!
– Ну, парень! Три белых!.. Ехор-мохор, поглянь там еще – белые семьями сидят… Да не кричи зря, не рыскай, – проворчал Федя.
И я понял: зря не кричал и не бегал. И вскоре меня охватил такой азарт, что я вообще забыл, с кем пришел в лес.
Солнце уже поднялось над миром и текучими искрящимися лучами высвечивало ликующий лес. Крупные птицы, как цыплята, бегали и порхали по лесу. То слева, то справа куковала кукушка. Где-то рядом звучно долбил дятел. На листьях травы искрились капли росы – алмазная россыпь!
Я метался из стороны в сторону, боялся пропустить грибы. Но грибов попадалось почему-то мало. И я решил, что мои друзья, пожалуй, набрали уже по полкорзины. Огляделся – никого вокруг, тихо – и оробел.
– Федя! – пронзительно, во все горло закричал я.
– Чего ты? – неожиданно в нескольких десятках шагов от меня отозвался мой поводырь.
И я засмеялся – Федя рядом!
– Ты уже много набрал? – кричу ему.
– Много, полкорзины…
Изумленный, я подбежал к нему – в его корзине было с десяток грибов.
– Ты что брешешь?
– А ты что блажишь? Ехор-мохор, зри! – и Федя точно у меня из-под ног поднял пузатенький гриб. – Ты, парень, не кричи. Не то ведь и грибов не наломаем… Разбегутся! – крикнул и пошел с корзиной на локте, степенный и хозяйственный мужичок.
Начал и я искать грибы: заглядывал под кусты, под ветви елей, осматривал со всех сторон кочки и пни, приседал под листья высокого папоротника – и гриб пошел. Как потом оказалось, я даже рыжиков несколько срезал, не догадываясь, что это за гриб! А уж как мне понравились лисички – глаза разбегаются! Кроме сыроежек и подосиновиков, вовсе не зная грибов, я клал в корзину все подряд. И светло и радостно было на душе, я даже не боялся заблудиться, хотя каждые несколько минут кричал:
– Э-гей!
– Ого! – отзывался невидимый Федя.
И вновь деревья, солнце, мокрые ботинки и грибы на тонких и на толстых ножках. И в какой-то момент я понял, что я счастливый… И потекло, потекло в солнечных лучах время – время леса, время счастья… Здесь не было зла – и это, оказалось, счастье.
Корзина тяжелела, становилась неудобной. И когда мы вышли к озеру, точнее – к лесному озерку, по краям покрытому ряской и листьями кувшинок, у Феди была почти полная корзина грибов, но и у меня – больше половины.
– Си-ма! – сложив ладони рупором, закричал Федя в одну, а затем в другую сторону. Никто не отзывался. И тогда мы вместе закричали:
– Си-ма! Ви-тя!..
И металось из края в край эхо: «Ма-а-ма… тя-тя-тя!». И скоро в ответ донеслось:
– О-го-го! – и тоже в два голоса.
– Идут, вместе… Елдыжный бабай, сожрут! – Федя шлепнул себя по лицу ладонью – и кровавое пятнышко осталось на щеке.
В полдень мы вышли из леса, усталые, с тяжелыми корзинами, но ведь и Смольки были рядом – вот они, соломенные крыши…