Текст книги "Контрафакт"
Автор книги: Борис Штейн
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Женщины охнули и зашлись смехом. Эмма изумилась:
– Ты мне этого не рассказывал!
– Я много чего тебе не рассказывал, – посмеиваясь, отвечал ее муж. – Ты со мной три года. А у меня запасов лет на двадцать!
Вове было не смешно. Он, конечно, за компанию как-то отреагировал: изобразил на лице подобие улыбки и выдал скупое «гы-гы». Но абсолютно безрадостно. Между тем неправильно было бы заподозрить его в негибкости ума и неспособности понять шутку. Да понимал он, понимал, в чем тут юмор, и картинку эту карикатурную представил со всей живостью. Но ему было не до смеха. Он ведь, строго говоря, приехал сюда за пятьсот верст не анекдоты слушать, а совсем наоборот – поговорить о возможностях переезда в Москву. Но гостевание подходило к концу, а вырулить на нужную тему все никак не получалось.
Тут хозяин застолья, словно угадав Вовины терзания, налил всем по последней. Скоренько произнес незначительный тост и спровадил женщин в комнаты, сказав:
– Эммочка, покажи сестре наши крымские фотографии…
Вот оно что! – смекнет догадливый читатель. – Так это, стало быть, Давид, тот самый, что играл в шахматы на Гурзуфском пляже! А его недавняя жена как раз и есть свояченица толстого человека Вовы Блинова!
Догадливый читатель может оказаться и привередливым: «Что это все персонажи, в кого ни ткни, все поголовно – из одного и того же захолустья!» Тут позволительно поспорить и, если хотите, оправдаться. Во-первых, не все. Многие, спору нет. Но не все. Во-вторых, автор не ездил за ними туда, в частный сектор города Братство. Они сами, сами поприбывали в Москву и повстречались автору на его нелегком пути. Но и тягу эту из периферии в центр осуждать не следует. В эпоху перемен особенно явственно проступает неравенство возможностей для человека в центре и человека в удалении. Возможности эти уменьшаются прямо пропорционально расстоянию от центральной точки, в нашем случае – от Красной площади. Менее энергичные мирятся с тем, что есть, следуя пословице: «Где родился, там и сгодился». А те, в ком клокочет чувство неудовлетворенности, отрываются от родимой печки и устремляются в столицу, подгоняемые ветром нетерпения. А там уж – кому как пофартит и кто за что уцепится. И они прибывают в вожделенный город, расторопные, лишенные вялости и лени, и пробивают своим упорством стену отчуждения, пренебрежения, порой и презрения, которая вырастает на их пути. Пробивают… кому удается. И тут уж, пробив и достигнув, они опережают конкурентов – коренных и потомственных жителей столицы, не привыкших так отчаянно бороться. Вспомним так любимого автором д’Артаньяна (Дюма, Дюма написал «Трех мушкетеров», Дюма-отец, отнюдь не Михаил Боярский!) Да, вспомним в связи с этими рассуждениями пламенного гасконца, покорившего Париж! Вспомним и великого сказочника Ганса Христиана Андерсена, пришедшего в Копенгаген с острова Оденсе пешком, с рыбным обозом. Да и наш Михаил Васильевич не в столицах родился и тоже пешком притопал из Архангельской глубинки. А переберите новых бизнесменов низшего звена и средней руки: кто с Украины прорвался, кто – из Белоруссии, кто, например, из города Ангарска Иркутской области, кто из Прибалтики. Но больше всего все-таки с Украины. Стало быть, не стоит пенять за это автору – он только отражает в меру своих способностей жизненную тенденцию.
Однако погоним же дальше медлительный сюжет.
Итак, когда мужчины остались одни на гостеприимной кухне, Давид спросил без обиняков:
– Какое дело у тебя, Вова?
– Давид, я решил перебраться в Москву. Расскажи, как тут насчет работы.
– Не в работе дело, – быстро сказал Давид. – В Москве только ленивый сидит без работы. Дело в жилье. У тебя что там в Братстве? Дом?
– Дом, – ответил Вова, – пятистенка.
Давид подумал и сказал:
– Это не вариант. – Потом спросил. – А из милиции уйдешь?
– Ясное дело, – ответил Вова и даже пожал плечами.
– Правильно, уйди. Но уйди красиво: по семейным обстоятельствам. Возьми хорошую характеристику. Дадут хорошую?
– Да, дадут, – ответил толстый человек. А про себя подумал: «Одной бутылкой здесь не обойтись!» – Дадут, конечно, а зачем?
– Затем, что в Москве тоже поступишь в милицию.
– В милицию в Москве? Да это шило на мыло.
Давид засмеялся:
– Ну ты даешь, Вова! Ты думаешь, что сразу начнешь загребать лопатой? С чего? Что ты умеешь? Баранку крутить? Этим здесь никого не удивишь. Или у тебя есть просчитанная бизнес-идея? И начальный капитал? Нет, на харчи ты, конечно, заработаешь, а на съем квартиры, увы! Ты же стремишься в Москву – не в Третьяковскую галерею и не в Оперный театр. Так?
– Так, – кивнул Вова.
– А делать деньги. Так?
– Ну, так.
– Вот и начни с милиции.
– Взятки брать? – Напрямую спросил Вова.
– Не знаю, не знаю, – скороговоркой ответил Давид. – Брать – не брать. Не в этом дело. Поставят тебя объект охранять – какие взятки?
– А что тогда? – удивился толстый человек Вова Блинов.
– Общежитие, общежитие. Нужно устроиться с семейным общежитием. Я помогу. – Он стал серьезным и внимательно посмотрел на Вову. – Первое, с чего ты начнешь, примешь российское гражданство. Только не знаю, как это сделать: в Киеве, в Российском посольстве, или в Москве. Не знаю. Ты по паспорту кто: русский или украинец?
– Русские мы, – солидно сказал Блинов.
– Вот и хорошо. Где, как – тебе там из милиции видней. Если у тебя это несложное дело не получится, то и ничего не получится. Понял?
Вова подобрал губу и энергично сказал:
– Понял. Давай четыре капли на удачу.
Давид плеснул Вове коньяку, себе какой-то шипучки и поднял бокал:
– На удачу.
«Не зря приперся, – подумал Вова. – Мы свое возьмем!» – Он посмотрел на часы – у него были «Командирские». Пора было собираться. До вечернего поезда оставалось всего ничего.
«Любовь выскочила перед нами, как из-под земли выскакивает убийца в переулке, и поразила нас, сразу обоих». Леонид Петрович часто повторял про себя эту фразу, поразительно точно составленную Михаилом Афанасьевичем Булгаковым. И когда задумывался, представлял даже не первую встречу Мастера с Маргаритой, которая несла в руках желтые мимозы, и не простодушное «я розы люблю», сразу разрушившее стену между двумя незнакомыми людьми, – он представлял, как душевнобольной Мастер ровным голосом рассказывает об этом душевнобольному Ивану Бездомному. И еще вспоминал эскадренный миноносец «Озаренный», где офицеры в очередь читали журнал «Москва» с сокращенным текстом великого романа. Какой это был год? 66-й? 68-й? Он никак не мог теперь вспомнить. Надо, надо сходить в библиотеку, посмотреть… Но не получалось. Жизнь в Москве требовала интенсивных телодвижений для поддержания жизни. Времени – не хватало. Нет, не по таланту, разумеется, а по расстановке фигур он сравнивал себя с Мастером. Его Маргаритой была Марина, они съехались – Марина из Полтавы, Леонид Петрович – из Таллинна, чтобы угнездиться здесь, в десятиметровой малогабаритной квартирке на Преображенке, принадлежавшей незнакомому им больному человеку, уже не первый год обретавшемуся в клинике. Квартирку сдавала его сестра. Марина и Леонид Петрович – оба оставили свои семьи ради друг друга. И Леонид Петрович был уверен, что Марина полюбила прежде всего его внутренний мир, его стихи и прозу. Можно надеяться, что он не ошибался. И если Маргарита вдохновенно следила за движением романа о Понтии Пилате, то Марина пошла дальше: она перепечатывала все сочиняемое Леонидом Петровичем на видавшей виды «Эрике», причем делала это, извините великодушно за натурализм, сидя на крышке унитаза в миниатюрном санузле. Потому что в комнате вели какую-то жизнь то Леонид Петрович, то Маринин пятилетний сынишка, то оба вместе.
Михаил Афанасьевич окунул своих героев в Добро и Зло, в Мгновение и Вечность. И чтобы не отвлекать от высоких категорий, он избавил их от низких житейских хлопот: Маргарита оказалась женой нелюбимого, но благородного и весьма обеспеченного ученого-специалиста, принадлежавшего к советской элите. Она не имела детей, зато имела домработницу, и отсутствие забот о хлебе насущном позволяло ей полностью отдаться устремлениям духа. Мастеру же великодушный автор подарил выигрыш по облигации в сто тысяч рублей, и он смог уйти со службы и реализовать потенциал художника и эрудита. Леонид же Петрович со своей Мариной тонули в перестроечной Москве, как лягушки в сметане, и, как усердные лягушки, колотили, колотили лапками белую жижу, сбивая масло, чтобы вылезти наверх и глотнуть воздуха. Это было время голых прилавков и продовольственных талонов. В Литфонде Леонид Петрович получал привилегированный талон, по нему отпускали колбасу, муку, крупу, сахар, масло и другие отсутствующие в свободной продаже продукты. Все это можно было купить не где попало, а только в магазине на бульваре Рокоссовского, куда его прикрепили. Леонид Петрович и Марина называли этот магазин «кормушкой». «Кормушка» обслуживала кроме Литфонда, Худфонд и Общество слепых. Поэтому в очереди, хвост которой шевелился непосредственно на бульваре, смешивались писатели, художники и полуслепые люди. Иногда попадались и слепые с детьми-поводырями. Писатели, художники и слепые в одной очереди – здесь, согласитесь, было что-то символическое.
Больше ничего некогда могущественный Литфонд сделать для Леонида Петровича не мог. Так, например, очень быстро растаяли слабые надежды на комнату в коммуналке: литфондовский жилой фонд взяли под контроль городские власти. Рухнули надежды и на издания книг. Он приехал в Москву с двумя рукописями прозы, предложил двум издательствам. Рукописи по инерции были отданы рецензентам, и рецензии писались, и люди получали какую-то копейку за свою, уже ненужную работу. Ненужную, потому что вдруг оказалось, что бумаги в издательствах нет и все хлопоты напрасны.
Однажды Леонид Петрович зашел в дом печати на Красной Пресне и стал предлагать свои услуги во всех расположенных там редакциях. Ему удалось получить заказы на театральные рецензии в «Московской правде» и «Вечерней Москве». Это была приятная работа. Он приходил в театр, обращался к администрации, его усаживали на удобное место, давали программку, потом спрашивали, как понравилось. Леонид Петрович не делал тайны из своих впечатлений – отвечал, как чувствовал, так же и писал. Когда Булат Окуджава сочинил свою песню: «Каждый пишет, как он слышит, каждый слышит, как он дышит, как он слышит, так и пишет, не стараясь угодить…», когда она дошла до ушей Леонида Петровича, она абсолютно легла ему на душу. В особенности вот эти, приведенные только что слова. Леонид Петрович знал всю песню наизусть и, не имея музыкального слуха, часто пел ее про себя, а когда никого не было, то и вслух. «В склянке черного стекла – так она начиналась – из-под импортного пива роза красная цвела гордо и неторопливо…» И, когда умер Булат Шалвович и прощание с телом состоялось, конечно же, на Арбате, в театре Вахтангова, Леонид Петрович пошел на Арбат, неся в руке одинокую розу. Покупая розу у станции метро «Баррикадная», он сказал:
– Дайте самую красивую – на гроб Булату Окуджаве.
– На гроб полагается две, – заметила продавщица.
– Я знаю, – ответил Леонид Петрович, – но у Окуджавы есть песня про одну розу. Так что дайте мне одну. – И потом, уже продвигаясь черепашьим шагом в очереди, которая тянулась по Арбату до Садового кольца, Леонид Петрович заметил, что многие из его сверстников тоже пришли с одним цветком.
Театральные рецензии Леонида Петровича стали появляться в обеих газетах, но не часто, и гонорары приносили скромные. В поисках заработка Леонид Петрович немало пообивал порогов и в результате зацепился в детской редакции радио, где с большим, надо сказать, удовольствием сочинял тексты песен для инсценировок сказок Гауфа и Андерсена. Эта работа легко сочеталась с поездками на литературные встречи. Сидя (или стоя) в троллейбусе, метро или вагоне электрички, он крутил в голове ритмическую сетку, наполняя ее словами, и, дождавшись конца движения, тут же заносил сочиненное в рабочую тетрадь, подложив под нее старую папку участника совещания писателей, пишущих на темы о жизни пограничников.
Марина тем временем благоустраивала жилье. Денег на мебель не было никаких. А между тем было необходимо что-то в чем-то держать. Она приносила пустые картонные коробки из-под фруктов, сигарет и других товаров, как-то их пристраивала одну на другую, склеивала, и получалось что-то вроде шкафчиков, даже со створками.
Москва между тем кипела и бурлила: митинги, шествия, политические споры до хрипоты и до темноты на Пушкинской площади возле редакции «Московских новостей». О, эти «Московские новости» начала девяностых! Они переходили все мыслимые границы! Они просто-напросто рассказывали все, как было, как бы ужасно ни обстояло дело. «Огонек» и «Московские новости» не оставляли иллюзий относительно недавнего прошлого.
Но не могло же, не могло все поголовно население взять и развернуть свои мозги справа налево. Народ привык за много лет, что истина должна быть на всех одна: такая или сякая, но одна. Вот и доказывал каждый свое понимание, непременно стремясь убедить в нем рядом стоявшего. К вечеру пятачок возле «Московских новостей» разделялся нанесколько кружков, и в каждом кружке шло свое сражение. Так на большой спортивной арене устанавливают несколько рингов, и там одновременно молотят друг друга бойцы разных весовых категорий. В ход шли неудержимые эмоции, красноречие заменяло разум, а сила голоса – силу доводов. Крик стоял неимоверный.
Леонид Петрович старался бывать на митингах, шествиях и спорах. Ему думалось, что это знаки на поворотах эпохи и, раз уж он оказался в этом времени и на этом месте, следует все увидеть, услышать и запомнить. Что удручало – это всеобщая озлобленность, причем не только на политическом уровне, но и на бытовом. Грубость и бесцеремонность обернулись нормой столичной жизни. Однажды в овощном магазине на него стал орать грузчик, упрекая за позднее посещение. До закрытия оставалось пятнадцать минут – не так уж мало.
– Не кричи на меня, – сказал ему Леонид Петрович, – я этого не люблю.
– Ну, козел, я тебе устрою, – злобно ответил вспомогательный работник торговли. Он ожидал Леонида Петровича в широком застекленном тамбуре между входными и внутренними дверьми. Леонид Петрович отдал сумку с картошкой Марине и попросил ее приотстать. На флоте он немного занимался самбо, даже вел занятия с матросами, так что предстоящее столкновение – не пугало. Он хотел поймать напавшего грузчика на заднюю подножку, но – не получилось. Пьяный человек рухнул, не дожидаясь проведения приема, и Леонид Петрович оказался сидящим на нем верхом. Все это было глупо, бессмысленно и как-то тоскливо. «Откуда такая злоба? Например, на меня? Почему, собственно?» Так думал Леонид Петрович, неся взятую с боем картошку.
Марина шла по Старому Арбату, который успели к тому времени превратить в пешеходную зону, покрытую брусчаткой и освещенную стилизованными под старину фонарями. И все это уютное пространство от ресторана «Прага» до Смоленской площади заняли картины, матрешки разных мастей, павловопосадские платки, деревянные ложки, резные и раскрашенные, резные шахматы, дергающиеся настенные клоуны, а также элементы советской военной формы: кители, тужурки с погонами старших и младших офицеров, собственно погоны, фуражки, бескозырки, матросские бушлаты и форменные блузы. Кроме того, значки: «ГТО» первой и второй ступени, спортивные разряды, «Кандидат в мастера спорта» и «Мастер спорта СССР». Лежали на прилавках и медали и даже ордена, значки «За дальний поход», «Отличник боевой и политической подготовки», «Специалист 1-го класса». На вытянутых в линию столах красовались знамена – воинские и другие, например знамя победителей в социалистическом соревновании, военно-морские флаги: белые, с синей полосой внизу, с серпом-молотом и звездочкой в верхнем углу и гюйсы: красные, с очерченной белой линией звездой. Рухнувшая держава спускала с лотка атрибуты своей государственности.
На человека средних лет это многообразие вчерашних святынь, брошенных на прилавок, производило шоковое впечатление. И даже если человек этот в недавнем прошлом был настроен скептически ко всепроникающей идеологии, теперь он ежился от вида пущенных в продажу правительственных наград, потому что как ни крути, а они были оценкой наших трудовых и служебных напряжений. Это было не просто отменой традиций – это было глумлением над традициями. За это глумление платили: кто – из злорадства, кто – из жадности к политической экзотике.
Проистекал этот небывалый арбатский вернисаж отнюдь не в тишине. Звуковой фон был волен и многообразен. Пожилой инвалид с завидной копной седых волос жал заскорузлыми пальцами слесаря на клавиши старого аккордеона «Красный партизан» и пел, не имея голоса, «Раскинулось море широко». В потертый футляр не густо, но регулярно опускались небольшие деньги. А уж полонез Огинского, полонез Огинского разливался во всю силу своей сентиментальной грусти – его извлекал из скрипки благородного вида музыкант с бледным лицом, длинными волосами и в концертном фраке. Публика слушала его, образовав почтительный кружок, и жертвовала за удовольствие. Девочка-вундеркинд лет шести, не более, то играла на флейте, то пела, то танцевала, отец аккомпанировал ей наэлектрогитаре с небольшим динамиком. Хмурые ветераны Афганской войны низкими суровыми голосами пели, конечно же, под гитару, свои ветеранские песни. В них боль и обида были выражены неумелыми словами, положенными на неумелую музыку, но что-то было в этих поющих солдатах с неулыбчивыми лицами, что-то такое, что останавливало возле них людей разных возрастов, разного достатка и разного культурного уровня. Пожилой жонглер работал попеременно с булавами, мячами и кольцами, ему ассистировала женщина, по всей видимости, жена. Но то ли потому, что у них не было музыки, то ли мешала бытовая одежда, то ли отсутствие какого бы то ни было помоста, только дело у них не ладилось, цирковое пространство не образовывалось, чуда искусства не вершилось.
Зато уж джаз!
Джаз словно создан был для этой брусчатой мостовой, для непосредственного общения со зрителями, минуя директоров, администраторов, кассиров, билетеров, и прочие службы. С какой самоотдачей отрывались солисты – будь то саксофон, аккордеон или ударные! В особенности – ударные! Что выделывал пожилой толстяк в тирольской шляпе! Он то обуздывал ритмы, то выпускал их на волю со всей мощью тарелок, большого и малого барабанов, то опять усмирял, утихомиривал, и умирающий ритм еле дышал, танцуя на кончиках барабанных палочек, которые выносили его на обод барабана, потом – на спинку стула, потом, вызывая восторг публики, – прямо на брусчатку, и ловкий толстяк-ударник доводил его до ног своих слушателей и возвращал обратно, в лоно мощи и звона изумительных мелодий.
Марина часто бывала на Арбате и, как ни странно, она была не только соглядатаем, но и участником арбатской коммерции. Натура деятельная и трудолюбивая, она не могла сидеть дома, сложа руки в ожидании Леонида Петровича. Сочинять музыку «всухую», припрятывая созданные ноты до лучших времен, ей не улыбалось. Однажды в юности, в Крыму, она попала на выставку «натурального искусства». Имя художницы начисто забылось, а сама выставка запомнилась. Марину тронули тогда эти аппликации, иногда миниатюрные, иногда внушительных размеров. Изображались пейзажи: морские, речные, горные, также – сады, горные озера, иногда – поле, рассекаемое извилистой дорогой. Натуральным это искусство называлось потому, что материалами для аппликаций служили элементы природы: береста, кора дуба, мхи, хвоя, сухие веточки, камыш, травы и листья разных оттенков и т. д. Пейзажи были узнаваемы, от картин веяло теплом. Теперь Марине пришло в голову самой сделать нечто подобное. Леонид Петрович горячо поддержал эту идею. Он был рад тому, что у Марины появилось занятие. Тем более речь шла пусть о дилетантском, но творчестве. Прогулки по московским паркам стали носить осмысленный характер, и вскоре антресоли их миниатюрной квартиры были забиты дарами щедрой, как выяснилось, московской природы. На Измайловском вернисаже они купили несколько некрашеных рамок, в хозяйственном – клей и бесцветный лак. Рабочим местом служил тот же унитаз, накрытый крышкой, рабочим столом – кусок ошкуренной доски. Холстом – фанера. Итак – коробочки с природным материалом, ножницы, клей, фанерка, воспоминания, фантазия, пространственное воображение, рамка, лак – дело пошло, и пошло, к удивлению, совсем неплохо. Украинская хатка с садочком и выпуклым плетеным забором, букет цветов на столе, горное ущелье из дубовой коры, в котором угадывалось что-то демоническое.
Леонида Петровича поразило не столько пробуждение в Марине неведомого доселе таланта, сколько товарная законченность каждой вещицы, выходившей из ее рук. В неделю из совмещенного туалета выходило ровно семь, скажем так, картинок: по одной каждый день.
Однажды, в расхлябистый апрельский день, Марина собрала в хозяйственную сумку все свое художество и отправилась на Арбат.
Арбат кипел и бурлил. Здесь пели, играли, читали стихи, продавали, покупали, фотографировались в обнимку с ручной обезьяной. Все было как-то притерто. Каждый знал свое место, свой маневр, состав набирал скорость, и казалось, было уже невозможно запрыгнуть на подножку, хватаясь за скользкий поручень. О том, чтобы стоять открыто со своими картинками не могло быть и речи: Марина стеснялась.
Она нерешительно брела мимо живописных и графических работ, выставленных на продажу, посматривала на продавцов, вслушивалась в их беседы друг с другом и, к сожалению, убеждалась, что все они – авторы, и их товар – их детище. Но вот взгляд ее остановился на человеке, который никак не мог быть художником. Дело было даже не в его рваной трехцветной куртке и убогом «петушке» на голове – дело было в том, что товар был у него разноплановый: акварельные миниатюры, застекленные аппликации и карикатуры на политических деятелей, исполненные темперой. Марина приблизилась к нему.
– Что-нибудь желаете?
У него был дефект речи. И получилась так: «Дто-нибудь делаете?»
– Нет, – проговорила Марина. – Я хочу свое предложить.
– Покажите, – сказал продавец.
Он был большой, сутулый, лицо какое-то недолепленное, асимметричное, толстые щеки плохо побриты, в беззащитной улыбке обнажались верхние десны. На носу по промозглому времени висела капелька.
Преодолевая неприязненное чувство, Марина стала доставать из сумки свои «картинки», а продавец принялся раскладывать их на двух картонных коробках, поставленных кверху дном. Потом он отошел на шаг и стал рассматривать аппликации, меняя угол зрения.
– Меня Яша зовут, – заявил продавец и вытер нос рукавом когда-то яркой куртки. Под мышкой оказалась дырка. Из нее выпирал поролон.
– Я Марина, – ответила Марина и слегка поклонилась, чтобы не подавать руки.
– Какая прелесть! – вдруг сказал Яша (получилось – «гагая бдедесть»).
– Вам нравится? – строгим от смущения голосом спросила Марина.
– Весьма (бедьма), – сказал Яша – Я забираю все! Сейчас составим список и проставим цены. Я работаю на тридцать процентов. Телефона у меня нет. Я буду звонить вам из автомата.
Запахло ярко выраженной аферой. Но Марина только усмехнулась. Она не очень-то верила, что ее изделия могут превратиться в деньги.
«В крайнем случае, – подумала она, – картинки найдут своего зрителя, и ладно!»
В то же время картинок было жалко. Они были родными и теплыми. Вместе с ними уходили в неизвестность милые сердцу места и милые сердцу моменты, пространство и время – вечные пленители человеческой души, ее отрада и ее печаль. «Ах, какие красивые мысли!» – Марина попыталась иронически улыбнуться, но – не получилось: ей и вправду нравилось мыслить красиво, и, право, в этом не было ничего дурного.
Но Яша, как позже оказалось, и не думал никого обманывать. Он дважды звонил Марине и вручал ей оговоренные суммы. Мелкий арбатский коммерсант. Нищий и честный.
Арбат, между тем, плескался и бурлил. «Ты течешь, как река, странное название…» Река обтекала погруженную в свои мысли молодую женщину, и брызги не касались ее.
Марина вздрогнула, когда кто-то дотронулся до нее и назвал ее по имени. Знакомые до боли черты слегка, впрочем, располневшего лица, иронический прищур глаз, который когда-то сводил ее с ума. Это был Костя Полищук, ее первый восторг и первое разочарование, ее счастье и беда, первое испытание юного сердца. Роман начался на первом курсе. Костя учился на актерском. Оба подавали надежды, восхищались друг другом и каждый собой. Потом Костя перевелся в Москву. Его приняли в ГИТИС – это было великолепно! Они встречались редко, но писали друг другу часто. Его письма были такими смешными! Он был добр, остроумен и талантлив. Право же, он мог бы выступать на эстраде со своими юморесками – ему бы удалось!
Потом как-то так получилось, что Костя женился. Женился по какой-то инерции вихревого движения суматошной московской жизни.
Вспомнилась их последняя встреча в крошечном номере гостиницы ВДНХ, как они оба плакали, то кидаясь друг другу в объятья, то отскакивая друг от друга, словно пораженные электрическим током. И эти поцелуи жалости – друг к другу и к себе. В тот момент казалось, что горе это пожизненно. Потом острота ушла, ее сменила досада, и Марина вышла замуж за своего сверстника из Политеха. И Костя, как ни странно, мучился от того, что она вышла замуж. У него уже родился ребенок, он был хорошим, старательным отцом, а вот нате вам, мучился по такому поводу. И писал ей отчаянные, сумбурные письма, что совсем уже не лезло ни в какие ворота.
У Марины в ее браке большого счастья тоже как-то не случилось, и брак этот со временем скукожился и сошел на нет.
Нечаянная встреча на Арбате вызвала в первый момент лавину забытых чувств: досаду, радость, разочарование. Они подкатили к горлу, мешали говорить. Потом вдруг все отхлынуло, стало легко и приятно смотреть на немолодого уже Костю, одетого как-то по-серьезному – в дорогой плащ и шляпу. Только длинные – до плеч – волосы напоминали о богемном прошлом.
– Какой ты стал важный, – сказала Марина, – прямо не узнать!
Костя тем временем распахивал перед ней массивную дверь недавно открытого на Арбате заведения под названием «Воды Лагидзе». Просторный зал с отполированным мраморным полом был уставлен редкими столиками. Простора было гораздо больше, чем требовалось для питья вод и съедания хачапури. По залу можно было прогуливаться, беседуя. Более того: шикарная лестница с вычурными перилами вела на второй этаж, где разместилась выставка живописи грузинских мастеров. Картины были снабжены ценниками. Невольно вкрадывалась мысль, что недорогие, идеально охлажденные ВОДЫ, которые цедились из затейливых никелированных краников, и недорогие же хачапури явно не могли содержать это великолепие. Впрочем, в московском пространстве витало в то время много странностей, касавшихся, например, перехода недвижимости из государственных рук в частные, но с финансированием за счет государства. Оказалось, что Костя, талантливый шалопай и душа компании, имеет к этим процессам некоторое отношение – по линии как раз выставки грузинских художников, поскольку Костя работал нынче негде-нибудь, а в Министерстве культуры. Да-да, именно в министерстве, а ни в каком не в театре, ни на какой там, например, Таганке работал теперь Костя причем, занимал должность вполне уважаемую и, судя по всему, прибыльную.
Во всяком случае, когда пожилой умопомрачительно элегантный бармен заметил Костю, скромно пристроившегося пятым в очереди у стойки бара, он тут же снабдил его ВОДАМИ, хачапури, какими-то неведомыми восточными сладостями и артистическим движением пресек попытку расплатиться, пресек, блестя золотой улыбкой и говоря: «Что ты, геноцвали, зачем обижаешь, не обижай!»
В тишине и прохладе «Вод Лагидзе» Костя поведал Марине, что, учась в ГИТИСе, вовремя сумел оценить скромность своего таланта по сравнению с московскими звездами и понял, что ему как артисту в первые ряды здесь не выбраться ни за какие коврижки. А пятые-десятые ряды Костю не устраивали. Тогда Костя перевелся на театроведческий. И вот теперь, пожалуйста, он устроился вполне сносно. О Марине Костя кое-что знал. Но то, что она рассталась с мужем и соединилась в Москве с другим человеком, он услышал впервые. Как ни странно, это сообщение пришлось ему по душе, даже развеселило. О, загадочная русская душа из города Харькова! Что ж, время романтических чувств осталось в прошлом. На смену любовной романтике пришла романтика выживания.
– Знаешь, сказал Костя, – мне по жизни помог мой тесть. А я помогу тебе. Вот моя визитка. Позвони в среду. Я до среды что-нибудь придумаю.
В среду Марина позвонила. Она выбрала время 11 часов, когда предположительно человек уже пришел на работу, провел, если заведено, утреннее совещание, но отбыть по делам еще не успел.
– Вы что, не знаете? – ответил ей рыдающий женский голос. – Его убили.
Затем раздался протяжный стон, затем – короткие гудки.
Гражданин России Вова Блинов, сержант уже российской милиции, сидел в набитом книгами подвальном помещении и читал при свете настольной лампы брошюру американского автора Герберта Н. Кэссона «Искусство делать деньги». Позволительно будет заметить, что изо всех видов искусств этот занимал Вову более всего. Тем более что он им пока не владел. На мягкой обложке толстенькой брошюры была нарисована горилла в желтом клетчатом шарфе. Одной мохнатой рукой горилла прижимала к груди кучу банкнот, другой сыпала мелочь в перевернутую как бы для подаяния шляпу. То есть манипулировала денежным потоком. Из-за гориллы высовывался размещенный на заднем плане «Роллс-ройс» – символ преуспевания в начале XX века. Глаза гориллы были устремлены вдаль, вернее, в никуда, они ничего не рассматривали, а лишь отражали работу мысли, как у картежника, считающего в уме варианты.
«Ну вот, – думал Вова Блинов, рассматривая картинку, – обезьяна, стало быть, может делать деньги, а я не могу? Что я, глупее обезьяны?»
Книжицу вручил ему, посмеиваясь, Давид. Сам он, наверное, ее изучил, усвоил и применял теперь на практике: дела у него шли, кажется, неплохо. Во всяком случае Вова отнесся к труду известного английского предпринимателя со всем доступным ему вниманием, извлекая, таким образом, из халтуры по охране книжного склада двойную пользу: дополнительный заработок плюс познание азов бизнеса.
Книжка написана была внятно и доходчиво, точным и образным языком поучительной беседы. Однако доходило не все. Например, рассуждение о роли финансового директора, о проценте результативности как-то не обретали ясных очертаний. В то же время автор обращался непосредственно к читателю, в данном случае – к Вове Блинову, и Вова начинал чувствовать себя неким главой некой фирмы, пусть не до конца разобравшимся в вопросах результативности. И это было приятно. От этого сладко замирало сердце. Некоторые же вещи, некоторые, можно сказать, заповеди были совершенно понятны. Например: главное – не размеры магазина, а количество прохожих.