Текст книги "Явление Духа"
Автор книги: Борис Письменный
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)
– Какие лю– юди! – протянул Эрик блатньм голосом.– Старичок, я только что из Москвы; мотаюсь взад– вперед. Увидимся позже, окей?
Птицы и белки сходили с ума, На дальнем краю большой поляны опершись на новую трость Дух следил за хороводом белок в ветвях. Казалось – все белки участка слетелись в тот угол, чтобы угодить благодарному наблюдателю. От легкого пьяного ветра в блюда с салатом летели ольховые сережки и цветочная пыльца. Поэт Финкельгросс декламировал, а может быть сходу, а– ля прима,слагал стихи:
Зачем меня осыпал семенами весенний лес? Я не земля, не дева плодородья. Я горожанин– страшный книгочей. Зачем я под зеленой кроной весь в семенах, летучих– вертолетах? Тут парашюты, носики, стрижи, пушинки, винтики, ножи... Зачем они слетелись? На мне им не взойти...
Действительно, весна как– то по особеннему отчаянно рвалась к жизни: всюду попадалась мошкара и муравьи, жужжали шмели; зеленые вошки ползали по руке, извивающиеся личинки десантом свисали с неба и падали за шиворот; шагнешь – и невидимая паутина облепляет лицо. Гости сморкались, обсуждали аллергию, и понемного перебирались внутрь дома. Говорили по– русски и поанглийски. На одном краю стола раздавалось даже что– то по– немецки: наш эмигрант из Берлина
– Хорст (Хацкель) Шапиро беседовал с пожилым соседом Мотовилкиных Бруно. Они оба явно работали на публику: тут же переводили немецкие слова остальным. Бруно рассказывал, как он, молокосос – солдат Вермахта, с нестреляньм своим фаустпатроном попал в русский плен. Его отправили в страшную Сибирь, откуда чудом удалось сбежать на Запад и спастись.
– Помню с тех пор по– русски, – смеялся Бруно: – заспьеваем пьесенку; прошу пани попердолить. Боле не разумию...
Хорст Шапиро пел на идиш какой– то куплет, подмигивая, делая вид, что это по– немецки. Он положил руку на плечо Бруно, и они качались и пели, изображая баварский бирхалле.
– Окей, все– таки не понимаю, – сказал Эрик, – как, Хацик, ты можешь жить в Германии со своим Юдишь Дойч? – – – Очень даже Зэр– Гут, – смеялся Шапиро. И, уже серьезным голосом стал говорить о своей преданности европейской культуре и все обычные объяснения по такому поводу. – А почему, спрашивается, я должен давать удовлетворение юдофобам, избегать хорошего места. Германия – страна – великая; немцы, в целом, – сейчас шелковые перед нами...
Сучий ты, Хорст; стул ты жидкий, а не еврей, – сказал видно уже хорошо набравшийся таксист Изя. Его круглое пузо выкатывалось наружу . Жена отнимала у него стакан и заправляла рубашку ему в штаны. Изя выбивался. – А ты и сам Эрик, хули ты все в Москву шныряешь. Я тебя помню – кричал '0тпусти народ мой!' и все такое. Наконец, отпустили, а ты – снова туда! Оставь ты Россию в покое.
– Не понимаю, о чем ты? – возмутился Эрик. – Окей, мне не нужно немецких подачек; я зарабатываю сам, и с Россией у меня – чисто бизнес. Если бы ты видел, какой там бардак. Можно сказать, я даже помогаю стране, чем могу. В чисто экономическом плане. Окей?
– – Нет, не окей! И ты, Эрнест, экскремент хороший, – напирал Изя. – И ты за выгодой... кому мозги парите, какую экономику поднимаете своим дешевым говном и менструальньми тампонами?
Изю сейчас же уволокли на второй этаж в ванную; и Гарри Мотовилкин лично извинялся за изины бестактные пьяные выходки, совсем не типичные для их прогрессивного дома.
Скоро порядок был восстановлен; выносили главные наваристые блюда, и гости аплодировали совместным кулинарньм усилиям гариной жены и тещи. Увлекшись едой, я опять потерял Духа из вида. С тарелочкой еды для него я отправился искать и нашел его у шоссе, за калиткой мотовилкинского поместья. – Благодарствую, – сказал Дух, – Сыт и пьян. Ты лучше посмотри на это кино.– Утка с утятами старалась перейти через шоссе. Строем они дотяпывали почти до середины; утка, подергав головой, смотрела в стороны, влевовправо, замечала вдалеке машину, останавливалась с поднятой, готовой для шага лапой, и все отступали назад, на обочину. – Задумывается птица, заключал Дух.
Осмотрительная мамаша – столько раз пытается, не удается. Мы вышли на дорогу и встали подаль от утки с разных сторон. Утка снова 'задумывалась'; то одним, то другим боком смотрела на нас, поверила в безопасность, и перевела семейство в красноцветущие кусты азалии напротив.
Набежали тучи. Десерт подавали внутри дома. Гости разместились вблизи стола, тяжелые и осоловевшие от обильной еды и, тем не менее, послушно, как тимуровцы, передавали по кругу блюда с высококалорийньми тортами.
По напольному телевизору, в программе истории пропаганды, образовательный канал Нью– Йорка как раз показывал черно– белый фашистский 'Триумф Воли'. Там сверкали на солнце снежные вершины, под музыку Вагнера долго плыли довоенные облака и, наконец, среди них возник двухмоторный Мессершмит. Все это плыло в вышине, и где– то далеко внизу стали показываться кирхи, флагштоки с развевающейся свастикой и жирные поля. Музыка сменилась на знакомый советский марш.
– Не узнаете – откуда пошел наш мотивчик 'все выше и выше и выше стремим мы полет наших птиц'? – пояснил программист Рубчик, в прошлом работник Комитета по Кино. – Сейчас этот самолет сядет и из него появится фюрер.
– Во бы – ща сбить его из рогатки, – сказал Изя, будто прочитав мои мысли, из далекого московского парадного, где мы играли 'в войну'.
– Думается, что это киномонтаж, – пояснил Рубчик. – Конкретно, в данном самолете никакого Гитлера нет. Сейчас обратите внимание на эффектные ракурсные съемки, их потом добросовестно имитировало советское монументальное искусство.
Гитлера камера показывала снизу– вверх, а ликующие толпы– сверхувниз. Камера следовала прямо за стриженьм перхотньм затылком Гитлера, стоящего в открытом автомобиле – одна ладонь закинута назад, через плечо. В 'зиг– хайль' тысячи рук тянулись к нему снизу... И лица... Я хотел бы сказать, что это были мерзкие, злодейские, но нет, они не отличались от лиц первомайской толпы, протягивающей цветы к трибуне мавзолея – те же счастливо улыбающиеся женщины, атлетические юноши, сознательные трудящиеся в кепках, поющие дети... В том– то весь ужас, что все было обыкновенно, знакомо и понятно.
– Обратите внимание – какая эта добротная постановщица Лени Рифенсталь, как она зигзагами меняет направление в кадре:после снизхождения с небес теперь – восхождение на трибуну.
Глазами я отыскал в глубине залы Александра Макеевича, хотел увидеть реакцию его
– живого свидетеля и участника событий.
– Как же так! – протестовала моя душа – не нам, благополучным новым американцам, поучать о том, что было под теми довоенными облаками. Большинства из нас не было на свете, а кто и был – то несмышленым зародышем. Дух сидел на полированном стуле нового итальянского гарнитура Мотовилкиных; он сидел неудобно, как бедный родственник – маленький невзрачный старикашка, стараясь через свои толстые очки разглядеть, что показывают на экране. Английского текста он, конечно, не понимал, и с уважением, раскрыв рот, прислушивался к рассуждениям Рубчика. Мне же, как назло, попала вожжа под хвост. Что– то неправильное, гнилое слышалось в привычном для нас как бы объективном эстетстве: 'добротный фашистский фильм', 'немцы – отличные солдаты', Германия – великая страна'... Понятно, проходит время и своеобразную победу празднует зло. Именно зло, как не странно: для гнилого каприза нашей натуры оно всегда занимательней. Процесс этот ускоряется настолько, что теперь не нужно и временной дистанции: любая мразь, душегуб, чем кровавее, тем лучше – тут же попадают на первые полосы. Их рожи преследуют повсюду, хоти– не хоти – в уши, нос и глаза напихают детальные подробности о их тяжелом детстве, манерах и привычках. Зло хорошо продается, лучше секса, и логика проста: смерть неизбежна, а слава и настоящая реальность – только на экране. Зачем в жизни стараться! Любой одуревший от скуки бездарь может распатронить невинных, взорвать небоскреб или отравить город. Только следует поспешить, пока идею не заиграли, пока осталось, чего взрывать? Идиотизм мира крепчает, но не все еще догадались о такой легкой мировой славе.
Вечером, уже дома, никому не спалось; каждый раз даю себе зарок не переедать и особенно в конце – эти жирные шоколадно– кремовые торты, соблазнительная для глаз совершенная отрава. Допоздна я выходил пить воду и заметил, что и Дух не спит, сидит в темной спальне на полюбившемся ему гнутом виндзорском кресле перед мигающим телевизором. Голубая тень решетки жалюзи дрожала на нем, делала его почти невидимым. Я присоединился к нему, мы распахнули окно, сидели, дымили, гладели на крупные звезды.
– Ну как вам понравилось сегодня?
– Хорошо, – сказал Дух, – дом хороший и люди...
– Вообще, как вам здесь мы – русские, глядя со стороны?
– Не знаю даже как? Обыкновенно.– Дух почмокал, задумался. – Слово '0кей', вы много говорите, вот. – Единственно, что он добавил. – А так нормально; чего ж
– люди как люди... Этот их Бруно – от и дурной немец: про какую там Сибирь он придумал! Он по– польски запомнил. Где– то в Польше сцапали в плен... сбежал бы он из Сибири, как же!
– Сан– Макеич, – прицепился я, – ну, как вообще – Америка, что особо понравилось? Дух покашлял и сказал: – Ну ты, милок, вопросы спрашиваешь! Как корреспондент. Попробуй найдись... Пошли лучше спать, совсем поздно.
И я с сожалением понял, что, как и я и как все остальные, кого я знаю, Дух проскочил воображаемую мной стадию свежего взгляда и ничего 'такого' про Америку мне уже не сообщит.
– Белки, – вдруг сказал Дух, когда мы поднимались по лестнице. – Вот белки, например, понравились. Смотрю – у тебя тут одна, не просто по веткам, чисто по небу летела! В пустоту, паршивка, бросается и летит...
Значит верит, что может, – тихо добавил он, будто бы с завистью даже.
В оставшуюся неделю гостевания Дух от туризма отказывался; благодарил за предложения ехать смотреть достопримечательности; ссылался на то, что 'силенки не те', что ему нравится 'просто гулять на природе'. – Это ведь тоже Америка, вот я и наблюдаю.
Не спеша, он гулял до обычно закрытого Клуба Ветеранов на соседних улицах и возвращался домой вздремнуть. Однажцы на пути из Нью– Йорка я, как обычно, сначала проехал мимо Клуба и, к своему удивлению, заметил там некоторое сборище народа. Оставив машину на улице, я вошел во двор.
Вокруг импровизированного столика, на досках, на разнокалиберных стульях, пляжных и конторских, сидели старики, синьоры– ситизены и мой Дух вместе с ними, резались в карты. Над картонкой пиццы и пивом висели, гудели шмели.
Играть, видимо,начали давно, потому что Дух совсем освоился и выступал. Я его просто не узнавал. То он призывал своего партнера напротив 'держать карты ближе к орденам', то хитро советовал 'ходи по одной – не ошибешься', мычал и пел что– то про себя. Картежники так возбужденно шумели, мне даже чудилось, что по– русски. Незамечаемый ими я стоял, наблюдал из– за двух сросшихся вместе кленов и не мог поверить своим глазам.
Дух лихо пил Будвайзер прямо из банки. Когда он доставал сигарету, все старались дать ему прикурить; что– то просили сказать про Рок(?): – Alex, c'mon, tell us more about rock...
– Какой 'фрикин рок'! – кипятился Дух. – Р– р– рокоссовский, твоюмою– не– понимай... Сто раз тебе говорю – Данциг. Второй Белорусский, Костя Рокоссовский... Р-р-рокассовский! – Говорил он, нажимая на 'Р' с большим вкусом, и все смеялись. Что их так занимало, не пойму? Затаившись, я слушал и смотрел во все глаза. В них, как навождение, плыл чахлый джерсиситиевский дворик; тарахтевший с улицы мотор все приближался и, вот, казалось, во двор заруливает наш участковый Полтора– Ивана; сапожник Мирза, починенный, с забинтованной рукой вылезает из коляски мотоцикла, чтобы спуститься к себе в подвал за дратвой и подошвами... Майский пух летел в меня, глаза мои слезились, и, может быть, впервые мне дышалось и чувствовалось – будто я – дома. Не знаю, где, в какой точно стране Дома.
Дождавшись паузы, я подошел к столу. Дух молодецким голосом предложил мне пива.
Я поблагодарил всю честную компанию. Услышав мой английский, старики наперебой зашумели, какой у меня хороший 'дадди'– папаша, и зачем я его скрывал, и – как сказать по– русски, что он классный парень.
Последнюю неделю Дух пропадал с ветеранами по целым дням; и в аэропорт его отправились провожать, как арабского шейха – четыре длинных американских машины. В зале ожидания толпились у чемоданов ветераны в орденах. Мы сидели на крайних скамьях. Машинально, что– то толкнуло меня, я попросил: – Спойте нам Сан– Макеич пожалуйста. Вас все очень просЮт...
И, нисколько не удивившись моим словам, словно всегда был готов, Дух в самом деле запел негромко своим новым шухарньм голосом Винни– Пуха:
– На станции сидел один военный, обыкновенный гуляка– франт. Сидел он с края, все напевая, про липистучки, штучки– дрючки...
После аэропорта, я, обитатель субурбии, проездом задержался в городе, чтобы, по привычке, сделать десять дел 'заодно'. Мне хотелось заглянуть и туда и сюда. Манхеттен притягивает, он – и приключение и праздник, особенно для в нем не живущих. Я рулил, парковался, бросал монетки в таксометры; в глазах прыгали перекрестки, а в голове еще – песенки улутевшего СанМакеича. Когда я вернулся за реку, в Нью– Джерси, совсем стемнело. Поставил машину в гараж, взглянул вверх – в окне гостевой спальни мигали телевизорные блики. В доме никого не должно было быть. Оставили с утра? Взбежал по лестнице, распахнул дверь и остановился в дверях.
Дух, как и всегда, сидел, сгорбившись в облюбованном винзорском кресле перед телевизором. Блики света прыгали на гнутых лучевых ребрах кресла, на частых голубых пластинках жалюзи – рябило в глазах.
– Как это понимать, Сан– Макеич; что за явление отца Гамлета? Отменили рейс?
– Никакого Гамлета, – сказал он своим винтрологическим голосом Винни Пуха, – Зови уж меня, как ты знаешь, – 'Дух'. Не стесняйся. На то и дух, чтобы являться...
– Как себя чувствуете? – спросил я на всякий случай.
– А что со мной сдеется? Что могло – уже было.
Я продолжал стоять, как стоял, для верности припав к косяку двери. На экране, блестя полировкой кружили рекламируемые автомобили. Под бодрую музыку и возбужденный голос диктора через какофонию рекламы размеренно вещал Дух: – Я все знаю про тебя, сынок. Знаю, как ты видишь ту нашу жизнь. Войну, беду, героев и все такое... Боюсь – преувеличиваешь... было проще, грязней... безобразней... Знаю, ты ничего с собой не поделаешь – что ребенком всосано – то навсегда. Он замолчал.
Приостановилась реклама. Когда она возобновилась, заговорил и Дух; вернее, начал песню, произнося слово за словом громче и громче:
– Вставай... страна... огромная. Вставай на смертный бой... В ушах заложило; я привалился к двери всем своим весом. А Дух мне опять:
– Вот видишь, ты ничего с собой не поделаешь. И не надо. На роду вам написано, вам – детям войны, на всю вашу жизнь... Будет крутиться старое кино; через вас живы мы. И время. Будет туго – стиснете зубы, будете драться с силой черною, с проклятою ордой... будете... Он еще что-то говорил, но из-за телевизора нельзя было разобрать. Я подошел, выключил.
Наступила темнота и тишина. Через жалюзи брезжил свет уличного фонаря. Стрекотали сверчки. Кресло, разлинованное ночным светом, было пустое. Потом зашуршал дождь. Дождь шел и во сне; на крытой террасе пионерлагеря шло кино – бежали красноармейцы, и я, как все, вопил истошно: – Н-А-А-ШИ!!
На следующий день в смутных предчувствиях я звонил в Москву; не было ответа. Звонил в справочную авиалинии – все ли в порядке? Все рейсы ушли по расписанию. Еще через несколько дней я дозвонился и услышал по телефону свой же голос – текст, который я записал на подаренном Сан-Макеичу автоответчике: – Оставьте свой номер, мы вам перезвоним.
Я стал быстро наговаривать – оставлять 'мессадж', как, вдруг, трубку сняли. Дух хохотал на другом конце провода:
– До чего же удобная штука. Гляди – работает твоя машина...
– Да ладно – машина... вы сами-то как? Как себя чувствуете, Сан-Макеич?
– Спасибо, – сказал Дух. – За все спасибо... Со мной? Что со мной сдеется? Что могло уже было.
1995