355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Письменный » Явление Духа » Текст книги (страница 1)
Явление Духа
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 11:31

Текст книги "Явление Духа"


Автор книги: Борис Письменный



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)

Письменный Борис
Явление Духа

Борис Письменный

Явление Духа

Дух прилетал в гости семьсот первым рейсом компании Финэйр. Я не видел его больше двадцати лет и пока, разгоняясь и стопорясь, пробивался в растущем трафике по скоростному шоссе Ван Вик все пытался представить себе каким же глубоким стариком должен быть Дух, если и на моей памяти он был уже дедом.Чем ближе к Кеннеди, тем живее представлялся он мне. Согнутая фигурка Духа и его морщинистое удивленное лицо уже немного витали на приаэродромном шоссе, вдоль которого мелькали домики Квинса, деревца в белорозовой цветочной пене и щиты с группами авиалиний. Его становилось все больше и больше, чтобы потом, в зале ожидания Дух материализовался совсем, задышал и обрел тело, чтобы я бы смог лицезреть его целиком, взять за руку и привезти к нам в Нью-Джерси.

Весна вышла солнечная и прохладная, 'ниже среднего' по нью-йоркским стандартам, а по нашим-так в самый раз-стояли почти московские победные майские дни; такие, когда утро встречает прохладой и ветром встречает река, когда не спит, встает кудрявая, и вся страна встает, ясное дело, со славою. Это как раз в такие дни у нас дома, на высокой пристройке под оцинкованной крышей, на пятом без лифта этаже молодая, еще совсем живая и веселая мама, напевая про 'кудрявую' невсклад-невлад, но от души, приносила к нашему единственному окну таз с горячей мыльной водой. Мы вычищали проложенную между рам аптечную вату в прилипших елочных иголках, находили какие-нибудь копеечные медяшки, огрызок карандаша, желтую скорченную куриную лапку, газетные замасленные обертки от ста грамм колбасы и серебряную шелуху от плавленого сырка и прочей, висевшей зимой на морозе зафорточной провизии.С длинным шорохом мы срывали бумажные полоски в засохшем мучном клейстере и, враз, с шумным треском распахивали окно... И тогда наступала весна.

Ласковый майский ветер и грохот улицы врывались в комнату. За углом, в Оружейном переулке у районных семейных бань, звенел трамвай; внизу, во дворе, весело ругались бабы, звонче всех – жирная Маруська; шипела радужная струя из дворницкого шланга; сладкий запах керосина и пыли щекотал нос; 'зима-лето-попугай!' истошно дразнили кого-то детки. Из одного окна настойчиво пиликала скрипка; из другого – настойчиво звали к столу: Владимир, иди же, я тебе накладываю! Какие же глухие, закупоренные мы жили всю зиму! Кубарем, обгоняя испуганных кошек, я слетал с лестницы и первым, кого я замечал во дворе, был Дух. В окружении почтенной публики он сидел на столе у дровяного сарая и прилаживал на плечах лямки своего трофейного баяна. Ждали с нетерпением; выносили из дома табуретки; подтаскивали ящики из-под кильки, сваленные у черного хода продмага. Ребята садились поодаль на покатой крыше угольной ямы. И вот – австрийский инструмент оживал, начинал выделывать восьмерки; сверкая перламутровыми пуговицами, баян всхлипывал, сморкался и хохотал, и наш жалкий двор переставал быть жалким, медленно покачивался и кружился в ритме довоенного вальса.

– Брысь отсель в ритме вальса! – так цыкал и хрипел одноногий Пашка 'Пахан' на слишком приближавшихся пацанов и стучал костылем.

Женщины, в перелицованном крепдешине на ватных плечиках, укрывали столярный верстак старыми газетами Правда и Британский Союзник, раскладывали угощение – крутые яйца, пучки зеленого лука и черняшку Рижского, припушенного мукой. Посередине верстака, в честь Девятого Мая, водружалась кастрюля с самогоном.

С соседней улицы Горького доносилось глухое радиоэхо; там шла и шумела в качающемся звоне литавр и песен демонстрация трудящихся, откуда к нам проходным двором забегал, ища где бы пописать, какой-нибудь лопух в буклистой кепке с бумажным цветком.

– А ну, эвакуируйся в ритме вальса на свою демонСрацию! – шугал его костылем Пашка, – ишь, налимонадился, козел!

А бабы, те наоборот, сочувствовали и жалели.

Баяниста звали Духом только приятели и больше заглаза; вообще-то к нему обращались уважительно – Сан-Макеич. – Сыграйте нам, пожалуйста, Сан-Макеич, как два уркана бежали с одесского кичмана... Нет, Люськи сегодня еще не видели, Сан-Макеич... А еще про то, как в нашу гавань заходили корабли... будьте уж так любезны, все очень Вас просЮт...

Был он пехотный капитан – Александр Макеевич Духовичный, прихрамывающий бывший фронтовик как многие в том дворе, донашивающие гимнастерки, кто с культей в завернутой штанине галифе, кто без пальца, кто с оббоженным, как копченая ветчина, лицом. На праздники они напивались вдрызг и вдупель, крепче обычного, до мычания и мутных глаз, валились навзничь, затравленно глазели по сторонам...

По гроб жизни в детской памяти сохранилась их бормотуха нам тогда еще не совсем внятных отчаянно красивых присяг: – ...пускай погибну безвозвратно, навек, друзья – навек, друзья, но обещаю аккуратно пить буду я, пить бу-у-ду я! Все это, известное, дорежимное, почему-то хочется цитировать и цитировать – только начни... Вот, еще одну строчку; как там: ...ничто меня не устрашит, и никакая сила ада мое сомненье не смутит! Слова тут, каждое – перл или сколок бутылочного стекла – не важно! они для нас несказанно дорогие крупицы нашего безалаберного дворового образования.

...В одном углу двора тимуровцы, взгромоздясь друг на дружку, делали гимнастическую пирамиду; и у верхнего, с флагом Победы в руках, у Вальки-Малыги, изображающего самолет, сползали на коленки черные футбольные трусы. Его плохо оперившееся хозяйство болталось без присмотра; девочки прыскали и закрывали глаза ладошками.

В другом конце двора – сапожники играли в пристенку, где, чтобы выиграть, надо было, растопырив пальцы одной руки, коснуться соседних монет. Татарин Мирза немного не мог достать; он вытащил острое сапожное лезвие и полоснул себе жилы меж пальцев. Кровь брызнула на асфальт. Мирза дотянулся . Он прикарманил двухгривенный, взяв другой, здоровой рукой, а потом, испугавшись большой крови, стал бледнеть, превращаясь из смуглого в зеленого, и наш участковый уполномоченный Полтора-Ивана, обзывая Мирзу прямо в глаза Кильмандой, посадил в коляску своего милицейского мотоцикла и, стреляя выхлопами, повез лечиться в районную поликлинику на Миуссы.

Отрезвев, мужики одаривали ребят конфетами; давали глотнуть тем, кто постарше, добавляли и сами; матерились, ни с того ни с сего озлобленно дрались. На все оставшиеся рубли покупали в кассе гармошки синих билетов и всем двором шли в кино – в Летний Сад Аквариум. Малыши протыривались, клянчили: – Дядь, проведи... Их проводили. Говорили контролерше: – Этот со мной. Мальчишки постарше, мы пролезали через щели в черное, гвоздями набитое сырое нутро киношного павильона; оказывались промеж стен, откуда, через дыры в фанерных перегородках могли видеть – кто полэкрана, кто четверть, кто и того меньше; зато – какое это было ни с чем несравнимое счастье – слышать за стенкой победную киношную музыку, голоса киноартистов и в десятый раз переживать Падение Берлина или Маленькую Маму, которая 'была взята в качестве трофея у немецко-фашистских захватчиков'... Мы выучили фильмы наизусть, и, даже те, кому не даставалось дыры в стене, он сидел в куче-мале, сопел, слушал и воображал себе кино, чтобы в заветный переломный момент страшного боя завопить вместе со всеми – Н-А-АШИ!

Телевизоров еще не знали. Летом мы ворочали чугунные гири или забирались позырить в мутные окна женского отделения районных Оружейных бань. – Накось выкуси! – орали бабы и плескали кипятком из шаечек.

А лютыми зимними вечерами, в проходном парадном – 'паратухе' дома номер семнадцать, мы собирались у огромных батерей парового отопления, неказистых, пыльных, но зато жарко и без экономии пышащих, как та наша жизнь. Один из нас, по очереди, 'представлял', говорил: -Ты, Юрка – Монте-Кристо; Рафик, ты, падла – фельдмаршал Роммель; а ты Филимон, уж извини, сегодня ты, бля, Миледи... И каждый выдумывал свой ход: – Я на биплане У-2 лечу к мушкетерам... Другой продолжал: – А я по тебе-огонь из гвардейской Катюши, а Миледи – за жопу и в конверт... Мы играли в странную смесь книг, кино и фантазий, в принципе, очень похожую на Круглый стол 13-ого Публичного канала нью-йоркского телевидения, где именитые адвокаты и политиканы разыгрывают варианты событий.Темы у нас были самые разные – и путешествия и страстная любовь, но все это почему-то называлось – 'Играть в Войну'.

Бывало – один из нас представлял Духа с его баяном; и было чудно, когда сам Дух, собственной персоной, и его подруга Люська – при полном шестимесячном перманенте проходили через наше парадное.

Потом мы, как и многие другие, переехали в новые районы; и булыжные Тверские-Ямские с чугунными тумбами у ворот для привязки ямских лошадей остались в далеком детстве. Там же, где остались пресловутые дворы, жестокие романсы и нищета – неподдельная печать людей нашего околовоенного детства – семейства людей с общей памятью – готовой выскочить чертиком из табакерки – только коснись...

Перед самой эмиграцией, один мой ортодоксальный приятель Эрик, с горячностью неофита бросившийся в сионизм, задумал издавать хотя и кошерный, но еврейский самиздатский журнал, Он попросил меня написать о мало кому известном еврее, который первьм, еще до Александра Матросова, закрыл собой амбразуру и чудом оправился от ранений. Однако, не его, а Матросова назначили героем, постановили сделать легендой; 'политическая корректность' – не новоамериканское изобретение. На каждого героя, как известно, даже на Гагарина, отыщется двойник, который по разным соображениям в герои не вышел: анкетой, носом, сомнительной фамилией или обрезанным окончанием...

Мы с Эриком приехали на 2-ую Тверскую-Ямскую. Я, изумленный, помалкивал и только поражался тому, что Эрик заводит меня в мой собственный двор, просит обождать внизу и скрывается в нашей паратухе – в третьем подъезде. Я огляделся. Некогда опасно высокая крыша угольной ямы была, оказывается, от горшка два вершка; сам дворик и дома были такими, в сущности, маленькими. Задрав голову, я смотрел вверх, на пятый-проклятый – на наше окно; форточка была открыта; у меня екало сердце: а вдруг все еще живы, так и живут там без меня? Приступка в полкирпича под окном поросла травой. В свои пять лет я спиной вылезал на нее и, цепляясь за раму, стоял на цыпочках, балансировал на пятиэтажной высоте, где, однажды, мама, вдруг зайдя в комнату, увидела мои пол-лица над самым срезом окна. Ничего, ничего...– прошептала она и, охнув, осела за дверью. Я выкарабкался назад в комнату и придумал сказать оглохшей трясущейся маме, что пришлось доставать мой перочинный ножик...

Эрик окликнул меня, сказал, что еврейский герой дома, но в неглиже и скоро будет готов. Мы перекурили; потом поднялись по крутой лестнице и позвонили. Нам открыл дверь Дух – Сан-Макеич. Кальсонные тесемки торчали из-под брючины Духа, но на нем был приличный пиджак и даже галстук красовался поверх байковой ковбойки,-Так это ты ко мне журналиста привел? спросил меня Дух и обнял. – Чевой-то вспомнили про войну, ты мне лучше про своих маму-папу расскажи, как они, мои хорошие?

Я перевел тему, представив чернобородого сиониста-приятеля и его идею. Дал Эрику высказаться про амбразуру, про подвиг, про современного Бар-Кохбу...

Сан-Макеич вздыхал, ерзал, но не перебивал. Потом сказал: – Виноват ребята, не пойдет это дело. Кто первый-второй – не важно. Матросов погиб, а я вот – зажился. Лучше вот чайку с сушками налью и вас послушаю. Честно сказать, когда ранился, я был красноармеец как все; думать не думал, еврей или нет. Что врать-то теперь! Тогда было много матросовых, евреи и неевреи.

– Ну как же Александр Макеевич, – настаивал Эрик. – У вас же должно быть свое самосознание, происхождение, которого уже не надо стесняться.

– А я не стесняюсь, вот он знает.– Дух кивнул на меня. – 'Мы с Кронштата', мы – со 2-ой Тверской, а кому этого мало или не нравится – что поделаешь?

– Я, правда, не знал, что и вы – еврей, – ляпнул я.– Опять-двадцать пять. Дух хмыкнул и вдруг расхохотался неожиданньм молодым колокольчиком. И так, все хохоча, стал разливать нам чай из подгорелого дюралевого чайника.

– Знал-не знал, а сам ты кто знаешь? Чего бы ты о об этом вообще стал 'знать', если бы в тебя пальцем не тыкали, если не просвещали бы люди добрые. Добрые? Как про нацию разговор заводят – жди подляны, вот-те крест. Был у нас ротный политрук Калюжный – большой души человек. Давно уж покойный. Подойдет, бывало, обнимет за плечи, заглянет в очи и мигнет ласково: – А ты, браток, случаем не еврей? Меня раз десять пытал; надоело я и 'признался', чтоб он только отстал. – Конечно, – говорю. – Коренной еврей, по новоиерусалимскому дедушке.

Калюжный зафиксировал это в своей бухгалтерии. Так дуриком и зачислили в евреи на всю войну. Поджимали, конечно, суки. Ограничивали... Это я только позже узнал.

А насчет ранения.... Ты, к примеру, плаваешь хорошо? – обратился он к Эрику.

– Как топор, – сказал тот.

– Ну, это неважно, – продолжал Дух. – Тут интересное дело: кто плавает, просто на воду ложится, ничего не делает, а не тонет. От одного своего знания что– ли, от веры, что может плыть. Так было с амбразурой: поверил я, что могу лететь. И полетел. Какой же смысл кидать кишки на пулемет? – тож мякоть одна. Я выше полетел; зашурупил туда скатку, а сам грохнулся на бетонный уступ и зашиб себе грудь. Больше не летал, врать не буду. Веры такой больше не было.

От статьи Дух, извинившись, отказался. Чаю мы тогда попили и ушли ни с чем.

...В аэропорту я нашел зал прилета и, убедившись на табло прибытий, что московский рейс значился 'по расписанию', стал перетаптываться с ноги на ноту у барьеров в полукружной толпе встречающих. Манекенно развернув плечи, обычно парами – блондинка– брюнетка, из дверей– размахаек по самому центру авансцены вышагивали стюардессы международных линий. Они шли, цокая каблучками; их ладные чемоданчики тянулись сзади на роликах, как послушные таксы, Турок в красной феске с метелкой, усатые арабы и даже молодой черный уборщик с мусорным совком, открыв рты, даже без всяких роликов тянулись глазами вслед за этими синими птицами пока те совершенно не скрывались из вида.

Пилоты, наоборот – чаще по– одиночке старались быстро, в обход, миновать толпу ожидающих, как люди совсем посторонние в красочном спектакле интернационального аэропорта. С конторским портфелем подмышкой они имели вид утомленных служащих, торопящихся домой покушать и соснуть на диване.

За стеклянной стеной погрохатывало небо; а здесь, под высоким куполом зала, раздавались корректно приглушенные звуки небесного вестибюля; здесь все оказывались между землей и небом: хотелось летать, приземляться, говорить на всех языках, целовать на прощание остающихся на земле; небрежно посмеиваясь, вести на ужин в Манхеттен бортпроводниц, недавно отобедавших в Стокгольме. Короче, у меня, как пружина из матраса, вдруг выпрыгивало давно заржавевшее советское томление по невозможным глянцевым заграницам, начисто отсутствующее, когда живешь в Америке. Стоишь в зале прилета у небрежно болтающихся ворот и оттуда чудесньм образом возникают индусы в чалмах и савсари, колониальные офицеры в песочных мундирах, клерки лондонского Сити; за ними – татуированные золотушные хипари, деревенские бабки в ярких платках с петухами... Встречающие поднимают над головой таблички с именами людей и компаний, впиваются глазами в нескончаемый парад– алле: 'Вы с какого рейса?' Прилетевшие, в свой черед, тоже впиваются глазами в ожидающих.

Так, одна взмокшая, кого– то напряженно высматривающая в толпе косметическая синьора, судя по биркам, с испанскогорейса Иберии, вдруг мощно глянула, как– то очень интимно и даже безумно мне в самую душу, что я вмиг от нее вспотел и, когда она, отлепившись, прошла дальше, меня еще мучило чувство вины и всякие другие волнения, о которых за минуту до этого я и не подозревал. – Что, в самом деле, может такое быть – как бритвой полоснула и остался шрам, будто был жуткий роман, страсти,подозрения? И вот – разрыв! И все – за одно мгновенье. Хотелось за нею бежать, просить за что– то прощенье, горячо объясняться и все такое, но, тут раздался небесный перезвон и голос информатора сообщил, что 'произвел посадку самолет финской авиакомпании, следующий из Москвы'.

Через какое– то время пошли с нашей знакомой осанкой люди с синими ярлыками Финнэйр. Кто налегке, кто, сгибаясь под неудобно навешанной поклажей. В не по сезону тяжелых котиковых шубах прошла пара – оба низкорослые, без шеи; он – с испуганным лицом, она – в размазанной губной помаде, свистящим шопотом хлестала мужа, повторяя в пространство: – Все, все, все! Правый каблук выворачивался из– под нее наружу, отчего женщина шла, хотя и угрожая, но криво качаясь, спотыкаясь и подпрыгивая.

Сразу вслед за нею, в неком подобии строя, появились несколько мешковатые орденоносцы из делегации наших воинов– ветеранов.

На расстоянии я пытался заглянуть внутрь, за двери, надеясь поскорее заметить Сан– Макеича и боясь, что вдруг – я его неузнаю. Уже две или три порции пассажиров прошли, и наступила пауза.

И тут– он появился в окружении белокурых финнских стюардесс. Он шел довольно уверенно, с палочкой, рюкзак за плечами, в парусиновой фуражке, как алтайский краевед; стюардессы совали ему авторучки и блокноты, будто прося автограф, а он только махал рукой и посмеивался.

Я бросился через барьер к Духу, стащил с него рюкзак. Девушки стали теперь мне предлагать блокноты, говоря по– английски: – Пожалуйста, вот, передайте господину, он просил...

– Что вы просили, Сан– Макеич? Дух расхохотался, глядя на меня через свои сильные очки, в которых зрачки прыгали, как огромные виноградины. Переведи им, ради Бога, мое спасибо, ничего не надо. Вот – смешные девчонки; был бы я помоложе, вроде тебя... Замечательный полет, просто замечательный, – отвечал он мне, обнимая. Такое к тебе внимание и забота просто замечательные. Я хотел им в книгу жалоб благодарность поместить. По ихнему не говорю, сам понимаешь, показываю рукой, что хочу написать – так они все слетелись, волнуются, лопочут, суют мне разные тетрадки, карандаши...

Челюсть у Духа стала, как примороженная, от зубного протеза, отчего говорил он теперь мультипликационным голосом Вини-Пуха.

Тут к нам приблизилась крупная усатая женщина в пиджаке, сплошь завешанном орденами и медалями. – Духовичный! – строго сказала она. – Я, кажется, неоднократно предупреждала. Не были на объективке; результат налицо – не знаете, как себя вести за рубежом. Где группа и где вы! Можно подумать, что кому– то нужно особое приглашение?

– Товарищ Маклакова, все будет в порядке, вот же мой фактический родственник, прибуду точно в срок.

– Надо было согласовать почетче, – сказала Маклакова. Круто повернулась и удалилась.

По дороге с аэропорта Дух, не отрываясь, глядел в окно, пробовал на язык, произносил надписи, но русскими буквами: – Лонг– Исланд– ЭхитВан– Вуск...

– А-чо, по-немецки я все это могу читать. Правда, буквы одни.

Пока добирались до въезда на мост Трайборо, Дух сделал свой первый вывод про Америку: – Ну что ж, на Волоколамку похоже.

Гордый за Америку, будто все это я сам понастроил, я свернул на мост Квинсборо, чтобы остановиться в даунтауне и ошарашить Духа настоящим НьюЙорком. – Вы не очень устали с полета?

– Да нет, какой– там! Как на ковре– самолете; так все быстро – не ожидал; то – кино, то журналы, то тебе кушать несут...

Движение немного схлынуло. Мы остановились у центра Рокфеллера; обошли по периметру конькобежный каток. Щурыми зелененькими глазками Духа я смотрел – куда и он – вверх, на будго покачивающиеся от ветра верхушки башен; разглядывал сверкающие товарные витрины. Не знаю – чего я точно ждал, может быть, думаю, услышать как человек– легенда из моего неправдоподобного булыжного Тверского– Ямского детства невольно поразится – заахает или остолбенеет; еще бы – после первого в жизни перелета через океан, впервые увидеть манхеттенское столпотворенье!

По-человечески я считал, что это будет вполне заслуженное удивление, которое, признаться, лично для меня самого как– то в суматохе приезда смешалось, пронесло– проехало; и где– то на дне сознания, уже впоследствии, я, кажется, сожалел об этом; но потом – суп с котом, фокус первого неподдельного взгляда не воротить.

– Ну, Сан– Макеич, – подталкивал я Духа, стараясь однако не подсказывать ответ: – Как оно– ничего?

– Выс-с-окие дома, – констатировал он, – а потому как и называются небоскребы. Глядя на витрины, Дух замечал: – Этого добра у нас навалом, не поверишь по всей Москве– матушке всякое заграничное барахло и рекламы тебе на каждом шагу. Говорил он мало. Старик постукивал палочкой и все больше молчал. 'Впитывал', думалось мне; он, конечно, устал от далекого путешествия. В его– то годы.

Вечером, у нас дома Дух смущался, что оказался в центре внимания; что на столе столько всего понаставлено специально для него.

Для каждого, кого встречал, как Дед Мороз он отыскивал в бездонном своем рюкзаке какую– нибудь расписную ложку, неожиданный латунный значок БГТО или Осовиахима, а для понимающих – зеленую как доллар, дореформенную трешницу. От еды он почтительнейшим образом отказался; пил чай; дивясь, прислушивался к нашим разговорам по– английски, и смотрел телевизор.

В хронике как раз показывали встречу американского высокого гостя. Тяжелый Ельцин, с заплывшими щелками глаз,приветствовал Клинтона, невнятно бормоча и вообще уже совершенно смахивая на привидение покойного Брежнева. Показывали украшенную к 50– летию Победы Москву с огромным, вырезанным из фанеры, Георгием– Победоносцем – маршалом Георгием Жуковьм, гарцующим на белом коне и поражающим насмерть гидру фашизма.

– Ток– что оттуда, – поражался Дух. – Вон она, Москва– столица. Какой маленький мир всеш– ки... А ему говорили: – Мистер Алекс, видите какой интересный 'эксчейнж' получается – наш президент туда, а Вы – к нам...

Пораньше мы отвели его в верхнюю гостевую спальню; и в мертвой тишине нашего пригорода я слышал уже поздно ночью как старик охал, постанывал; и у меня было какое– то осторожно беспокойное беременное чувство, оттого что будто под самьм моим сердцем билась единственная навеки невозвратная жизнь старого двора с живыми моими мамой– папой, соседями и друзьями– приятелями – со всем тем, что в молодости кажется – подумаешь! – неважным; чего, верилось, будет еще и еще больше, а на самом деле больше уже не было и не будет никогда. Было многое, и, может быть, будет, но – совсем уж другое.

На следующий день я отвез Сан– Макеича в их гостиницу, где как раз начиналась очередная объективка – без тяжелых орденоносных своих пиджаков дедушки и бабушки, вздыхая и ерзая на глубоких креслах, рассаживались вокруг обеденного стола. Маклакова стучала карандашом, требуя внимания...

Не прошло и двух дней как Дух позвонил и попросил, чтобы я его забрал к себе: – Если можно.

Утром мы гуляли по улицам Джерси– Сити. Место это отделено от оконечности Манхетгена широким устьем Гудзона – там, где он впадает в Нижний Нью– Йоркский залив Атлантического океана. Оттого, что городок сравнительно небольшой и приземистый, и оттого, что набухший темной, почти океанской водой Гудзон лежит плоско, на уровне таких же плоских, ведущих к воде улиц, в Джерси– Сити полно миражей, каких не увидишь нигде, даже в самом Нью-Йорке.

Стоишь на улице Христофора Колумба и – прямо перед тобой из земли вырастают два великана Всемирного Торгового Центра, которые, в действительности, далеко там – за широченной рекой, в даунтауне Манхеттена; завернешь направо за угол и – вот, в метрах ста, рукою подать, стоит она сама – всеамериканская эмблема – зеленая леди с факелом в правой руке. Все это кажется так невероято близко, будто можно враз добежать, потому что с уровня улицы никакой разделительной воды не видно, но ясно видны краснокирпичные строения на острове Эллис; гладкая дорога туда пуста и открыта глазам вплоть до самого постамента Статуи Свободы.

Даже прихрамывая, с палочкой, Дух быстро дошел со мной до предела, где оптический обман прекращался. Терпко пахнуло тиной и бензином, полетели альбатросы, и открылась ширь залива в мелких взбитых ветром барашках. На том берегу, как лакированная сувенирная открытка, во всю длину стояли кристаллические структуры Манхеттена – сверкающие на майском солнце международные страховые компании, банки и торговые гиганты.

А на этом – все было проще и беднее – на лавочках у парапета лежали, грелись бродяги; кто– то ловил рыбу; у ворот соседней стройки лежали штабеля заготовленного материала и тут же – еще неубранная мусорная свалка. Рабочие в желтых касках лениво жевали принесенные из дому бутерброды, устроившись на досках рядом с памятником жертвам злодейства в Хатыни – рядом с замершим на бегу польским поручиком отчаянной Армии Льюдовой, бросившейся грудь и сабли наголо, на немецкие панцырные дивизионы. Грудью на немецкие танки бежал паренек в ладном мундире, пронзенный в спину сталинским штыком.

Дух снял свою парусиновую фуражку. Постоял у бронзового кирасира; сказал мне, что он здесь пару часов посидит, погуляет один, и что я могу спокойно отправляться по своим делам.

Позже, когда я вернулся, набежали плотные облака, готовые прорваться дождем. От яркой туристической открытки остался скучный, в бурых в пятнах засвеченный фон, а башни Манхеттена, походили уже не на сверкающие брикеты дистанционного телеконтроля, а на мокрый забор. Лавочки парка опустели, и только поляк все бежал прямо в Гудзон, резко выгнувшись от боли назад.

Сан– Макеича я нашел сразу – на мусорной свалке. Он и еще какой– то бездомный старик, смачно выражаясь, колотили по жестяньм банкам из– под и соды и пива. Бродяга в шинели стучал кирпичем, а Дух – своею клюкою, которую от ярости даже успел расщепить. Я бросился, чтобы скорей оттащить его, но Дух сопротивлялся, и не ушел, пока не попрощался с бродягой за руку.

– Что это вас угораздило, Сан– Макеич?

– Да вот, встретил тут демобилизованного; мы с ним отвели душу. Сидели смотрели на ваш монумент; он мне что– то говорил; потом пошел от злости колошматить банки.

Я тоже вошел в азарт, а что еще делать? Банка по– ихнему 'кан' 'фрикин кан!' Попробуй сплющи с одного удара, а я научился – хочешь покажу?

Я не стал объяснять Духу, что бездомный плющил банки не от злости на подлое мироустройство, а чтобы как можно больше сплющенных их влезло в мешок для сдачи посудного мусора; что за банки он получит свои пять центов за штуку и что его где– то найденная, будто бы воинская шинель, просто случайна. Ничего такого я не сказал, но у меня появилась идея. Я вспомнил, что где– то на соседних улицах я в самом деле видел вывеску 'Американский Легион – Клуб Ветеранов Иностранных Войн'. Там стояла зеленая допотопная пушка, вся в птичьем помете, и сидел, как на часах, на складном пляжном стульчике старик, уставившись в пространство немигающим взглядом. На дверях, сколько я помнил, висел тяжелый амбарный замок,но имелось и какое– то объявление в рамке. Старик на стульчике мог быть вполне ровесником Духа и, должно быть, тоже участвовал во Второй Мировой. Он, помнится, был болееменее благообразным – седым и, главное, спокойным, т.е. выглядел, в целом, нормальньм человеком. Не то, что "бомж" или "джанки". Дело в том, что у американских ветеранов последующих военных компаний часто наблюдается, как бы это сказать – что– то странное с головой. Отличаются они не только по возрасту; и только постепенно научишься их опознавать.

Так ветерана войны в Корее я представляю себе по одному загадочному пешеходу – как призрак, плотно сбитый, всегда в одной и той же нахлобученной на глаза бейзбольной шапке с козырьком, в любую дождьнепогоду, даже чаще в такие ненастные дни, в сумерках быстрьм маршем он проходит по улицам, не глядя по сторонам; он рвется вперед, куда устремлены его безумные глаза. Поначалу я гадал– сомневался – не ходит ли человек просто для здоровья, но соседи мне объяснили: – Не бери в голову, это Брюс. Был стрелком на летающей крепости и его сбили.

Вывод получался немного странный: раз – такое дело, то – все понятно: тебя бы сбили в Корее и ты – ходил бы, как заводной.

Другого моего показательного ветерана – уже вьетнамской войны, я тоже встречаю довольно часто; мы с ним беседуем о погоде. Если увидите его в Джерси– Сити, отдыхающим, сидя у стены или в углу парка, обычно в защищенном, непростреливаемом месте, непременно подумаете, что он туристпутешественник. С объемистым зеленым рюкзаком, флягами и прочим хитроумным снаряжением походника, сам – в маскировочной раскраски хаки, он похож на студента-интуриста из какого-нибудь Гейдельберга. Никаким туризмом он, конечно, не занимается; живет неподалеку, получает пенсию, время от времени ложится в больничку, а в моменты ремиссии – бродяжничает в охотку. Классический красивый блондин с рассыпающимися волосами; у него все альбиносовое,несколько даже черезчур блондинистое. В его бесцветных, как бы слепых глазах, застряли сумашедшие точки.

Если садишься с ним рядом на солнышке у стены, он вполне разумно обсудит прогноз, порассуждает об 'относительной влажности воздуха и атмосферном давлении ртутного столба'. Говорит он исключительно вежливо и коррекгно, но с какого– то момента мне становится не по себе без видимых на то причин. С погодой все ясно, но как– то безотносительно от всего, среди ясного неба на меня надвигается 'вельт– шмерц'; начинает невыносимо тошнить душу и хочется бежать от него подальше.

В День Победы я подарил Духу новую палку с резньм набалдашником из слоновой кости. Отыскал по– соседству, в какой– то индийской лавке среди бронзовых тазов, вазонов и чайников – среди таких, в общем– то обычных принадлежностей 'для дома, для семьи'; но тут – определенно факирского вида вещь, заставляющую думать о черной магии.

На закате мы отправились к знакомым – Мотовилкиным, у которых был самый подходящий для барбекю зеленый дворик– бэкярд. День стоял расчудесный, Пьяный майский воздух. В кружеве солнечных пятен возбужденно шумели гости, и все прибывали новые.

В круговороте у стола с закусками мы неожиданно наткнулись на кого бы вы думали? На Эрика! Одной рукой он пытался смахнуть с лопатки блямбу паюсной икры в свою картонную тарелку, а в другой руке – держал пластиковый стакан, из которого при каждом его взмахе выплескивалось вино. Эрик был чисто выбрит, одет по небрежной моде – во что– то безразмерное номерное баскетбольное, и в нем ничего не осталось от прежнего сиониста.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю