Текст книги "О, Пари"
Автор книги: Борис Письменный
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 3 страниц)
7.ДОРОГА
Свет кончился или не начинался. Во рту – сонный утробный вкус младенческих слюней, невинной кашицы – чего-то прокисшего, жеваного и страшно унылого. Подслащенного кровью. Кругом – вода, сырость и серость. Будто я утопленник. Откуда-то тянется ровный режущий гул. Временами встряхивает, но беззвучно; остается невесомость и ватная бесчувственность. Вдруг, пробило искрою боли – коснулся угла пораненной рукой. Вскрикнул, прилепился лбом к черному стеклу, где отражался мой голый череп. Подул на ушиб, замотал носовым платком. Разбухшая дорожная сумка громоздилась рядом, на сиденье. С потолка, из сплетений рук свисают черные зонты, головами вниз, как летучие мыши. С них капает. Снаружи, по окнам струится дождь. Костляво клацнули суставные двери; возник слабый свет; кто-то вошел или вышел. Голос ругнулся на незнакомом языке, гоготнул. Заскулил ребенок. Пахнуло псиной, приторньми духами, олифой, чесноком котлет... Снизу, из-под рамы окна понесло моторньм маслом. Дождь льет; не разобрать, что там за банным, запотевшим окном. Сквозь потоки воды уплывают назад мутнеющие огни.
Где я? В рейсовом автобусе со всеми остановками? Откуда – не помню. Помню еще немного прежнее окно, где я так же лбом в стекло, в темноту, как сейчас. Натужно газует мотор; по самолетному заложены мозги и уши. Еду из аэропорта? Если судить по сонливости, по спертому духу жесткого плацкартного вагона, запаху гари и угольной вони – может быть, я – с поезда? Откуда куда? Где я поранил руку? Надо постараться вспомнить что-нибудь из недавнего. Разве собирался я ехать на поезде? Положим. Хорошо, попробую припомнить, вообразить поезд, что...бежал-бежал, на стыках стучал, устал, вдруг – удар! Встал в ночи, отдуваясь и шипя – спи-спи-спи... Птицей вскрикнул маневровый; решетка света протянулась по желтому коленкору стены. Беззвучно, как под водой, проплыл встречный состав, открыв за окном ночные снега и черный крюк водокачки. С верхней полки из тьмы зевотный голос: н Милок, где стоим? Бельцы должно быть...
Чепуха. Какая еще водокачка, какие Бельцы! Я сто лет как в Америке. Нет, не было никакой водокачки, я – с самолета. Это там, ночью – крыло черной корягой висело над снежньм полем. На посадке говорили, но не 'милок', не 'Бельцы', а 'застегните ремни' – 'лок-е-белтс'. И хотя самого приземления не помню, может, не хочу вспоминать, скорее всего, я – с самолета. Конечно же, и сейчас я – в аэропортовском автобусе, в который вскочил в самую последнюю минуту. Теперь нужно не пропустить остановку. Какая из них моя?
Пока я соображал, автобус опустел. С тяжельм багажом я пробрался на переднее сиденье, ближе к водителю и, плохо слыша свой ватный голос, спросил куда едем. Водитель в униформе с пилотской фуражкой повернулся ко мне и грубо заржал, обнажив прокуренные зубы. Открытой ладонью он показал перед собой, и это была конечная. Он надел на себя водолазный скафандр, посмотрел изнутри рыбьими глазами и вышел наружу в проливной дождь. Я остался один.
Автобус стоял. Я смотрел в окно. Видел круг, улицу, перекресток – нечто обыкновенное. Дождь сек, штриховал наискосок заоконный пейзаж; просвеченные солнцем струи змеились, бежали вбок по стеклу, не оставляя в картине ни одной прямой линии. Вбок уплывали деревья, дома, перекресток; ломался, танцуя, телеграфный столб. Таксою растянулась, проплыла, прозмеилась собажа, обрывая себе голову, лапы и упи и тут же, не замедляя трусцы, вливая их к туловищу назад до полного восстановления. Машина прокатила горбатой волной, трассируя красными лентами. В пупырчатых каплях на боковом стекле пейзаж множился, как в стрекозином ячеистом глазу. Морскими водорослями искрилась трава. Жалкий оконный шпингалет вспыхивал аметистом. Стоило повернуть голову н пейзаж вздрагивал, хрупко ломаясь.Я разогнул затекшую шею – сломались, разлетелись воронами ветки деревьев, рисуя ломаную фигуру, напоминающую трехрогий хвост самолета. В косых лучах света медленно перемещались, волнуясь, океанские манты. Верно, что мантии, похожие на брошенную одежду, на распластанные черные плащи, дрейфующие по волнам. Вслед за ними змеились ужеподобные женские пояса с зубами и рыбьим глазом на головной пряжке. На ветках кораллов елочными свечками на туго скрученных спиралях своих хвостов стояли рифленые морские коньки...
С трудом я поднялся на ноги и сделал шаг. Дернул ручку – дверцы автобуса, щелкнув, пружинно сложились – я вышел наружу.
По дальнему краю круглой площади прошел и скрылся высокий господин в котелке с газетой подмышкой. Я выбрал улицу пошире и поплелся, пересекая пустынные перекрестки. Двигался больше по наитию, вернее – в сторону видневшегося над крышами шпиля. Дома становились интереснее и богаче, с барельефами из мифологии, с безглазьми масками, львами у оград.
Все больше неба отражалось в широких витринах первых этажей. Видимо, я шел к центру города. Это был большой незнакомый город. Деловые конторы во вторых этажах и модные магазины внизу. Наконец, за углом очередным открылась площадь с громадньм, уходящим в небо катедралем; его шпиль был моим первым ориентиром. Лестничные марши собора изъедены временем посередине, отполированы подошвами прихожан. Над ними – многоярусный каменный вход с дубовыми дверями в чугунных окладах. Каменные фигуры по углам, узкие многоцветные окна. Задрав голову, я видел уходящие вверх стены и башни. На площади, вьмощенной вокруг собора, лепились торговые лавки, туристические стенды, прихотливые вывески. На них, странно, никаких слов, – одни старомодные ретросюжеты – толстые дети, двое под пальмой... И там же, среди всего – громадным щитом моя картина с лежащей Лулу, рекламирующей шоколадки. Так же без текста. То есть он, похоже, был вымаран белилами корректора. На уличных столбах – одни дорожные стрелки и символы: К центру, К собору, На пляж...
Остро пахнуло морем. Я вышел на широкую, открытую местность. У ближнего причала просмоленные канаты скрипели на чугунных тумбах. Из кухонного иллюминатора пришвартованного пароходика клубился пар. Оттуда с щелкающим хлестом ведрами выплескивали воду. Кто-то громко окликнул меня по имени. Я оглянулся. Когда крик повторился, понял, что звали кого-то другого. – Вьен иси, Жак!
Некто Жак, в огромном берете и накидке-пелерине, стоял в высокой траве недалеко от меня, расставив пухлые ножки в штиблетах с пыльниками. Там же, в траве два художника-бородача устроились для работы на пленере. Позади них, на соседнем дровяном заборчике в раскорячку сидели зеваки в сдвинутых на затылок чаплинских котелках.
Только здесь, на берегу, в высокой траве я снял с моей головы промокшую, незнакомого мне реквизита, шляпу-канотье, соломенную и с бантом. Скинул на землю свою тяжелую ношу, увидев, что это ни что иное, как сложенный деревянный треножник и плоская фанерная коробка. В коробке лежали битком скорчившиеся, продавленные краски в приятно тяжелых на ощупь свинцовых тюбах. Там же были кисти, замотанные по концам заскорузлыми, как в запекшейся крови, тряпицами, резко пахнущими терпентином.
8.НА ВОДАХ
А впереди, – куда глаза глядят, сверкает на солнце залив. Низкий длинный песчаный берег, по всей длине своей очерчен прядями тины, где запутались ракушки, дохлые крабы и липкие водоросли, терпко преющие рыбным рассолом. Поперек от моря тянутся заборчики, заслоны из ржавой проволоки до самого дощатого бордвока, выстиранного брызгами и пронаждаченного песком. Здесь и там у заслонов топорщится редкий шиповник, чудом не зачахший на горячем ветру.
Что это? – соображал я, – наши лонг-айлендские Хэмптоны и суда вдалеке идут от причалов Нью-Йорка? Или то пароходы из Гавра в Трувиль, Довиль, Бужеваль?
Что за купол там слева? Боро-холл, казино или цирк Шалито? А там, за террасой, где холщевые павильоны, где с видом на ближние барашки прибоя и дальнюю регату с акульими плавниками парусных яхт, как перед сценой, расположилось общество на ресторанных стульчиках? Крайний стул упал и катится ветром. Трещат флаги на мачтах; реют шляпные ленты и вуали; хлопает тиковый полог колокола переодевальни (из-под обреза холста торчит белесая страусиная нога).
Комнатная болонка прячется в ногах хозяйки. Дамские зонтики выворачиваются ветром наизнанку; улетают из рук в воду – туда, где длинные волны вяло перекатываются через шеренги купальщиков, взявшихся за руки для взаимной безопасности. Мужчины – в усах и в полосатых борцовских трико; дамы н в глухих сарафанах с оборочками.
Я иду босиком по мыльной, прерывающейся кромке прибоя; сахаринки песка больно втираются между пальцев, там, где нежная кожа. Следы тут же наполняются водой, истаивают под волной. Прямо на меня бежит толстая девочка в матросске; тоже босиком, с подвернутыми панталончиками. В руках у нее н цветные ленты и мягкая шелковая кукла с болтающейся, откинутой наружу ярко красной рукой.
Из-за завывания ветра я не могу разобрать, что кричит она мне, смеется или плачет. Ветром доносится: – Ву-ву-ву... – Так мне мычала дородная русская офицерша в марсельской конторе Аэрофлота, заикаясь за нетвердым знанием французского:
– Ву-ву-ву... мсье, возьмите наши проспекты.
Я знаю эту девочку. Пока вспоминал ее имя, она пробежала насквозь, мимо меня, уткнулась с разбегу в юбки матроны. Та сложила свою вышивку, поднялась н болонку в корзину, зонтик на плечо и повела с пляжа семейство. Следом за ней – тихие мальчики в синих беретах с красньми помпонами и в самом хвосте н субтильный господин в сюртуке, канотье, под руку с бегуньей. На ней теперь н шляпа с анемонами; косички прыгают по плечам, по отложному бушлату матросски. На дощатом мостике у цветочной клумбы она оглянулась и показала мне язык. Конечно, я вспомнил ее имя – 'Мадо', разбирая в памяти буквы бледных чернил на открытке с курортньми пальмами. Уже уходя с пляжа, на дюнах песка я нашел оброненную девочкой однорукую куклу и оставил себе на память.
Вечером, когда немного знобит и обветренную кожу щиплет даже от слабого движения воздуха, на набережную, на променад, выплывает процессия для коллективного заката солнца. В ленивом шарканьи, шушуканьи, смешках, ароматах туалетной лаванды, горчащей сигарным дымом. Темно. В вязких сумерках фосфоресцируют белые рубахи и обгорелые лица с белыми губами и веками, будто у привидений. Всем коллективом крупное солнце благополучно закатывают до дальнего маяка, до самого конца пирса, где его сваливают в темную, бутылочного стекла воду; пока вместо солнца не выкатится, прыгнет ввысь, всплывет полночный желток; и по уже черной воде не зазмеится так обожаемая публикой комильфотная дорожка. Чтобы стало совсем уж изящно и мило, как тому и полагается быть на водах.
На следующий день баста – карантин! Сгоревшим, на ночь обмазанньм простоквашей и огуречным соком нельзя ни пляжа, ни открытого солнца. На следующий день, если невтерпеж выйти на люди или плавать, лучше куда-нибудь в тенистую сырость речных купален, в вощенньми досками огороженные лягушатники – гренуйе. Туда, где под дрейфующими настилами через щели и проломы можно видеть страшные замшелые концы свай. Там чавкает, плюхает, бултыхается вода, а с нею щепки, клочья цирковой афиши и жухлые листья, вестовые осени – так рано – в самом еще разгаре июльском лета.
В дамском отсеке – девичий визг; Бонны наблюдают поверх очков за своими подопечньми с махровьми полотенцами наизготове; а в мужском – гулкие банные звуки. На дощатом бортике натужно борются жилистые загорелые мальчики, применяя подсечку и захват полунельсон. Наломавшись, они солдатиками сигают в воду, одной рукой зажав ноздри, а другой – посылая приветы обществу. В центре купальни, арбузный живот наружу, лежит на спине господин и китообразно выплевывает струи воды. Вспыхивает стеклышко его пенсне. За оградами, по свободной глади реки, скользят прогулочные ялики, следуя до интимно завешанной ивами заводи, туда и – обратно. На одном ялике, нахохлившись, надув губы – девочка Мадо в окружении семейства. На другом, встречном – на веслах румяный господин в шляпе и в костюмном жилете на голое тело. Его дама под кружевной парасолью в полном салонном наряде откинулась на спину, рискованно выставив из под обреза юбок ногу в высоко шнурованном ботинке; почти касается илистой, бурой воды за бортом.
На травяных склонах по берегам и опушкам происходит чтение, пикники или дрема в тени, в мотыльками дрожащих солнечных пятнах. Там, где в душной высокой траве приманивая шмелей, сверкают атласом красные полевые маки. Натура вольная красива, да только на слово или на взгляд. Совсем не то происходит на самом деле. Действительность зловредна: сорванные маки слипаются в неприятные катышки, вянут; газетные листы разлетаются веером н не прочтешь; под лопаткой колет; остро впивается в спину еловая шишка; и, вообще, все как-то душно, потно, в раздражающей ползне муравьев, в подлых комариных укусах...
Когда от жары, от истомы делается невтерпеж, разом темнеет, ударяет гром, на щеке к испарине добавляется небесная капля, потом, другая; и н обрушивается ливень.
Ближе к сумеркам – речная гладь пуста, зеркальна, если не считать эскизных росчерков конькобежцев – жучков-плавунцов; их нам неведомых предначертаний вокруг лопающихся пузырей и расходящихся циркульных кругов. В купальнях к этому времени вакансного общества давным-давно нет; оно – на освещенных террасах, в звоне посуды, в бонтонных разговорах. Или – под круглыми фонарями танцулек, где шаркают козлиные ножки субтильных мсье и неиствует, оглушает канкан.Там одна за одной взлетают многослойные цветы капустных юбок с черными оборочками; в жарком нутре у них, туда-сюда, вихляют черные ножки-козявки в сетчатых чулках; вихляют, дразнят, подманивают, томят и, сразу – жжжах! – ноги в разрыв, в шпагат: – жжжах н одна, жжжах! – другая и – третья...
А в черных ночных небесах – фейерверк. Сполохи оранжевого огня выхватывают из темноты недвижные облажа, так и висящие, как они прежде висели днем, и еще дымные тени, летящие сквозь них, как куски громадного аэроплана. Веселые искры разлетаются фонтаном. Огонь красиво спадает вниз, на залив, где догорает на черной воде мерцающим городом огней и света. В непроглядной тьме ночи дельфины и москиты бесятся от ультразвукового смерча гибнущих голосов.
9.НЕОПОЗНАННЫЙ
Я думаю, что какое-то время Макс еще приезжал в сводный морг Отдела Безопасности Полетов на опознавание трупа. Моего тела обнаружить не удавалось. В общей сложности не было найдено девятнадцать тел. Семьям погибших были выписаны заочные сертификаты. Для мамы, все еще не вышедшей из больницы, я был где-то в дальней Канаде, на экспедиции. Даже Макс, временами, начинал верить, что со мной ничего не случилось. И, верно, спозаранку из моей комнаты, как всегда летит, надрывается грассирующий голос:
н О, Пари... Расцветает любовь в двух веселых сердцах. И с чего бы? н От того, что в Париже влюбились они. И весною...
Кто там слушает это в комнате? Кто все это пишет сейчас? Я сам или некий медиум? Бог весть. Какая, в конце-то концов, разница! Я допускаю, что по утрам, особенно по ранним утрам, никто другой, как я сам стою и гляжу на рассвет из окна, может быть, все придумав, фантазируя наяву, никуда не ездив, ни в Париж, ни в Канаду.
На подоконнике, закатив свои фарфоровые глаза, лежит тряпичная кукла Жюмо с единственной рукой в высокой красной перчатке до локтя. Она прислушивается к головокружительному вальсу об обиталище сладких фантазий и грез:
– И весною... Над крышами флюгер-кокетка крутится. С первым ветром, была-не была, он влетает в Париж. Ноншалантный...
–( к о н е ц)–
ЭПИЛОГ ОТ ИЗДАТЕЛЯ НАСТОЯЩИХ ЗАПИСОК
Вышеприведенную историю меня попросил перевести на английский мой старый знакомый – мистер Гидеон Аалтунен, старший закупщик и партнер Аукционной фирмы АПА? – Аалтунен, Палтунен энд Альтшуллер. Человек, явно не без драматического дарования, он почти никогда не снимает своих черных очков и любит поражать меня своим рокочущим басом и мефистофельским бравадо:
– Борррис, вы, что думаете? Мы тут играем жизнью и смертью. Наш элегантный бизнес базируется на трагедии, на четырех "Д" – Death, Divorce, Debts, Depression – Смерть, Развод, Долги, Крах. Одно время Гидеон скупал русских авангардистов начала века – Явленского, Клюина, Малевича, но потом, еще до разгромной статьи "Фальшак!" в журнале "Искусство в Америке", он убедился в массовых подделках и потерял деловой интерес. Случается, он приглашает меня в галерею на верхний Вест Сайд для переводов и неформальных консультаций по вопросам восточно-европейского быта и антиквариата. Недавно меня вызвали на аукционную сессию по поводу закупочного лота 0794. Мистер Аалтунен был чрезвычайно занят; поэтому я сам ознакомился с картиной обнаженной модели и сел ждать в общем рабочем зале. Наконец, меня пригласили в кабинет.
Мистер Аалтунен извинился, поблагодарил за терпение. Он сказал, что по основной картине в совокупности с двумя ящиками прочей живописи вопросов не имеется и заговорщицки шепнул: – Полотна, купленные за полмиллиона, запроданы с хорошим коммиссионньм процентом, так как... – И еще тише, мне на ухо: – Малоизвестный мастер погиб на TWA-800. И мистер Аалтунен показал мне копию свидетельства о смерти. Находившийся в составе лота плотный целлофановый пакет с бумагами, принятый сначала за паспорт работы, оказался при ближайшем рассмотрении русским текстом. Там же было приложено уведомление, что поставщик торгового лота за указанньм номером просит, если можно, не выбрасывать, вернуть ему эти бумаги. Мистер Аалтунен абсолютно не возражал, но, осторожность не мешает, просил моего, так сказать, просвещенного мнения.
Пакет содержал мелко исписанные листы с неясньми эскизами на полях. На титульном листе рукописи, под резким росчерком в виде силуэта Эйфелевой башни был титул – О, Пари! Ниже, карандашом, мелко приписано – "Поэма".
Не успел я приступить к чтению, как был напуган криком – Здравствуйте! Улыбаясь, ко мне подсел высокий человек; сказал, что он – представитель поставщика, Макс. Он быстро и путанно говорил, что художник проданной картины был бы (или будет?) счастлив. Что он не получал в жизни подобных денег, как это бывает в истории искусства. Что дело пахнет трагедией и загадкой; намекал на дорогие похороны не то художника, не то его матери. Этот господин предложил быстро сделать ксерокопию русских записок, одну н ему, другую – мне; и, явно преувеличивая мои полномочия и возможности, стал уговаривать меня, что для улучшения спроса и картинного бизнеса надо немедленно опубликовать записки (что я, собственно говоря, и делаю настояпщм изданием).
С позволения мистера Аалтунена мы сделали ксерокопии. Я сдал оригинал записок архивисту галереи. На всякий случай. Пока я читал то, что выглядело как исповедь автора проданной живописной работы, преставитель поставщика, он уже получил свой весьма круглый чек за картину, не уходил от меня. Странным образом он оживлялся все больше и больше. Читая, я встречал его имя в записках; а он, в это время говорил, не умолкая, что с родителями, слушателями Высшей Партшколы, жил в Москве на Садово-Кудринской. Как иностранец он был знаменитостью своего рода.
На проспекте Маркса стоял – 'Макс, вылезающийиз трубы' (Ха!). Учеников водили в Планетарий, и в темноте, с небесньми светилами на потолке, диктор говорил: – В такие-то часы, под таким-то градусом, над горизонтом появляется планета Марс... Класс начинал вопить: – Ма-а-акс! (Ха-ха-ха).
После вынужденного замечания этому господину, что его поведение возмутительно – он мешает заниматься мне и остальным в рабочем зале, он ногой под столом с отвратительньм стрекотом принялся катать граненный карандаш, говоря, что тому научился все в той же московской школе. Раздраженный, я плохо понимал текст; с трудом не мог сдвинуться с единой строчки. Осилив все же несколько страниц, я был в замешательстве. С рядом вопросов хотел обратиться к возмутителю спокойствия, но тот бесследно исчез.
Я перечитал настоящие записки снова несколько раз. Если художник погиб, кто и зачем написал все это? Макс? Такое ему не под силу. При кратком знакомстве, он показался мне более чем подозрительным. В тексте, кажется, упоминалась его мечта о быстром обогащении. Во мне просыпался частный сыщик-волонтер.
В аукционных ведомостях нашелся адрес Макса. Ближе к сумеркам я оказался в районе Вашингтон Хайтс. Из застекленного подъезда звонил в квартиру – ответа не было. Стал нажимать кнопки наугад. Задребезжал зуммер; дверь отворилась. Поднялся на лифте. На десятом этаже вышел, вычислял в уме расположение коленчатого коридора. Сердце мое колотилось, точно у злоумышленника. Только минут через пять, после того, как я закрыл за собой лифт, медленно, на цепочке, приоткрылась одна из дверей. Прихрамывая, приблизилась крупная пожилая женщина, подозрительно оглядела, спросила: н Где ваши вещи?
– Я направлен агентством АПА, – сказал я заготовленную фразу.
– Сдается, сдается, – кивнула женщина, – Щас отомкну. Она звенела ключами, открыла дверь в углу коридора. – И шо они уси хлопцив нам присылают? Вы, случаем, разных бисов,чертей не малююете?
Я сказал, что нет, я не художник. И небрежно спросил – что стало с прежним жильцом? Но женщина уже удалилась к себе; накидывала цепочку.
– Супер будя завтра, в четверг. Вопросы скажет. ... Жениться, – однако пробурчала она, копаясь с защелкой. – Уихали усим кагалом.
– В Париж?
– Ага, на эти самые Бахамы. И громко захлопнула за собой дверь.
Я зашел в квартиру. Она была пуста. Одна верхняя половина матраца лежала углом на полу в большой комнате. Не зажигая света, я стоял у окна смотрел на Гудзон, на заочно знакомый вид с высоты. Потом, я пошел по следу, надеясь, что не совершаю ничего предосудительного. Заглядывал в углы, приподнимал ковер, где его края отставали. В малой комнатке можно было уловить слабый запах лекарств. В другой – на полу находил кляксы красок. По очереди открывал дверцы пустых стенных шкафов. В прихожей, в шляпном отделении, валялась спутанная груда проволочных вешалок, рулон старых газет и стояла коробка из-под настольного вентилятора. Внутри был сложен шотландский плед, на нем – пластиковый мешок, полный разных художественных принадлежностей; там же,н однорукая шелковая кукла в высокой красной перчатке.
Я расстелил на матрасе свой плащ, устроился поудобней и развернул на полу газеты. Многие из них слиплись – в нашлепках масляных красок. Вырванные из журналов страницы со снимками. Множество снимков. Все о катастрофе TWA-800. Печатные статьи, иллюстрации с пометками углем и фломастерами. Между страниц застряло что-то твердое – плотный катышек блокнотной бумаги. Осторожно расправил на ладони – то была перечеркнутая линованая страница, такая же, как в читанных мною дневниках художника. На ней имелся эскиз человека – руки в стороны, падающего в воду. И, пробой пера, повторяющиеся и перечеркнутые размашистые надписи – Мои Эпизоды. Мои Эпизоды... Ниже фраза н Макс, ты – большой Жульен. Нашелся также обрывок засвеченного поляроидного снимка. На нем, с плохой вспышкой, была снята полногрудая девушка, как зебра, расписанная по голому телу цветньми полосами. Я вычитывал слова, желтьм выделенные в статьях, прислушивался, ждал, наверное, привидений. Отдаленно, за стеной, слышалась рекламная телемузыка, монотонные голоса и гул самолетов. Не заметил, как заснул.
Разбудил меня резкий свет или песня, или то и другое. Где-то у широкого окна покойный Монтан беспечно, будто нет ни смертей, ни горя, распевал о Париже. Из щели под напольной отопительной батареей я вытянул пыльный, перемазанный красками радиобудильник-кассетник. Красные цифры времени на нем показывали 5:30.
В тоске я стоял у окна, не зная что предпринять. Из-под облаков к земле шел рваный белый след, как от упавшего самолета. Пора было уходить восвояси пока не явился супер. Легкий на помине – щелкнул замок. Кто-то зашел и стал копаться в прихожей.
Человек, на первый взгляд показавшийся мне страшно знакомьм, приблизительно моего роста и сложения. Высокую картонную коробку занес в комнату, мурлыча под нос, и что же? Все про тот же Париж. Про ветер и солнце, про то, как два школяра несутся в его кварталы рука об руку...
Тут он увидел меня. – Извините, – сказал по-английски. – Я на минуту. Не думал, что так быстро заселят.
Я сказал, что это мне надо бы извиняться; я не собираюсь здесь жить. И, в свою очередь, спросил, уже по-русски: – Вас зовут Женя?
Показалось, что он кивнул, но очень неуверенно. Стоял настороженный, молча.
Я сказал, что видел его картину и читал записки.
– Какими судьбами?
– Я, вообщем-то, из агентства АПА?...
Он побледнел, насильно улыбнулся и, так улыбаясь, протянул в мою сторону обе руки в кулачках, сдвинутые вместе как для наручников. н Гилти-аз-чаржд, виноват, гражданин начальник.
Мне было неловко. Оправдываясь, я пытался обьяснить, что я абсолютно частное лицо – у меня ни обязанностей, ни прав. Что утром я, кстати, видел Макса и...н Если это не будет бестактностью с моей стороны, просто хотелось бы ... Лулу – реальная фигура?
– О, еще какая реальная и какая фигура, – сказал Женя. – Я точно женюсь. Все как написано, как задумано.
– Задумано? А как насчет вашей гибели?
– О, это Макс. Проблемы мои, но голова Макса. Я улетал; недавно похоронил маму. Меня ошеломило это острое чувствоностаться одному. Не одинокому, нет, но следующему в конвейере жизни. Без прикрытия, что ли? И я... правда, сел в автобус домой. Начался мой очередной эпизод. Тяжелей, чем когда-либо. Я кричал, настаивал, что маманжива и, как обычно, на обследовании в больнице; что это меня нет – разбился. И тогда Макс уговорил, чтобы я записал подробности так, как мне хочется. На этом условии он, большой жульен, поклялся устроить мне буст – рекламу, чтобы продать картины, достав сертификат о смерти. Десять пассажиров ведь так и пропали бесследно. Я начал писать нехотя; потом разошелся – поверил, что пишу правду, если не о крушении самолета, то о крушении одной очень расхожей иллюзии. И поделом. Иллюзиям суждено лопнуть однажды. Не так ли? Если вы из агентства, вам все известно. Теперь, я слышал, моя живопись нравится даже критикам. Не парадокс ли! Будто она станет лучше, если погибнешь в знаменитой катастрофе? Теперь, похоже, я и сам знаменит. Допускаю, что мне грозят теперь неувязки с законом. Вы не в курсе? Я живой труп, так сказать. Чтобы возродиться, мне нужно исчезнуть.
– В свой Париж?
– О, нетндовольно. Парижем, 'где чешутся ногти', я, кажется, переболел. Ясно, что пресловутый парижский шик – такая же выдумка как, скажем, в свое время, спиритизм, верчение столов или большевистский рай – удобные полуфабрикаты для массового потребления. Земля велика и жизнь бесконечна. Буду писать. Макс – мой менеджер и агент. Кстати, ждет внизу, за углом. Если вы не возражаете, я давным-давно должен бежать. Он обхватил коробку левой рукой; протянул мне правую.
Я вышел на лестницу напоследок взглянуть на героя, но нержавеющей стали дверца лифта, бухнув, замкнулась. В ней смутно играло одно мое собственное отражение.
1996