355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Екимов » Высшая мера » Текст книги (страница 1)
Высшая мера
  • Текст добавлен: 28 марта 2017, 02:30

Текст книги "Высшая мера"


Автор книги: Борис Екимов


Жанр:

   

Повесть


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц)

Борис Екимов

1

2

3

4

5

6

7

8

9

10

11

12

13

14

Борис Екимов

Высшая мера (повесть)

1

Лечебница для психически нездоровых в больничном городке стоит наособицу, за кирпичной стеной. Но утро, преград не ведая, приходит ко всем одинаково.

На воле чуть брезжит еще, светает. В скорбном покое палаты для тяжелых больных – «наблюдаловки» по-здешнему, – где сутки напролет дежурят санитары и лампочка у потолка не гаснет ночью, даже там чуют утро.

Пепельный сумрак редеет на улице, в палате свет электрический желтеет и как бы меркнет. На окнах явственно проступают черные решетки. Раннее утро пробирается в палату нехотя и несмело, словно боясь и стальной паутины решеток, и окрика санитара-наблюдателя. А может быть, день новый по-детски жалеет скорбных душою, не решаясь тревожить их зыбкие, утренние сны.

Но больные просыпаются рано. Ворочаются в постелях, пытаясь продлить время сна, прячут головы от надоевшего электрического света. Торопиться некуда: до завтрака и врачебного обхода еще далеко.

Лишь Костя Любарев, с недавних пор – Константин Иванович, сорокалетний, желтолицый, худой мужик, каждое утро просыпался, будто выныривал из воды. Каждый раз что-то снилось, чаще доброе: прежняя жизнь тянулась со всем, что было в ней. А открывал глаза и замирал в испуге: душная палата, койки со всех сторон, горящая электрическая лампочка над головой, на окне – решетка, а в дверях – санитар сидит, перегородив ногами проход.

Леденил душу ужас, перехватывало дух, и казалось вначале, что это сон лишь и страшное виденье, а явь – позади, в ней он жил мгновенье назад и снова туда уйдет, стоит лишь очнуться.

Но проходили секунды, потом минуты, а ничего не исчезало. Не рушились стены, решетка на окне не пропадала. Значит, это явь была, а позади – сладкий сон.

Становилось горько до слез. И Костя плакал. Электрический свет дробился и радужно сиял в глазах.

– Константин Иванович… – негромко окликал его санитар. – Чего ревешь? Иди лучше покури…

– Покурю… – шепотом соглашался Костя и вставал.

В туалетной комнате, где курили, тоже горел желтый электрический свет, и наступавшее за окном утро казалось ненастным.

Понемногу начинались хожденья по коридору. Потом лязгали на дверях запоры, впуская медицинских сестер, санитаров, врачей. Начинали давать лекарства: таблетки да уколы. Ждали завтрака, потом врачебного обхода. Кончалось долгое больничное утро. А впереди был день.

Врачебного обхода ждали с надеждой даже в «наблюдаловке». О выписке здесь не мечтали, как божьего дара ожидая, когда разрешат переход в палату обычную: без санитара у дверей и вечного электрического света.

К часу обхода Костя Любарев уже устал от долгого утреннего бденья. Ломило виски, свинцовая наволочь тяжелила голову. Ничего не желалось. Быстрее бы вечер и тяжкий сон, с минутами избавления.

– Как дела, Константин Иванович? Как самочувствие?

Костя сел в постели, ответил с горечью:

– Какое мое самочувствие? Что мне чувствовать?

Женщина-врач глядела внимательно, и Костя вдруг понял, что нужно сказать ей правду. Ту правду, которую он обдумал и твердо знал.

– Высшая мера, – произнес он отчетливо. – Высшую меру прошу. Дайте мне смертельный укол.

Палата, ко всяким речам привыкшая, казалось, не слышала слов Кости.

– Да, высшую меру, – повторил он. – Потому что таких людей, как я… Нет, не людей… Я – не человек, я – погань. – Обвел рукой палату. – Это всем известно, спросите любого. Я ни одному человеку добра не принес. Мать родную забыл. Отец десять лет на кладбище, а я ни разу ему могилку не прибрал.

– Успокойтесь… Ничего… У всех бывают в жизни ошибки. Их надо исправлять… – врач поглядела на санитара. Тот ее понял.

У Кости Любарева голова стала ясной, а в сердце – полынь.

– Нет, нет… Отец – покойник, а мать – живая. Рядом живет, а я к ней месяцами не заходил. Дровишек нарубить, угля привезти. Да что мать… Дети родные от меня ничего доброго не видали. Лишь пьяный заявлюсь да выкобениваюсь. Дочь выросла, я к ней в тетрадку не заглянул, про школу не говоря. Из детского садика ни разу не взял. Ни ее, ни мальчонку. Теперь вспоминаю… – так явственно Костя помнил все, так четко видел далекие дни, что говорить о них было легко. – В кино просила с ней пойти. Еще маленькая. Папа, говорит, на этот фильм и взрослые ходят. Это она меня звала. С другими-то ходят отцы, вот и она захотела. А я… я… – слезы потекли по лицу. – Нет, нет… Никому на свете доброго не сделал. И потому прошу высшей меры – смертельный укол.

При этих словах слезы кончились, лицо просветлело, и улыбка заяснйлась на изможденном, в седой щетине лице.

– Высшая мера…

Увидев сестру со шприцем в руках, он послушно лег, пробормотал: «Принимаю… Спасибо…»

Больное тело его, душа – все просило покоя. И тихий ангел – добрый целитель немощных – повеял крылами, посылая сон – короткое избавленье от долгих часов недуга.

Явь пропадала: ни скорбных стен, ни решеток, ни больничной вони. Снова была весна, солнце, первая пахучая зелень, лужи…

2

Весна была ранняя, но тепла дождались не сразу. Снег пропал скоро, поля зачернели. По Дону прошел ледокол, торопя навигацию, и речные воды скоро очистились, засинели, поджидая мутную волну половодья.

Небольшой придонский поселок очнулся от зимней спячки. Детвора зашумела на улицах, начиная летние игры. В затишек дворов, на солнцепек, выбирались старые люди к вечным весенним заботам. Оплывшая земля огородов, черные кучи прошлогодней ботвы да огудины, голые деревья, парники, рассада – все просило забот.

Центральная улица поселка, асфальт, тротуары, навесы автобусных остановок, скамейки подле них – все помаленьку прихорашивалось, чинилось да чистилось, готовясь к долгому лету.

Один из кварталов центральной улицы был перекрыт, охраняли его знаки «Объезд», «Въезд запрещен», «Дорожные работы».

Но голубые «Жигули» с блестящей никелированной антенной и тонированными, светозащитными стеклами, притормозив, поехали прямо, лавируя между чадящими кучами горячего асфальта и тяжелыми катками.

Голубые «Жигули» и хозяина – Костю Любарева, бригадира местного рыболовецкого колхоза, знали в поселке все: шоферы самосвалов и водители катков, дорожные рабочие в оранжевых безрукавках и мастер участка.

– Привет! Привет! – здоровался Костя через опущенное стекло машины. – Крепче латайте! А то опять – на два дня…

– Мыкаться надо меньше, – отвечали ему. – Рыбу лови, а ты под ногами мешаешься.

– Щербы захотелось? Удочку бери да лови.

– Успеешь за тобой. Весь Дон сетями перепрудил.

– Для вас стараюсь, для народа.

Он хохотнул и прибавил скорость, оставляя позади асфальтовый чадный дух.

Поселок издавна жил и строился усадьбами свойскими: дома, флигеля стояли вдоль улицы за дощатыми заборами, среди огородов, садов, которые прежде были обширные, теперь урезались – выделялись места народу новому, молодому, их кирпичным хоромам, гаражам и прочему.

Конторы и жилье казенное – их было немного – стояли в центре поселка, вокруг площади с трибуной да памятником Ленину.

Голубые «Жигули» туда не доехали, свернув в улицу боковую, ведущую к складам и конторе поселковой торговли. Здесь всегда было суетно: грузовики, легковушки, шофера, экспедиторы, грузчики и прочий народ. Выйдя из машины, Костя по-свойски расхаживал по двору, с мужиками – курил, с бабами – заигрывал. Все его знали, потому что он родился и вырос в поселке, прожил здесь почти сорок лет и был на виду.

Рослый, жилистый, в джинсах и легкой заграничной куртке, с загорелым лицом, аккуратно подстриженный и причесанный на косой пробор, гладко выбритый и пахнущий одеколоном, рядом со здешним народом – шоферами да грузчиками – Костя Любарев, а попросту – Любарь, гляделся завидно. Он был не прижимист, как иные. И похмелка у него всегда в машине водилась, а на закуску ли, угощенье имелся копченый балык да вяленые шемая да рыбец. В общем – свой парень. И к нему все по-доброму относились.

Для бригады он взял два ящика сгущенного молока, тушенку, индийский чай. Для себя – пару хороших рубашек, туфли. Кое-что домой: польское печенье, конфеты, растворимый кофе. Напомнил о мебели:

– Когда привезете?

– В конце месяца, – ответили ему.

– Мягкая?

– Мягкая, мягкая.

– А то жена задолбала.

– Готовь место.

Он хотел уезжать, да вдруг вспомнил:

– Духи какие-нибудь, добрые. Французские есть?

– Но это уже не жене, – с ходу раскусили его.

Костя довольно посмеивался, забирая и пряча зеленую коробку.

Потом, уже в машину, подсел к нему старинный друг, в школе вместе учились. Когда-то был худенький, в волейбол хорошо играл, а в торговле – шоферил, возил большого начальника – разъелся поперек себя шире.

– Когда? – спросил он. – Шефу – надо, и другим – надо, и себе.

– Подъезжай завтра, где-то к обеду. Как раз все будет. Только мешки твои. Сколько тебе?

– Ящиков десять.

– Неплохие запросы, – присвистнул Любарь и сказал: – Ладно, сделаем. Мужикам пойла вези. С этих, – показал он на склады, – деньгами. Сам подарков не беру и другим не даю, все – на валюту. И мне сделаете мешков пять. Вы же будете в цехе вялить, вот и мне заодно. А то все – родня, и всем и дай, все – обижаются. Подъезжай на доброй тачке, чтобы загрузить. На посту завтра Сережа дежурит, но можно на всякий случай взять кого-то из ребят, в форме. Пусть прокатятся, на уху заработают. А то мало ли кого принесет… Дураков их… Договорились?

– Лады. Свояка попрошу.

Любарь поглядел на часы, заторопился:

– Погнал я, пора.

Он заехал домой, пообедать. Жена с дочкою собирались на службу да на учебу.

– Мать тебе переказывала, – сказала жена, – чтоб ты на кладбище съездил, отцову могилку прибрал.

Подходила пасха, а с нею родительское поминовенье.

– Приказывала… – недовольно буркнул Костя. – Самая путина, а я буду по кладбищам разъезжать. Ты бы вот взяла да сходила… – сказал он жене.

– Больше ничего не придумал? – ехидно спросила та. – Значит, я и по дому, и на работе, и в садик за Лешкой, и к этой – в школу ходи, – показала она на дочь. – Про огород ты думаешь? – вспомнила. – Ну, редиску, морковку я посажу. А под картошку опять мне одной копать? И сажать одной? Бессовестный, только знаешь на машине раскатывать…

– Раскатывать?

– Да, раскатывать. Одна забота, – подтвердила жена.

Костя ругни не хотел и ко времени вспомнил:

– Я по делу езжу. Сама про мебель галдишь. Вот договорился. В конце месяца привезут. Мягкая, импорт.

– Точно?! – обрадовалась жена. – Не сбрешут?!

– Не сбрешут.

– Мягкая?

– Мягкая… А то тебе твердо сидеть, – засмеялся Костя.

После вторых родов жена раздалась вширь, стала приземистой, кубоватой.

– В горнице все старое выкинем… – принялась планировать она. – Поставим кресла, диван, торшер возле него. Стол большой тоже выкинем, он – немодный. Маленький поставим, где кресла.

Костя слушал жену, посмеивался, но тоже прикидывал, хоть и не вслух, как все расположится. Получалось вроде приглядно.

Лишь дочка молча собирала портфель, одевалась. Она училась в девятом классе, в последний год очень выросла, с отцом говорила мало.

– Тебя добросить до школы? – спросил Костя у дочери.

– Нет, – ответила она. – Мне за Ленкой надо зайти.

Костя ничего не сказал, но немного обиделся.

– Меня довези, – сказала жена. – А то на пять минут опоздаешь – всегда косоротятся.

– Поехали… – сказал Костя. – А то время…

Время было весеннее, путина. Жену завезти, купить хлеба и – в «караванку», где лодка стоит. Там – водою, в бригаду.

3

Над холмистым Задоньем, по голубому апрельскому небу день-деньской тянулись высокие облака, пронизанные летним уже теплом и светом. Старый коршун, давнишний житель этих мест, плавал высоко в небе, переходя от света в тень. Под ним кружилась просторная земля, рассеченная широким речным руслом со старицами, рукавами, ериками, ильменями да музгами, приречными озерами.

Пустынной была вода. Редкие лодки, буксиры с баржами терялись на ней. На земле, по светлым нитям дорог, бегали, тоже редкие, машины; неторопкие тракторы там и здесь утюжили пашни, вздымая хвосты пыли; селенья, скотьи стада – все это было внизу. А в небе – лишь солнце да высокие, светом сияющие облака.

Коршун уплывал все выше. Людская суета была ему привычна, но чужда, и он уходил от нее в спасительную высь.

А той же порою, на земле, кружил по холмистому Задонью синий милицейский фургон. Весь долгий день он колесил по донским берегам, время от времени, словно устав от безлюдья, прибивался к накатанному грейдеру, останавливая и проверяя редкие машины, и снова уходил дорогами полевыми, торопясь к берегу, к воде.

Отыскав удобное место, синий фургон замирал, схоронившись в сквозящей тени дубрав ли, вязовой поросли. Машина отдыхала, а люди, выйдя на обрывистый берег, подносили к глазам бинокли, и становилось близким все далекое: серебристая под ветром, чешуйчатая донская вода, зализанные волнами кромки берегов с комьями желтой пены, черные рукастые коряги, белокорые осокори займища в ярком наряде багряных сережек. Все словно оказывалось рядом: и тяжелые железные лодки рыбаков, и сами они, в оранжевых, негнущихся робах, и даже рыба в делях сетей и неводов.

Людей в машине было трое. Один из них, молоденький сержант, не выдержал и сказал, сглатывая слюну:

– Съездить бы к Любарю. Дед бы сазаника с луком сделал посладиться. Да посолонцевать шемаечки свежей, рыбца да балычка. Они коптят толстолобика и сома. Плес у сома жирнючий… – соблазнял он. – А то весь день впроголодь…

Шофер – человек свой – лишь вздохнул да губами почмокал. Но третий, милицейский, по званию старший, вроде ничего и не слышал. Он здесь был чужим, из приезжей республиканской бригады. Каждый год присылали таких на весеннюю путину. Из своего областного центра, от соседей, из Астрахани да Ростова, и даже из Москвы. Последние были вредными. Нынче прислали таких. И вот уже другой день мыкались по Задонью, покоя не зная.

Час за часом тянулся весенний день. В пустынном Задонье, в редких теперь уже хуторах, лениво теплилась жизнь: подле чабанских становищ, отделенных друг от друга долгими километрами, вольно паслись стада. Старый коршун за день успел отыскать и досыта наклеваться снулой рыбы, а к вечеру, ко времени долгих теней, ушел на покой, в гнездовье.

Милицейская же машина свою добычу настигла в позднюю пору, когда зажигались огни на небе и на земле.

Стояли – в засаде ли, не в засаде, – но от грейдера чуть в стороне. Здесь, в отрожье глубокой балки, сходились две дороги, обе от донского берега, от старых, теперь уже смытых временем хуторов: Рубежного да Староселья.

Стояли, курили и услыхали машинный гул: от берега, от воды шел грузовик. Ему преградили путь. И сразу же поняли: не зря. Шофер из кабины не вылез; спутник его, немолодой мужик в джинсах и коже, засуетился, зачастил:

– Ребята, ребята… Мы – люди свои. Как говорится, привет от донецких братьев. Наш шеф просил, если чего, прямо к вашему начальнику, он его хорошо знает. Так что, ребята… Если чего надо.

Грузовик был с фанерной будкою. Забрались на борт, посветили фонариком во тьму, и стало ясно – добрый улов, даже слишком: рыба лежала в ящиках, в мешках и насыпью, прямо на брезенте.

Суетился возле машины хозяин, сыпал скороговоркою:

– На ушицу начальству, самому шефу… И вообще… Как-никак праздник на носу… И гостей много бывает. Ваши приезжают. Но мы – люди нежадные. Если поделиться, пожалуйста. По-хорошему оно всегда. И вам жить надо, и нам…

Молодой сержант посмеивался, слушая обычные речи. Приезжий из московской бригады, молча осмотрев добычу, спрыгнул на землю и спросил:

– Откуда рыба? У кого взял?

– Ребята, давайте по-хорошему. У вас свой интерес, у нас – свой. По-хорошему, по-соседски, по-дружески. А то ведь наш шеф, он с вашим…

– Ладно… – оборвал его приезжий. – Поехали. Будет еще время поговорить. Сержант – к шоферу.

Милицейская машина пошла первой. В кабине грузовика словоохотливый сержант сказал с усмешкой:

– Неплохо загрузились? Либо у Любаря?

– Ничего не знаю, – огрызнулся шофер. – Мне выписывают путевку, я еду. И никого не знаю, никаких ваших…

Сержант замолчал, подвинулся в угол кабины.

Стемнело. Ехали полевой дорогой, потом грейдером и выбрались к мосту через Дон. Там, над просторной речной водой, еще светил, догорая, тихий вечер. Берега тонули во мгле. От них тянулись глухие тени. Но, раздвигая тьму, теплился над водой призрачный свет, словно долгого дня продолжение.

Машины миновали мост и свернули к милицейскому посту, который сиял неоновым огнем, возвышаясь над землей и округой, над светлой донской водой, а главное – над асфальтовой трассой, которая и теперь, в ночи, не знала покоя, содрогаясь под колесами тяжелых «КамАЗов», «Татр». «Жигули» да «Волги» были не в счет, они проносились легко.

4

А в эту пору в десяти километрах от моста и милицейской стеклянной будки отходило ко сну становье рыболовецкой бригады Кости Любарева. Лежало оно в месте уютном: на левом низком берегу, среди займищного леса. Катера, железные лодки-баркасы, неводник и прочая снасть плавучая стояли в небольшом затоне, укрытые от донского течения, ветра да чужого глаза. Рядом с водой, на берегу, пряталась землянка – жилье человечье. Снаружи она была неказиста, утопая в земле по крышу, внутри – довольно просторна и тепла.

На обдонье, на рыбачий стан спустилась ночь. Солнце зашло за гору. Высокий задонский берег, холмы его потемнели, свежая зелень прояснилась, но быстро потухла. Смолкли птицы, ветер притих, легко плескались последние ленивые волны. На низком берегу займищный лес поугрюмел, серые сумерки потянулись из глуби его, затопляя опушки, вербовое редколесье, малую поляну с рыбачьей землянкой. На той стороне загорелся красный огонь створного знака, на воде замигал белый бакен.

Малые окошки землянки остались темными, а из дверей ее вышел на волю старый человек в нижнем теплом белье, в телогрейке да валяных чунях. Он уже спал в землянке, но теперь проснулся и вышел покурить. На стану было тихо, на катерах, в полутьме, кто-то шебаршил.

– Матвеич, ты?! – окликнул старик.

– Я, я… Кто же еще? Прибираюсь. Хозяев много, а прибрать некому.

– Это уж как всегда… – подтвердил старик.

Старику подпирало к семидесяти. Он был седым, напрочь беззубым, прозвище имел давнее и твердое – Дед. Имя его помнила лишь колхозная бухгалтерия. Крупная голова в редких седых волосах, багровые, клешнястые руки, немалый рост, обвисшие, но просторные плечи – все говорило о былой силе, которая теперь, конечно, ушла. Но и во дне нынешнем гляделся Дед вполне достойно. Рядом с ним люди более молодые нередко стушевывались. Тот же Матвеич, с нелестным прозвищем Мухомор, сойдя с катера и пристроившись возле Деда, сразу будто усох: щупловатый, узкоплечий, лицо в морщинах. Он был моложе старика, хоть и в годах, о пенсии уже рассуждал. Много моложе. Но Дед порою смотрелся пристойнее.

– Все убрались? – спросил Дед.

– Славик остался.

– Либо напился да упал?

Матвеич кивнул головой, подтверждая.

Они задымили.

– А я шемайку в соль положил, – объяснил Матвеич. – Шемаечка была, я ее – в соль. А то забыли… Гостям пораздавали, захочется посолонцевать – нету. Днем ее отложили, а потом все бросили и уехали. Пропадет. А я ее в дело. И на катере прибрал. А то как сидели: стаканы, закуска – все кинули. Глядеть гребостно… А я…

Матвеич журчал и журчал. Он любил поведать о делах своих и чужих.

– Славик где завалился? – спросил Дед.

– На свежем воздухе, под вербочкой, – усмехнулся Матвеич.

У самого берега, под цветущей вербой на сетях и брезенте лежал враскидку молодой мужик – Славик, или Чугун, как звали его не то за могучесть, немалую силу, а может, за серый, чугунный от речного ветра да многолетнего пьянства цвет лица.

Поглядели на Славика, повздыхали.

– У нас в Нижнечирской, – промолвил Дед, – тоже такие были. Но мало. На всю станицу два человека: Петро Максаев да…

Дед родился и молодые годы провел в станице Нижнечирской. Теперь его память яснее держала молодую далекую пору, чем остальное. И потому любил он вспоминать и всякий разговор начинал: «У нас в Нижнечирской…». И ясно виделась ему придонская станица, дома ее, вихлястые улочки.

Ночь наставала тихая, теплая, в рыбачьем затоне, вовсе укрытом от донского теченья, вода лежала недвижно. Займище, стеной подступавшее к землянке и берегу, наливалось тьмой.

Звук моторной лодки, бегущей снизу, от поселка, и Дед, и Матвеич услышали разом и разом почти отгадали марку лодки, мотора да и хозяина самого.

– «Крым» бежит…

– С «Нептуном». Форкоп летит.

Короткое время спустя голос мотора стал отчетливее, и вот уже лодка, круто повернув с реки, вбежала в горло затона, ткнулась в берег. Мотор смолк, и в наступившей тишине далеко над водой понеслось привычное:

– Чего сидишь? Чалиться кто будет? А? Я буду чалиться, да? А ты лишь стаканы перепрокидывать? Надо по-умному: я – к берегу, а ты – наготове, сигай и чалься. Понял? Не понял. Я тебя веслом по баньку, и ты враз поймешь, что лодку надо чалить, а то можно очутиться далеко-далеко, аж в Цимле.

Это был Форкоп. На воде, на Дону, далеко вниз и вверх по течению знали его как облупленного. Прежде рыбачил он в колхозе, потом ушел ли, прогнали, но жил водой: лодка, мотор да сети. В путину ли, без путины, летом, зимой – все было одинаково. На Дону он прижился. Милиция, инспекция и прочий казенный люд не трогали его. По весне Форкоп брал помощников, каких-нибудь бедолаг, и менял их чуть не каждый день. Нынче с ним был опять новенький. Спрыгнув на берег, Форкоп приказал ему:

– Сиди. Я пойду с людьми погутарю, а ты сиди, потому что тебя мамочка дураком народила, а выпитый ты и вовсе – скотина, животное. Понял? Я с людьми погутарю, граммочку выпью, а ты готовься. Наберем сети и поедем…

Помощник с готовностью слушал.

– Здорово живете, отцы! – приветствовал Форкоп Деда, Матвеича. – Это я прибыл на промысел. Как говорится, сиди не сиди, а работать надо. Верите, неделю не сплю, не ем. Лишь дурнину эту глотаю, – щелкнул ногтем по бутылке. – Прикорну в лодке часок и погнал. А как же… Рыба не ждет. Надо денежку заработать. А то время придет, добрые люди будут в теньке сидеть, самогоночку попивать. А я у них охнари выпрашивать? Я так не люблю.

На весенней путине Форкоп дичал: редко брился, спал в лодке ли, на берегу час-другой. Голос его садился до хрипа, заплывали глаза, лик чернел.

– Где народ, отцы?

– В станицу подались.

– На танцы? Придурки. Все уехали? И шпана?

Это он о приблудных спрашивал, какие вечно у становья крутились, подрабатывая лишь на питие.

– Все подались. Славик остался.

– Копыта откинул? – догадался Форкоп. – Стаканяру-другую-третью и – под вербу… Славик! – позвал он. – Чугун!

– Пусть спит, – остановил его Дед.

– Сейчас проснется, – пообещал Форкоп и позвенел о бутылку стаканом.

Славик при этих звуках заворочался и сел, не сразу поняв, где он и что.

– Чует кобыла старая… – восхитился Форкоп. – Стаканяру он и мертвый почует, – и вновь позвенел.

Славик поднялся и послушно пошел на звон, на ходу встряхиваясь и фыркая, пытаясь отогнать похмелье и тяжкий сон.

Он был рослым, еще не старым, но, конечно, не Славик уже, не мальчик, перевалило за тридцать.

– Уехали, что ли? – оглядел он становье. – Я же с ними хотел, на танцы. Заснул…

– Не танцы тебе нужны, кобыла старая, и не бабы, – наставительно произнес Форкоп, наливая. – Тебе нужен стаканяра, вот его и держи, крепче, двумя руками.

Славик послушно опрокинул в себя стакан, спросил:

– А загрызть?

– Мануфактурой, – ответил Форкоп. – Путина идет, каждая минута на счету, а ты – закусывать, время терять. Пройдет путина, тогда будем жрать! Колбасу, курятину и прочий ассортимент.

– Ты иди на катер, поешь… – забеспокоился Матвеич. – Там щи, мясо, яички.

– Ладно, потом… – отмахнулся Славик, доставая курево.

– Хватит про жратву… Вы скажите, отцы, как нынче рыба? Приволочку кидали? Где? Чего показала?

Ответил Матвеич. Он любил рассказывать.

– Нынче неплохо, – поглядывая на Деда и Славика, начал он. Хвалиться и откровенничать об улове у рыбаков было не в чести: плохая примета, удача может отвернуться. Но Форкоп – человек свой, перед ним можно и не таиться. – Кидали… И неплохо… – Матвеич был доволен. – Сдали хорошо.

У Славика похмельная и сонная одурь отступала перед новым зельем в крови. Просыпалась в голове и теле живость. Он поднялся, потягиваясь, пожалел:

– Зря я не поехал. За бабами погонять… Ну, ладно… Пойдем поужинаем да спать.

– Значит, рыбка себя выказывает, – довольно прохрипел Форкоп и предложил: – Выпьете, отцы?

Дед отказался. Матвеич, поеживаясь, сказал:

– Налей чуток. Что-то вроде знобит.

Знобить его не знобило, просто он выпить любил, но побаивался осужденья. Все же – не молоденький.

Форкоп забрал остатки питья и отправился в лодку, и снова поплыл в ночи над водой сиплый его говорок:

– Камушки клади хорошо… Сплывем, ящиков пять нашелушим – и хватит. Нам много не надо. Два ящика – на пойло. Остальные – в загашник. Денежка тоже нужна. Время придет, добрые люди будут в теньке, самогоночку…

На катере, в камбузе, шарился Славик, отыскивая ужин; у землянки, докурив, собрались ко сну Матвеич и Дед.

– Давай спать… День длинный, тяжелый…

5

День был и вправду нелегкий. Поднялись как всегда, на рассвете.

С вечера землянку топили. Всю ночь под низкою крышей томился портяночный дух вперемешку с табачным дымом. Человечье дыхание и плоть, влажные сапоги, мокрая одежда – все тут сохло, дышало. К утру воздух землянки становился пахучим и плотным.

Первыми поднимались старшие: Дед и Матвеич. Они включали неяркие лампочки, работавшие от батарей. Отворяли двери землянки, на газовой плите грели завтрак. Следом вставал бригадир. Звали его каждый по-своему. Для Деда он был Константин, это слово трудно выговаривалось. Словно камешки перекатывались в беззубом стариковском рту. Для других – Костя Любарь, а то и Любарек.

Любарь никогда людей не будил. «Нам таких не надо, – говорил он, – какие сами не встают». Так было всегда, так было и нынче: поднялся, приемник включил, отыскал программу «Маяк», с новостями и музыкой, и пошел на волю. Там уже Дед курил утреннюю цигарку.

Солнце еще не вставало. Катера дремали, уткнувшись носами в берег. В глубокой балке, на той стороне Дона, лежал густой туман.

– Ну, чего, Дед? – спросил Костя.

– Тепло… – сказал Дед. – Туман…

Весна выдалась неважная: ни тепла, ни разлива. Рыба кучилась, сбиваясь в косяки, шла по глуби, где ее не взять. Рыбаки раз за разом таскали пустые невода. Лишь неделю назад потеплело, полая вода пошла, и увидели рыбку.

– Тепло… – повторил Дед. – На Харлане кинем. А чуток прогреется – на Лебедёнке. Его какой день не трогаем. Там сбирается… – про говорил он значительно и, распрямившись, поглядел в ту сторону, где в утреннем тумане лежали задонские холмы, балки, рыбацкие тони. Голос его был уверенным, и пристальный взгляд, казалось, видел через туман и темную воду, как кормятся на теплом плесу косяки тяжелого леща, копаясь в донном илу.

За это и держал Любарь старого Деда. В бригаде порой ворчали: «На ходу дремлет… Из рук все валится… Работай за него…» Но Костя такие разговоры пресекал решительно.

– От Деда проку больше, чем кое от кого… – намекал он. – Кто вверх торманом.

А в землянке, за длинным дощатым столом уже звякали посудой. Завтракали всегда крепко: горячие щи, мясное. Впереди лежал долгий день, и лишь бог ведал пору обеденную да иную.

Любарь достал из-под кровати две бутылки водки. Она там хранилась, в ящиках, под его надзором.

– Кому надо, похмеляйтесь, – сказал он.

Желающие нашлись. Славик первым потянулся за бутылкой.

– Большому кораблю – большое плаванье, – произнес он.

– Большой и падает с большим грохотом, – намекнул ему Любарь.

С утра выпивали не все и в меру. Впереди ждала работа, да и бригадир поглядывал зорко.

Завтракали, одевались: ватные брюки, теплые свитера, на них – телогрейки, на ноги – рыбацкие сапоги-забродни до бедер, поверх всего – оранжевые клеенчатые роканы, куртки да брюки, на головы – зимние шапки. Хоть и весенняя пора на дворе, на воде – стыло.

Поплыли. Тяжелая лодка-баркас, ворча и пофыркивая соляровым дымом, вывела из затона кургузый понтон с неводом и потянула его к тому берегу. Следом, вдогон, помчалась легкая «казанка».

Вставало солнце. По воде, через Дон, тянулась малиновая полоса, точно расшитое огнем полотенце. Лениво играла рыба. Редкие крачки кружили над лодками.

На понтоне неводника, никому не мешая, у борта восседал бригадный кот Рыбалкин, пушистый и рыжий, словно лисица. Зимою он жил в караванке. В путину плавал на катерах и любил дремать в рубке, у штурвала. Рыбу он ел только живую и теперь ждал своего часа, прищуренно глядя, как неводник, оставив на берегу «пятной» конец невода и рыбака, описывает крутую дугу. Невод с шелестом убегал в воду и тонул, расправляясь стеной. Ровная череда поплавков-балберок отсекала от реки немалый кус.

Кот Рыбалкин дремал, прижмурив глаза, но все видел: как неводник ткнулся в берег, как потянула невод громыхающая лебедка, как сверкнула в делях первая рыба. Сверкнула раз-другой и пошла густо.

– Дель рыбку кажет! – довольно крякнул Славик.

Кот Рыбалкин, напружинившись, перемахнул с неводника на берег. Ему бросили пузатую икряную красноперку. Рыбалкин побаловал с ней недолго, играя лапой, а потом начал грызть, с головы.

На неводе оживились. Весело тянул верхнюю обору Славик-Чугун. Матвеич резвее обычного перебирал дель. Лучший друг Чугуна – Мультик что-то орал издали, от «пятного» конца невода.

Шла рыба. Поначалу в делях: красноперый увесистый рыбец, серебряная шемая, прочая бель; потом в мутной воде заиграли спинные плавники. Выплескивались наружу тяжелые лещи, прогонистые судаки. Два пудовых толстолобика, вовремя почуяв беду, разогнались и прыгнули через верхнюю обору.

В неводе, а потом в лодках колотились лещи: пузатые от икры «матки» и шершавые на ощупь самцы, готовые к любовному бою; попадались и золотые красноусые сазаны, зубатые судаки, лобастые черные сомы. В лодках рыба недолго билась, кипя серебром, стихала. Лишь сомы, опомнившись, хлестко колотили тяжелыми хвостами и куда-то ползли.

Перебирали невод, готовясь ко второму замету. Над лодками, над тоней, чуя поживу, кружились чайки да крачки, сбиралось черное воронье. А с высокого холма уже катился к берегу зеленый «уазик»-вездеход.

Любарь не зря свое становье оборудовал на займищном, низком берегу. Весенние разливы надежно отрезали его от всех путей, лишь водой добирайся. Здесь же, берегом высоким, от поселка ли, от города, от мест иных дорога лежала торная.

Машина подъехала к самой воде, вышли из нее милицейские, в штатском, оба – свои, из района. Один из угрозыска, другой – розовощекий пухляк – гаишник.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю