355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Екимов » Озеро Дербень » Текст книги (страница 2)
Озеро Дербень
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 03:47

Текст книги "Озеро Дербень"


Автор книги: Борис Екимов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)

– Конечно, – ответил Алексей.

– А у меня всю жизнь эта радость, каждый день, – засмеялся дед Тимофей. – За часом час.

…Алексей хотел стелиться здесь же, на диване. Но дед не разрешил.

– Тоже мне сиделка. Кыш на свое место! Не забудь, окно в горнице открой. Озеро шумит?

– Пошумливает.

– Вот и славно. Утишает мне всякую боль. Оно шумит, и я засыпаю.

Алексей постелил в боковой комнате, где всю жизнь спал. Дед Тимофей остался в кабинете, со светом. Он листал книгу, потом сказал:

– Алеша… Сейчас, в этот твой приезд, я много буду говорить. Это не старческая болтливость, это – сознательно. Много передумано, Алеша, и кое-что понято. Но время уходить, не сегодня, так завтра. Вот и отдаю тебе. Что-то, но пригодится. Бесконечность меня страшит.

– Какая? – громко спросил Алексей, но тут же понял и привстал на кровати.

– Обыкновенная бесконечность, – ответил дед Тимофей. – Все понимаю и принимаю. Но бесконечность страшит. Я же человек. Здесь как-то приезжал Толя Батаков. Он старше тебя, но ты должен помнить. Батаковы у Старицы живут. Он физик, неплохой парень, но простоват. Мы с ним беседовали, о бесконечности зашла речь. А он так легко говорит: я ее осязаю физически, вижу. Нет, думаю, не физически, а весьма абстрактно. И слава богу. Потому что человек, ощутивший бесконечность, должен сойти с ума от ужаса. Бесконечность небытия при бесконечности пространства и мира – страшна. Был бы предел, какой угодно, тогда легче. Но нельзя, потому что в небытие любая, даже очень большая, но конечная величина – мгновение. А бесконечность – тяжеловато… – вздохнул дед Тимофей. – Ладно, спи.

– Хорошенькое «спи», – засмеялся Алексей. – Это ты мне вместо снотворного подкинул: бесконечность?

– Ничего, – успокоил его дед. – Ты заснешь. Молодой.

Алексей и вправду уснул, но не вдруг. Закрывались глаза, но видели Дербень-озеро и хутор откуда-то с высоты, с Поповского ли бугра, с Лебедевской горы. Хутор лежал уютно, над водою, в садах. Дедова усадьба – на самом обережье: огород, ульи под грушами, мостки и лодка. Видения наплывали легким сном, но то была явь, потому что озеро шумело за окном. Алексей вскидывался, уходила дрема. Озеро по-прежнему шумело, дербеневские стены берегли его, старое доброе ложе покоило – все, словно в детстве, говорило: «Спи, спи…» И приходила тоска по детству, по дням его, когда все было возможно и так просто, стоило лишь сказать волшебные слова: «Дедуня, я…» – все исполнялось.

Приходили мысли о деде Тимофее, о словах его – в них было много правды, – о болезни и близкой, быть может, смерти, а потом о собственной. Но до нее стлалось такое пространство жизни из дней и дней… И каждый, словно завтрашний, был желанен: озеро, сад, старая школа, в которую он пойдет, директор Федор Киреевич.

Директор увиделся во сне. А утром, проснувшись, Алексей услышал голос его в соседней комнате у деда и минуту-другую не мог разделить сон и явь.

– Для семейства я человек бесполезный. Они меня с утра пораньше гонят. Иди, мол, не мешайся под ногами, – жаловался деду Тимофею утренний гость.

Это была старая песня: «В семействе я человек бесполезный». И песня правдивая: директор хуторской школы пропадал на работе с утра до ночи. Он был учеником деда Тимофея и к пенсии уже подбирался.

Алексей вышел из своей комнаты, поздоровался.

– Слыхал, слыхал! Поздравляю, кандидат наук! – радовался Федор Киреевич. – Приду к тебе на урок, послушаю. – Он одет был всегда одинаково: темный костюм, черный галстук – неизменно. – Может, на старости и я Фаустом овладею. А то начну читать – в сон. Сколько пытаюсь…

Алексей искупался и до прихода фельдшерицы наладил деду постель на веранде. Здесь, конечно, лежать было веселее. С веранды виделось озеро, улица, Поповский бугор со школой.

Когда склонялся над хутором покойный вечер и наползала сумеречная мгла, наверху, на школьном, когда-то поповском, бугре, долго еще светил ушедший день. Раньше, в давние времена, здесь стояла церковь, и, старые люди говорят, на золоченом кресте ее и маковке летом всю ночь играла заря. Церковь спалили в гражданскую. В поповском доме поместилась школа. Он и теперь стоял, старый дом на высоком фундаменте. Против него новую школу выстроили, кирпичную, длинную, в добрый десяток окон. В старом поповском доме жили приезжие учителя.

В детстве Алексей много болел. Лечили его хуторским житьем, и успешно. Бабкины ли с дедом заботы, парное молоко, вольный воздух – кто поймет? Но в Дербене хворобы отставали. И потому, живя на хуторе лето, Алексей обычно прихватывал и теплую осень, начиная учебу в сельской школе. А иногда и всю зиму учителя были своими: завуч Тамара Ивановна, физкультурник Капустин, отставной мичман в линялом «тельнике». И, конечно, «голубчик» Иван Иванович – гроза курильщиков. В класс он влетал, останавливался, шумно нюхал воздух и возвещал:

– Костя! Костя, голубчик! Накурился махры?! Какой позор! Кому нужен такой жених, промахоренный, хрипатый? Господи, оборони! На стол махру! На стол, голубчик! На газетку вали, вали! Варежки буду пересыпать от моли! Полушубок!

Но математику хуторские ребята сдавали без репетиторов даже в столичных вузах.

Старые учителя словно не менялись. Зато ребята подрастали на удивление скоро. Вроде совсем недавно, на практике, Алексей виделся с малышами: веснушчатым, беленьким отчаянным Скуридиным и двойнятами Белавиными, беленькими, чистенькими, словно зайчата. А теперь, войдя в девятый класс, Алексей обомлел, увидев на первой парте пригожих парня и девушку, таких же хорошеньких, как в детстве. Теперь с ними нужно было не о волшебнике петь «в голубом вертолете», а говорить о Гете, Фаусте, роке и судьбе.

А дома его ждал дед. Еще издали, с верхнего конца улицы был виден дом, веранда и какой-то гость. День был теплый, с легким ветром. Озеро матово серебрилось, на берегу так же мягко светили старые осокори, а над ними – небо с редким инеем далеких облаков.

Дед Тимофей беседовал на веранде с Василием Андреевичем. Алексея они приветствовали вместе.

– Как успехи? Сколько двоек поставил?

Заговорили о школе.

– Белавины… – вспомнил Алексей двойняшек. – Какие хорошие. Уже большие, а все вместе сидят.

– Их было рассадили, – сказал дед Тимофей, – на разные парты. Это была трагедия. Сестра весь урок глядит на брата так жалобно, а он – на нее. Дня три посидели – невмоготу. Давай быстрей снова сводить. Какая радость была! И дома они, мать рассказывает, так друг о друге заботятся. Она уж и не рада. Как, говорит, они расставаться будут? Представить невозможно.

С почтой пришло письмо из Киева. Там проживал старший сын деда Тимофея, Николай, работал на большом заводе. Дед Тимофей письмо прочитал.

– Все хорошо? – спросил у него Алексей.

Дед кивнул головой.

Но после обеда, когда Алексей делал большую гряду под чеснок – его осенью сажали, и вырастал он крупный, в кулак, Алексей копал, хоронил белые зубчики в мягкую землю, – наверху, на веранде, дед Тимофей шелестел письмом, потом сказал:

– У Николая опять что-то случилось.

– Он пишет?

– Нет. Но я знаю. Как у него на заводе неприятность, он сразу заводит речь о пенсии, о том, что приедет в Дербень и будет тут жить. Нетушки… – попенял дед Тимофей. – Ничего не выйдет. Второй жизни не бывает, она одна.

И вечером, когда дед Тимофей перебрался в дом, он снова о письме речь завел, уже не читая, а просто глядя на конверт, рассуждал:

– Пенсия… Приехать – значит признать, что жизнь прожита зря. Да-а… Странно, Алеша. Странно и обидно, что лишь в почтенном возрасте понимаешь смысл человеческой жизни. Вот я сыновей своих собственными руками послал неверным путем. И они теперь несчастны.

– Кто? – удивился Алексей. – Отец, дядя Коля, дядя Витя?

– Да, – твердо ответил дед. – Чему они служат? Как белки в колесе, в делах, в делах. А положи их дела вот сюда, – раскрыл он большую ладонь, – и погляди. Виктор мне откровенно страшен со своей наукой. Ученым, особенно молодым, нельзя всегда доверять, потому что их иной раз ведет больная, безумная гордость – бросить вызов природе… А что потом? А потом, которые посовестливей, помудрей, если успевают, начинают каяться. Виктор черную икру искусственную привез мне, счастливый. Я ему говорю: «Дурак. И работа твоя для таких же! Зачем тебе искусственная икра и естественная тоже? Жрать икру – значит уничтожать будущую рыбу. И тысячу братьев своих обречь на голод». Кричите: «Прогресс, прогресс!» Но даже богу надо молиться с умом. Чтоб лоб не расшибить. И часто не мы едем в автомобилях, поездах, «Ракетах». Они мчатся по нашим телам и душам. Мертвые, они отнимают у живых воздух, воду, хлеб, обещая им искусственную икру взамен. Протрите мозги, потрясите память, и она скажет вам, что еда – это кусок свежего хлеба, спелое яблоко с дерева или вареная картошка. И к каждому куску – глоток чистой воды. Плохо, когда теряется истинный смысл человеческих понятий: еды, одежды, жилья. А он потерян для многих и многих. Я говорю: подумайте. Потому что уже теперь можно жить безбедно, если не требовать паштетов из языков и гусиных печенок и кольца золотые в нос не вставлять. И верните цену простому и необходимому: воздуху, воде, хлебу. В погоне за лишним можно потерять все. Сейчас еще не поздно остановиться. Простой еды, Алеша, на всех хватит. Я вот живу и еще других кормлю. Погляди, у меня все есть: сад, огород, картошка, пчелы, птица… И себе, и вам хватает. Алеша, пойми… Я о чем жалкую? Детей гнал на уход. Говорил: учись – все откроется. А о душе не думал. И вот теперь твой отец, почтенный профессор, всю жизнь выясняет, переспал ли Пушкин с Александриной, а Дантес с Натальей Николаевной. Такими проблемами у нас занимается дед Архип, по старческому любопытству. Вот так. И мне больно… – сказал дед Тимофей, прижимая руку к груди и морщась.

Алексей кинулся к деду.

– Где лекарство?

– Не надо, – остановил его дед Тимофей и улыбнулся: – Такой леки нет.

– Тогда помолчи, не волнуйся.

– Нет уж, я скажу. Когда же мне, Алеша, говорить, как не сейчас, на краю жизни, и кому говорить, как не тебе? Другому я не скажу, нельзя. А с тобой поделюсь. Мне стало казаться, Алеша, что любая скотина мудрее человека. Она наелась и хвост на сторону. А человек чем сытее, тем дурнее. Нет в нем меры. Сыт хлебом – дай меду, сыт медом – просит манны небесной, а потом дай не знаю чего, но дай! Соберет горы ненужного и будет радоваться. Ненужных одежд, ненужных забот, побрякушек, скует себя золотыми цепями, навьючит воз и тянет, стеная и плача. Тысячи мудрых говорят: «Отряхните прах…» Их слушают, им веруют, но не верят. Молятся на них, бряцают их именами, но делают свое. Христос, мудрые греки, Сковорода, Толстой, Швейцер – кто за ними пошел?

Стемнело. Через раскрытые двери тянуло сладким духом петуний, табака, а следом от двора соседского приплыл запах печеного, такой явственный, горячий, что Алексей шумно нюхал воздух, причмокивая.

– Можно войти? – послышался с крыльца девичий голос.

– Заходи, заходи, Катя! – крикнул дед.

Алексей пошел навстречу, включая в комнатах электричество.

Катерина с четвертью молока и блюдом печеных калачиков вошла в дом.

– Дедушке, – сказала она, – и вам.

– И нам? – переспросил Алексей. – Дедуня, Катерина меня забыла, на «вы», видите ли…

– Это она из уважения к твоей ученой степени. Спасибо, Катюша. Люблю преснушки. Садись посиди.

Катерина, выросшая у деда с бабкой, без матери, была в той милой девичьей поре, когда все к месту и кстати: загар, обветренные губы, полнота лица, кудельки на висках.

– Так почему ты со мной так холодна, Катерина?

– В отвычку, – ответила Катерина.

– Тогда прощаю.

Девушка училась в лесном техникуме, в райцентре, уже оканчивая его.

– Куда же тебя пошлют? В тайгу?

– В наш лесхоз.

– А в тайгу не хочешь?

– Ну ее. Мне и здесь хорошо.

– Молодец, – похвалил дед Тимофей. – У нас тоже дел хватит. Дубы, Алеша, сохнут.

– Почему?

– Кто знает. Почему, Катя?

– Точно как сказать… Атарщиков, мартыновский лесничий, говорит: уходит живая вода.

– А что? Он прав, – поддержал дед Тимофей. – Живая вода, родниковая, уходит. На смену ей мертвая, стоки всякие. А дуб – самое чуткое дерево.

– В Мартыновский лес, на Бузулук, в выходной сходить… – сказал Алексей. – Пошли, Катерина?

Алексею представился крутой изгиб Бузулука, белый песок, тугая стремнина воды и Мартыновский лес – самый большой в округе.

– Атарщикова давно не видал. Сходим? – снова спросил он Катерину. – Или Тамарку запряжем.

– Поедем, – согласилась Катерина. – Там белых грибов много. Да вы молоко пейте и ешьте калачики, пока горячие. Давайте я налью.

Деда Тимофея дом был для нее своим, и она принесла кружки, ловко молока налила и ушла.

– У Атарщикова будешь, – сказал дед Тимофей, – пусть приедет: о пчелах хочу посоветоваться. Занесли эту заразу варроатоз. А он что-то придумал.

– Тебе уж с пчелами тяжело, – сказал Алексей. – Может, не будешь держать? Меду найдем.

– Буду, – ответил дед. – Разве в меду дело? Нет, Алеша, ты недопонимаешь. Все это: огород, картошка – это не только хлеб насущный. Пчелы, сад… Я без них прокормлюсь, но не проживу. Это радость, услада. Мы вот в этом году с Василием Андреевичем лагенарию растили. Четырнадцать сантиметров прироста в сутки! – воздел он палец и округлил глаза. – Это чудо! Все эти злаки, животина… Ни мы без них, ни они без нас не проживут. Мы друг для друга живем, радуя и любя. Вот так, Алеша. – Дед Тимофей поднялся и сел, опустив ноги на пол. Ламповый ли, душевный огонь сиял в его глазах. – Ты веришь мне, Алеша?

– Верю, дедуня.

– Верь, верь. Я счастливый человек. Было у меня отнято, да. Войной, черной силой. Но остальные дни я жил хорошо. Много дней. Я сейчас отчетливо вижу: жил и живу в счастье. Наташу встретил, – вспомнил он о покойной жене. – Здесь наша любовь цвела. Боже, боже… Вспоминать – счастье. Наташа ушла, ее нет, и никто не вернет. Но до конца, до последнего шага – кто отнимет у меня счастливую память? Никто. Я вхожу туда и снова живу в тех днях. И снова счастлив. Так будет до последнего вздоха, Алеша.

Алексей подошел, сел на кровать, обнял деда. И тоже стал глядеть на фотографию бабушки, молодой, круглолицей. И похожа она была на ту девушку, что недавно сидела здесь, в комнате. Они смотрели на бабушкин портрет, а потом стали вспоминать былое, кто что помнил. И вспоминали долго. А когда ложились спать, дед Тимофей спросил:

– Окно открыто, Алеша?

– Открыто, открыто…

– Хорошо. Озеро шумит, баюкает. Счастливого сна тебе, Алеша.

И виделись Алексею счастливые сны: в цветах и травах, в диковинных плодах. Красивые лица проплывали: дед, бабушка Наташа, близнецы Белавины, брат и сестра, Катя – счастливые лица в солнечных и звездных лучах. И чьи-то добрые руки его гладили, согревало чье-то дыхание. И воспаряла душа к счастью.

И он плакал во сне.


4

По выходным часто обедали у соседей.

Евгения Павловна по двору ходила трудно, вперевалочку, жаловалась:

– Целый день топ-топ, топ-топ, а ничего не успеваю.

Когда-то в школе она вела математику, но всю жизнь, по душевной склонности, отличала декабристов, много знала о них, собрала хорошую библиотеку. Появлялось новое и теперь. И, оставляя стол, Евгения Павловна утицей топала в дом и приносила книгу.

– Ученица прислала, – говорила она. – Прекрасные записки Басаргина. Какая добрая душа! Удивительный человек. Его могила…

Супруг ее привязанностей не разделял, подсмеивался:

– В Ленинграде, помню, два дня какую-то могилу искали. – Он был завзятый рыбак, садовод, пчелами занимался, бахчами. – Лет пятнадцать назад… Ты помнишь, Алеша, арбузы у меня были? Большие арбузы, и форма дынеобразная. Очень хороши. Но перевелись, переопылились. Мне бы, дураку, искусственно опылить – и в мешочек, изолировать. Хотя бы два-три плода, для семян.

– Тебе бы все завязывать да привязывать, искусственно да силком, – сердилась Евгения Павловна. – Варварство у тебя в крови. Живую грушу он сверлит, и не болит душа.

Это была давняя история. Много лет назад треснула и готова была развалиться надвое виловатая груша. Василий Андреевич, не долго думая, просверлил ее насквозь и закрепил длинным болтом. Евгения Павловна чуть в обморок не упала от такого изуверства. Время прошло, груша жила, затянув болт. Но Евгения Павловна помнила и корила мужа:

– Железо… Холодное железо на сердце у дерева. Нет, я этих груш есть не буду.

Смеялся муж, смеялся дед Тимофей, удобно устроившись в полотняном кресле.

Хорошо было сидеть со стариками под яблоней в саду Слушать и глядеть на них, словно в добрую осень.

По выходным приезжала Катя, хозяйничая в доме и за столом. Ставили самовар, пили чай с Катиными пирожками.

– Алеша, чего ты молчишь? – говорила Евгения Павловна. – Рассказал бы нам, что нового в Ленинграде, в университетских кругах, о чем говорят?

Катя и подруга ее, молодая учительница, поддерживали:

– Да, да… Какие моды?

– За модами вы вперед столицы успеваете, – ответила Евгения Павловна. – Силкину встречаю и Вихлянцеву, педагоги называются. В Москву они ездили. Я, как дура, обрадовалась. Что, говорю, видели? В ГУМе, отвечают, три дня в очереди за шубами стояли. Очень хорошо.

– Ну и что… – заступилась Катя. – Хотят одеться. Мы тоже скоро поедем.

– Поедешь, – погрозила ей Евгения Павловна.

Катя вскочила, смеясь, обняла бабушку.

– Бабанюшка, и тебя возьмем, очередь держать.

– Силкина уходит из школы, – сказала Катина подруга. – Секретарем в сельсовет.

– Здравствуйте, – удивился дед Тимофей. – Это еще зачем?

– Там спокойнее.

Дед Тимофей заворочался в своем кресле, хмыкнул.

– Педагог с высшим образованием пойдет бумажки подшивать. Это позор.

– Ой, Тимофей Иванович, зато спокойно. У нас только год начался, уже вторая комиссия. То из облоно, теперь комплексная проверка. Морочат голову. То не так, то не эдак. Разве не правда? – подняла она на Алексея вопрошающие глаза.

Дед Тимофей ее взгляд уловил и вздохнул огорченно.

– Эх вы, племя младое, наследники. Слезы вам утереть? Вам трудно? Да в школе всегда трудно! – воскликнул он, выпрямляясь в кресле. – И бывало в десять раз потрудней, чем сейчас. Рекомендации и прочие указания вам не нравятся? Учите, как голова разумеет, как сердце велит. У нас такое ли было? Теперь вспомнишь, не верится. Страшный сон! Метод проектов. Никаких учебников. Массы учатся на собственном опыте. А ведь мы не послушались. Да-да, мои хорошие… Потаясь, по-старому, по-доброму учили. В окошко выглядываем: не едет ли инспектор. Ведь узнают, вредительство пришьют. Но учебники старые собрали и учили так, как надо. И никому не плакались. Я и сейчас не плачусь. Иду и иду. А силенок-то уже нет, – прижмурился дед Тимофей. – Нет сил. А кому вручить? – спросил он. – Вы ведь ищете поспокойней. В почтальоны идете, в секретари, в ученые. А дети разве виноваты? В чем они виноваты, а?

Алексей понимал, что это говорится ему. Он поглядел на деда, смущенно улыбнулся, сказал:

– Жизнь такая. У каждого времени свои трудности.

– Точно, – согласился дед Тимофей и засмеялся. Он смеялся негромко, но долго, откинувшись в кресле, а потом сказал: – Вспомнил. Как-то сидим с Федором Киреевичем. Заходит биолог. Он уж уехал. Кашкин его или Машкин. Как хотите, говорит, а забор мне на пришкольном участке ремонтируйте. Вот так.

Приходил дед Прокофий, усаживался к столу, выпивал стаканчик «вишневки» и начинал, помахивая тяжелой рукой:


 
Ой, за Доном за рекою
Казаки гуляют,
Некаленую стрелу
За реку пущают…
 

Помогали ему охотно, здесь любили попеть.


 
Гей! Гей! Гей, гуляй!
Казаки гуляют.
Гей! Гей! Гей, гуляй!
За реку пущают.
 

А той порою за двором неслышно подкатила машина, и председатель колхоза Чигаров, нестарый мужик, на лицо коршуноватый, прислушался к песне, сказал шоферу:

– Гуляют старики.

Отворив ворота, они пошли через двор к яблоне и столу, и крепкие их мужские голоса подняли песню выше:


 
А мы бросимся на них, да,
Полетим орла-ами,
Гей! Гей! Гей, пей-гуляй!
Едут с соболями!
 

Здоровались лишь потом, когда допели. Здоровались, раздували самовар, привечая гостей. Председатель был из Дербеня, старинной фамилии. И сейчас один из концов хутора назывался Чигаров кут. Учился председатель в здешней школе у деда Тимофея и других старых учителей и хоть жил давно на центральной усадьбе, но родной хутор любил, часто бывал в нем.

– Вы чего Силкину переманиваете? – спросил дед Тимофей.

– Куда? – не понял председатель.

– Да в сельсовет, говорят, секретарем. Молодая, здоровая…

– Об ком горишься, Тимофей Иванович, – махнул рукой председатель. – Такая ей, видать, и цена. Они, Силкины, сроду, как бабка Марфутка говорит, «палаумственные». Пусть летит.

– Теперь не больно приходится перебирать, – вздохнул дед Тимофей.

– А мы будем! – пристукнул кулаком председатель. – Не беднись, Тимофей Иванович, Дербени не пропадут. Дорога теперь на близу. На тот год здесь будет. Об Дербенях мое сердце не болит. Вот гляди, какие у нас головушки, – кивнул он в сторону молодых. – Об другом речь. Об Лучке. Чего будем с Лучкой делать? Районо хочет закрывать. Говорит, не к рукам цимбалы. Восемь учеников.

– Им, может, и не к рукам, – сказал дед Тимофей. – А нам впору. Я, как и раньше, считаю: до последнего ученика надо держать. Иначе хутор загубим. Учеников мало, да они золотые. Михаила Скоробогатова дети. Его, что ль, с хутора выживать? Это по-умному? Косенков. Нюси-продавщицы девчонка. Не хочет районо, колхоз в силах. В силах?

– Конечно. Без Скоробогатова в Лучке нельзя. Ты прав. Я к вам, считай, по такому делу и заехал. Будем мы в том году перспективный план утверждать по развитию колхоза. Надо бы вам собраться, старым учителям, и подумать. Вот наши девять хуторов. Каких-то мы все равно будем лишаться. Прикинуть, на наш взгляд, каких. А какие остаются, об них подумать. Где учителя в годах, кем заменить. Подобрать девчонушку из хуторской фамилии, из хорошей. В общем, прикинуть на будущее.

Потом, вечером в доме, дед Тимофей вспоминал:

– Чигаров у меня после войны семилетку кончал. Хорошие ребята, а сколь досталось им. Я в сорок третьем пришел в декабре, немцев только от хутора отогнали. Числа двадцатого. Школа голая, одни стены. Без окон стоит, без дверей. А мы через десять дней уже елку делали и первого января начали учиться. Учителя и ребята все сделали. Столы, скамейки – собирали, где могли, сами ладили. Об окнах думали-думали, чем их закрыть. Вот, по-моему, Чигаров и придумал: аэродром был рядом, немцами брошенный. Там нашли фотопленку, в рулонах, с самолетов-разведчиков, «рам». Привезли ее, отмывали в корытах – и вместо стекол. Под ветром они трещат, но привыкли. Так и учились. Первого января начали и программу закончили вовремя.

Дед Тимофей никак не мог улечься. Альбомы листал-листал, нашел старую фотографию и дал Алексею.

– Вот наш коллектив, военный. Это Евгения Павловна. А вот Чигаров.

Алексей поглядел фотографию, потом на деда взглянул и сказал:

– Ты, дедуня, ложись. А то ты больно шустрый. Только поднялся.

Дед Тимофей согласно покивал головой:

– Да, да… – Но и в постели он не мог успокоиться. – Я хочу, Алеша, чтобы ты понял. Дело в человеке, в его желании, остальное приложится. Все будет. Захочешь – все будет. Вот в ту пору, в войну, начали мы ребят учить. Все нище, голо. В ту весну на Дербене вода стояла высокая. Солонцы над старицей знаешь?

– Знаю, – ответил Алексей.

– Там же никогда ничего не сажали, не растет. А нам земли надо много и свободной. Вода стояла долго. Мы решили поднять солонцы. Школой. Были у меня нитки фильдеперсовые. Я из них сетей навязал. Как вода начала спадать, я до уроков рыбу наловлю, техничкам принесу, они варят уху. Время голодное, только из-под немцев вышли. После школы ребят ведем копать. Уху похлебают, каждому по рыбке. Правда, без соли. У кого дома есть, приносят, присаливают. Поели – и копать. Копали и копали. Христа ради семена собрали. Говорю: просите у матерей сколько можно. Все пойдет, лишь бы земля не гуляла. Приносят по горсточке. Я кукурузы привез. Все засеяли. Свеклой, тыквой, арбузами, дынями и много кукурузы. И собрали такой урожай, небывалый. Ребятам выдали, учителей поддержали, да еще продали почти на двадцать тысяч. Купили на эти деньги лошадь и стали королями, – потряс кулаком дед Тимофей. – Вот так!

Алексей сидел рядом с кроватью, слушал и, понимая, что деду вредно волноваться, все же не останавливал его.

– Алеша, пойми, я это не в укор вам, молодым. Живите лучше нас. Дай бог. Но не хнычьте по мелочам. Крупнее надо, по-человечески. Особенно в нашем деле, в учительском, должна быть жертвенность. Понял? Без нее учителя нет. Вон Василий Андреевич в тридцатых годах в Крутом хуторе учительствовал. Голодал, но детей не бросил. Чует, что совсем плохо, на день-другой прибредет к отцу с матерью и назад. Дети там, понял? Не зарплата. Не та пачка махры, что платили. Или фунт синьки… Или как нам после войны. Получишь четыреста рублей – купишь кусок мыла. Все. А кормишься от земли, от своих рук. А учительство не бросили. Потому что это дети… Радость. Счастье нашей работы – в них. Мы – счастливые люди, это я точно знаю сейчас. Счастливые…

Дед Тимофей поднялся на подушках выше, попросил:

– Открой окно.

– Открыто.

– И дверь.

Алексей отворил окна и двери, впуская в дом мягкое рокотание озерной воды и свежесть ее.

Деду стало легче. Он прикрыл глаза и, задремывая, проговорил:

– Шумит… Шумит…

Алексей потушил свет, посидел недолго во тьме и вышел во двор, в сад. Шумело озеро. Молодые голоса звенели вдали, возле клуба. Набирала силу осенняя ночь… Зрели звезды, тяжеля и пригибая небесные ветви. И казалось, уже на земных ветвях пылали плоды холодного мироздания: голубая Вега, Денеб, Альтаир и лучистая золотая Капелла, словно спелая груша.

А груш земных уже миновала пора. Лишь под старой «зиминкой» можно было сыскать сладкий плод и смаковать его, вспоминая август. Но лишь давний. В нынешний и прошлый август Алексею не пришлось побывать здесь. И отаву дед Тимофей косил один. Хотя любил Алексей эту пору на исходе лета. Но вот не пришлось.

В детстве дербеневское лето разворачивалось, словно волшебный плат, даря в свой черед жданные радости: щавель, «китушки», сладкий горох, сенокос, землянику, первый мед, вишню, яблоки, потом арбузята – день за днем.

Теперь пришла иная пора. Алексей прилетал, окунался в дербеневские живые воды и мчал прочь.

И в ночи в пустом осеннем саду пришла мысль, которая какой уже день пугливым ночным зверьком просилась в душу: остаться на хуторе.

Остаться на хуторе и жить. Работать в школе, рядом с дедом Тимофеем. Дом, сад, огород, Дербень-озеро, тихие поля, небо – чего еще надо?

Какая Франция? Италия?.. Зачем? Ради чего такое долгое расставание? Уйти от родных полей, чтобы жить среди чужих одиноко. Уйти от своих людей… Тосковать по родине. Но ради чего? Докторская диссертация? Господи, разве может оплатить она утерянные годы?

И стала видеться Алексею собственная жизнь словно со стороны. Мало в ней было завидного. Университетская суета… Ленинград… вечная зябкость и сырость, ни солнышка, ни зелени, а камень и камень. Камень улиц и камень домов и низкое серое небо – не в радость. И все чьи-то рукописи, бумаги, чужие мысли и письма, страницы и страницы. День за днем они перед глазами, при свете лампы, среди каменных стен. И разговоры одни и те же: вчера о Хемингуэе и снежном человеке, сегодня о Маркесе и летающих тарелках, завтра о Фолкнере и экстрасенсах.

И снова рукописи, монографии, книги – чужая жизнь. А своя? А своя – утекает.

И среди суетных забот одна мысль теплым солнышком греет: вырваться в Дербень. На рыбалку, на косьбу, на яблоки, на грибы, искупаться, гусиной лапши похлебать – «ушничка», в саду, в огороде покопаться – словом, глотнуть взахлеб дербеневского, чтобы закружилась голова.

Вырывался, глотал и уезжал снова.

Вот уже стукнуло двадцать пять. Еще три года долой – будет двадцать восемь. Полжизни прочь. А что в них светлого – лишь Дербень. И потом будет до веку одно: лекции, университет… Университет, лекции. Стены библиотеки, университета, домашние – и весь мир. Хотя есть иное, счастливое…

Возможность иного житья теперь ясно виделась Алексею: Дербень, школа, учительство, как у деда Тимофея. Он прав. Дед счастлив в жизни. Многие годы отняты: войной, злыми годами, но он в жизни счастлив. Он, сколько мог, жил на родной земле, под своим небом. И ни одна из радостей не минула его.

Алексей вернулся в дом. Там было темно и тихо, дед спал. Алексей же заснуть не мог. Он ушел к озеру, сел на мостках. Вода дышала в лицо свежестью. Что-то прошумело в камышах, а потом – хлопанье крыл, возня. Охотилась крыса или хохуля. Затем стихло. И снова легла тишина.

Высокий небесный огонь и светлый дым его опускались вниз, на дербеневские воды и землю. Теперь мирозданье лежало вокруг, с ветром его, долгим временем, мудрым молчанием.

А потом, дома, в постели, Алексей думал о зиме: о снегах, охоте, рыбалке и лыжах. Думал о школе, о деде Тимофее, который так некстати уснул, и нельзя ему было рассказать уже теперь о понятом и решенном. Рассказать было нельзя, но можно думать о будущей счастливой жизни и радоваться ей пока одному, без деда.

А дед Тимофей этой ночью умер, во сне. Потом были похороны, поминки и все остальное.

Алексея хотели увезти, но он остался, отговорившись отпуском, усталостью – чем мог, главное утаив.

Он остался и жил один в дербеневском доме, боясь лишь того часа, когда мать и отец наконец узнают обо всем. Боялся, оттягивал и ждал той поры, пока не пришел срок. А когда он пришел, Алексей отправил письмо-отказ в министерство и университет, телеграфировал и позвонил своим. Писать не стоило. Мать с отцом все равно должны были приехать.


5

Всю долгую дорогу мать жаловалась, плакала, говорила и наговориться не могла, лишь возле станции притихла: не то задремала, не то задумалась. А от станции пошли, считай, родные места: Первый Березов да Второй, и новый асфальт под колесами тянулся до самой Дубовки. А миновали ее, свернули и выехали на Лебедевскую гору. Выехали и встали.

Вся округа и хутор лежали в снегу. Дербень-озеро застыло недавно и чернело среди белой зимы темным зраком с желтой опушью камыша.

– Давайте договоримся, – сказала мать, – как начнем разговор. А то все вместе да вразнобой…

– Думаю, письмом надо начать. Письмо я возьму и прочитаю. – Олег достал из кармана конверт, развернул листок и стал читать, словно декламируя: – «Ты не можешь вообразить, брат, до какой степени полон я ожиданием. Я тороплю время: вперед и вперед. Так мне хочется во Францию. Другие люди, другая земля – иной мир…»

– Да, да! – воскликнула мать. – Именно с письма! А потом отец должен… Рассудительно, спокойно, но все поставить на места: сегодня одно настроение, завтра – другое. Ты чувствуешь, как надо? – спросила она мужа.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю