Текст книги "Лесные сторожа (Повесть и рассказы)"
Автор книги: Борис Сергуненков
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 8 страниц)
Скворцы
Когда дед приносит в свою комнату груду дощечек, вынимает из сосновой корзинки молоток, рубанок, стамеску, я знаю, – скоро прилетят скворцы.
Из года в год, за неделю до того как прилететь птицам, дед возится над скворечником.
Слышно, как по сухому распластанному дереву ходит рубанок: шарк, шарк, как попискивает пила – вечная жалобница. Дед старательно чертит угольком, намечая стенки будущего дома, долбит круглое окошко-леток и завершает работу торжественными ударами молотка.
Домик готов. Дед – в стружках, курит сигарету, держит скворечник в руке и сквозь дым, окутавший комнату, разглядывает свое изделие. Он пробует, не шероховаты ли доски, крепко ли держится крыша, и убеждается, что все плотно, все хорошо, в домике хоть сам живи, так сухо и светло, и так кругло окошко, что кажется, солнце само туда вкатится.
У него есть любимые скворцы – мудрые старики. По утрам они орут спокойно, не надрываясь, как их желторотые сородичи.

Они важно ходят возле дома, щеголяя пестрыми жилетами.
Это настоящие мудрецы; они знают жизнь, и мне кажется, что каждое утро они поют песни благодарности великодушному деду.
Целыми днями скворцы возле нас: мы пашем, сидим на завалинке – они рядом чистят крылья. С ними чувствуется какая-то уверенность, прочность всех вещей на земле.
Осенью скворцы улетают на юг, и дед ждет их обратно с особым нетерпением. Прилетят или не прилетят? Я-то отлично знаю, что прилетят: куда им деться!
Дед выходит из дома, прислоняет руку к глазам и глядит на медленно чернеющее поле, на Финский залив во льдах, – выбирает дерево, куда повесить новый скворечник.
За долгие годы дед точно определил, сколько прибывает к нему жильцов. Пять-шесть старых пар и одна новая. И для этих новичков он строит дом.
Я больше люблю ласточек, за их стремительный полет, это черное с отливом крыло и чудящийся свист рассекаемого воздуха, и резкий крик. Какая-то гордость есть в этой птице.
Весна задержалась. Она пришла только в апреле. Нехотя побежали ручьи, заиграли овражки, кругом закапало, заяснело. В городе я уже видел скворцов, но к нам они не летели.
Дед давно сколотил скворечник и повесил его на большой березе рядом с другими.

Он поглядывал на скворечни, и я поглядывал на скворечни, но скворцов не было. Появились желторотенькие синички и куда-то исчезли – несерьезная птица.
Мне было досадно на скворцов.
Чем мы хуже города? Стараешься для них, готовишься к встрече, а они не летят. Видно, жидка птичья память, забыли наше гостеприимство.
Отсутствие скворцов дед переживал как горькую обиду. Ночью он выходил на улицу. Даже здесь, в доме, слышалось, как курлыкали в темноте пролетающие гуси: «На север, на север, домой».
С обхода дед торопился на кордон. Он задыхался от быстрой ходьбы; простуженное старое горло издавало глухие тревожные звуки, дед долго откашливался и курил.
Скворцов не было.
Но скворцы прилетели. И не пять-шесть, как предполагал дед, а целая стая. Они заполнили всю опушку, и лес стал живой.
Дед стоял без шапки и говорил:
– Мои скворцы. Это все мои скворцы.
Мы стали спешно сколачивать домики. Несколько дней стучал в комнате деда молоток, шумел рубанок и пол был завален стружками. Только сделать домики для всех птиц деду не пришлось.
Скворцов налетело такое множество, что для изготовления скворечен нам бы пришлось открыть мастерскую и трудиться в ней дни и ночи.

Мы бросили эту затею, и скворцы, я думаю, были не в обиде. Во всяком случае, они чувствовали себя великолепно и устраивали гнезда в дуплах деревьев сами. Они пели на восходе солнца песни, возились в огороде, словно ничего особенного не случилось и незачем было беспокоиться.
Может, и прав был дед, говоря, что это все его скворцы вдруг собрались вместе и прилетели, а может, это были другие? И почему им было не поселиться у нас? Ведь другого такого места на свете не найти!
Облака улетают
Снег таял незаметно. Вначале были пятна в белом море, но прогалины расширились и обнажили вспаханные поля, красные гранитные валуны, огородные грядки.
Полем можно идти без лыж. Снег держится в низинах, где зима навертела сугробы. Теперь они потеряли свою былую пышность, лежат плоско, оторванные друг от друга, будто белые облака, легкие, подвижные, не соберутся никак улететь.
Но вчера улетело одно облако, а сегодня другое. Они не торопятся. Им нравится лежать на земле, слушать птиц и греться на солнце.
Косогором по полю прошел колхозный трактор с тележкой.
На просушенной земле, желтой от разбросанной соломы и прошлогодних колосьев ржи, остановился. Девушки стали выгружать из тележки белый порошок удобрений.

Люди начали свой обычный труд – растить урожай.
День жаркий. Открытое небо зовет облака к себе. Сегодня они, наверное, снимутся и улетят все. Будут они вольно бороздить воздушный океан, собирать воду в каплях, обрушиваться на землю грозными дождями, летними дождями, мокрыми дождями, проливными дождями.
Палочка
К нам на кордон попросился жить дачник, маленький, лысый и учтивый старик. В кухне дед устроил ему постель, принес сена, поднял из погреба ведро картошки. Дачник был болен; он приехал в лес потому, что врачи предписали ему отдых, тишину и свежий воздух.
Время было осеннее. По утрам в окно виднелся иней. Он покрывал на поле еще зеленую траву, серебрил дорогу.

Постепенно промерзала земля и в полдень уже не оттаивала на небольшом солнце; тучи собирались над лесом. Опали листья.
Целыми днями дачник неподвижно сидел у окна в пальто и шапке или начинал говорить о бензине, тормозах, сцеплениях и дорогах.
Сорок пять лет проработал он шофером и теперь ушел на пенсию. За свою долгую жизнь он исколесил тысячи дорог. Он возил новгородского губернатора, красного питерского комиссара Киселева, академика Павлова, адмирала Петровского и многих других, очень многих людей.
Теперь он был болен, и, как говорил сам, его качало из стороны в сторону, точно он был пьян.
У него была палочка, легкая, лакированная, с именным вензелем на набалдашнике.
Мы с дедом в ту пору клеймили для рубки деревья; возвращались домой поздно, громко стучали о порог сапогами, клали на полку топоры и увесистое клеймо, похожее на кузнечный молот, и начинали варить ужин. С нами в дом приходил запах леса, от рабочей одежды пахло свежей сыростью. В сумке от противогаза мы приносили подмороженные грибы подбрусенки, клюкву, что подбирали по пути. За день мы здорово уставали, – вечером в глазах неотступно мелькали цифры, клейма на свежих затесах старых деревьев, острие топора, ветки, пни. Мы с дедом торопились закончить работу дотемна и гадали: скоро ли зима?
С приездом человека, смыслящего в механизмах, у деда появилась срочная забота. Он извлек из-под кровати испорченную дрель и показал шоферу. Тот объяснил, что для починки инструмента нужны новые шестерни.
Разговор о дрели сблизил двух дедов. Но знакомство они начали издалека, с загадок. Деду была предложена наилегчайшая загадка о топоре: в лес идет – домой смотрит, домой идет – в лес смотрит. Дед, чуть выждав время для накала, отгадал ее и предложил свою.
На мой взгляд, это был целый исторический и философский трактат про Петра Первого. Раз поехал Петр Первый выбрать место для города Питера. Застала его ночь. Спит он – ни на суше ни на воде, утром встает, умывается – ни сухим ни мокрым; утирается – ни тканым ни пряным. Едет дальше. Попадается ему зло. Он взял зло и в зло бросил. Попадается добро. Он взял добро и из добра добром выгнал.
На это старый шофер ответил, что загадку он слышал мальчишкой в деревне. Спал Петр Первый в лодке. Умывался пеной.
Утирался гривой коня. Увидел змею, в муравейник бросил. Увидел быка в жите и кнутом его из жита выгнал.
Покончив с загадками, деды обратились к воспоминаниям. Шофер начал рассказывать свою длинную повесть. Воспоминания нестройно чередовались. Чаще всего говорилось о молодости и солдатской службе; причем были в цене только самые яркие эпизоды, способные произвести впечатление на мужское общество. Тут был случай с самовольной отлучкой на свидание, арест, гауптвахта, стояние на часах в полной боевой амуниции, которая весила ровно 72 фунта. Не был забыт и побег к родным в деревню, и солдатские волнения в феврале 1917 года, и забавный случай, приведший неловкого солдата в госпиталь, когда на похоронах генерала он споткнулся и разбил коленку. Война крепко сидела в их сердцах. Говорили про первую атаку, про цветы с названием «козлы», от которых не залечиваются раны, про цены на хлеб и махорку.
Но многое, интересное для меня, умалчивалось. Для меня было интересно узнать о питерском комиссаре Киселеве, первых днях революции, о первых шоферах того времени, выгоняющих по 30 километров в час – рекордную по тому времени скорость на допотопных «губмобилях», «бьюиках», «амо». Мне хотелось спросить старого шофера, откуда у него такая дорогая палочка. Может, с ней связана какая-нибудь история?
Разговоры и воспоминания мало оживили нашего гостя. Он скучнел на глазах. С утра он надевал пальто, шапку, словно собирался куда-то идти, и оставался в доме. Мы решили, что он не выберется на улицу, но однажды он взял палочку, сумку и отправился в лес.

Вернулся он поздно Вечером, когда мы собирались его искать. Он рассказал о том, что видел в лесу дятла и большого лося. С собой принес березовые ветки, связал из них метлу-голичок и долго подметал на кухне пол.
Он сказал, что его перестало качать из стороны в сторону, а палочку он оставил в болоте: она мешала ему ходить.
На следующее утро отставной шофер отправился на поиски палочки, но не нашел ее. Он излазил все болотце – палочка исчезла. Он ходил за палочкой каждый день и возвращался с пустыми руками. Походка его стала увереннее, он уже не стоял у окна, а ходил по лесу. К испорченной дрели он не притронулся.
Как-то раз я пошел с ним на поиски вместе.
Вышли на шоссе. По нему проносились машины. Мокрое тело дороги стелилось перед машинами, соединяя два горизонта – северный и южный.
В лесу было тихо. Пришли на болотце.
Зачавкала под ногами вода; мох обнимал наши ноги по колено, мягко пружинил. Через каждые десять метров старик останавливался и говорил:
– Вот тут я ее приторкнул. Под этой березкой. Я клюкву собирал, а ее взял и приторкнул.
Но палочки нигде не было. Старость брала свое. Шофер плохо ориентировался в лесу, а в дорогах когда-то разбирался отлично.
Дед ждал меня на делянке. Я не мог надолго отлучаться. Мы ходили часа три; я оставил старика одного.
Скоро он уехал в город. Лесной воздух и тишина вылечили его.
…Весной в двадцать втором квартале, что неподалеку от шоссе, я рубил просеку. Были чудные дни. Старые травы умерли навсегда. Зато отчаянно зеленели новые. Зеленели деревья, зеленели озимые, даже небо от обилия зелени казалось зеленого цвета.
Я работал в одной майке, с душевным подъемом, который всегда приходит весной. Во время отдыха я ложился на траву, глядел в небо и слушал птиц.
Тут возле березки я увидел сумку из прорезиненной материи и лакированную палочку с именным вензелем. Так вот где он оставил ее! Я подошел поближе. Палочка была испачкана белыми пятнами. Сквозь них я разглядел надпись: «Защитнику революции боевому комиссару товарищу Киселеву от красных сталеваров города Петрограда». В сумке в одном углу лежали две металлические шестеренки, а рядом какая-то птица свила себе гнездо. На дне лежало три рябеньких яйца.

Я оставил сумку старика на месте, а палочку взял: может, при случае мне удастся вернуть ее хозяину.
В лесу до вечера стучал и стучал мой топор, и лезвие его было мокро от весеннего сока деревьев.
Как я был учителем
Татьяна Алексеевна – сельская учительница. Она живет на горушке у самой реки. Окна ее дома глядят в мой обход. От крыльца спускается вниз тропинка и обрывается у воды. Брод здесь глубокий – редко кто пользуется этой тропинкой.
Если она увидит из окна дымок, то знает – это работаю я. Она бежит вниз по тропинке, неустрашимо переходит речку и заявляется ко мне мокрая.

– Как вам не стыдно, – говорит Татьяна Алексеевна вместо приветствия, – сидите в своем лесу, как медведь. Никогда не узнаешь, что с вами.
Я стараюсь оправдаться, как могу, говорю, что мало времени и много работы, а она сушится у костра или лежит на солнце и смотрит в небо.
Это не мешает мне работать.
Она интересуется моими лесными делами, а я школьными. Своих учеников она называет «мои дети». Ей двадцать лет. Я хорошо знаю ее «детей». Они частенько совершают набеги на мои кварталы и не хуже меня знают в лесу каждый пень.

Как кроты, они возятся в старых траншеях, лазят по деревьям, и я не спускаю с них своего ока.
Вчера она была опять. Выжимала платье, грелась у костра.
– Какой вы недогадливый, – сказала она, – все вам надо подсказывать. Почему вам не прийти в школу и не рассказать ребятам о лесе? Надо растить себе смену. Я предупредила своих детишек, что вы придете завтра. Не вздумайте отказываться – уже поздно.
Просеку чистить я умел, тушить пожар я тоже умел, сажать дички, мыть посуду, пол, готовить обед, гладить, пахать, клеить обои, печь блины – все это я умел. Но быть учителем я не умел. Я не знал, как и что рассказывать детям. Легко сказать «растить себе смену», если эта «смена», несмотря на всяческие запреты, обдирает черемуху до последней ветки. Я знал, что с ребятами надо говорить просто и по возможности подкреплять свою речь наглядными примерами. Это мне еще раньше сказала Татьяна Алексеевна.
У нас на кухне в бочонке стоял древний фикус. На нем осталось три листка. Он достался нам от третьего поколения лесников. Я подумал, что его будет достаточно для наглядного примера.
Я засунул за пояс топор, положил в карман замок, взвалил на плечо бочонок с фикусом и зашагал в школу.
Где-то далеко пели петухи. Легкий ветер приносил запах утреннего дыма, слабо растворенного в лесном воздухе.
Холодная роса смачивала мои сапоги и оставляла на них желтые и белые лепестки цветов. Ветки деревьев цеплялись за фикус и сыпали мне на голову и за ворот холодные капли. Пели птицы. Это всегда удивительно: встать с постели и сразу после сна услышать в лесу неизменное, неистощимое, прославляющее жизнь пение птиц.
В селе меня останавливали и спрашивали: не продавать ли я несу фикус.
Я отмалчивался.
Я пришел в школу во время перемены. Пот катился с меня градом. Ребята обступили меня. Они силились поднять бочонок с фикусом и внести в класс.
Зазвенел звонок. Татьяна Алексеевна привела меня в класс и сказала:
– Сегодня к нам в гости пришел лесник. Он охраняет лес за рекой. Он расскажет вам о лесе.
Передо мной за партами сидели десятка два малышей. Они разглядывали меня с любопытством. Я быстро представил себе: пройдут годы, и тот молодняк, что я растил за рекой, будет для них лесом.
Свой рассказ я начал с фикуса. Вначале я глубоко влез в историю фикуса, ведь он мне достался от старых лесников. Я показал ребятам, каков он был маленький и каким вырос. Потом коснулся строения листьев и корней. Рассказал, как надо за ним ухаживать, мыть, менять в бочонке землю.
Я расписал фикус как мог. Из умирающего старика он превратился в красавца великана.
Потом я взял замок. Наглядно он должен был представлять стражу. Это был старый замок, ключ от него давно потерял дед. Мы вешали его на дверь для видимости. Я сказал, что это хоть и плохой замок, но лучше, чем никакой. А вот лес не имеет замков. И рук у него нет.
Я спросил ребят:
– Что бы делали деревья, если бы у них были руки?
Кто-то пискливо ответил:
– Они бы здоровались.
А другой голос добавил:
– Они бы играли в снежки.
– Нет, – сказал я, – они бы защищали себя от врагов. Но у них нет рук, и поэтому….
С этими словами я поднял топор и срубил фикус, как поется в песенке, «под самый корешок». Фикус упал на пол, зашелестев старыми листьями.
Не стану описывать дальнейших событий. Будет сказано очень мягко, если я скажу, что меня деликатно выпроводили из школы, и Татьяна Алексеевна обвиняла меня в бессердечии и незнании человеческой души.
Я шагал обратно на свой кордон, с бочонком и срезанным фикусом в руках.
Представляю, как смеялись надо мной люди, видевшие меня в этот день дважды!
День накалился. Опять пот катил с меня градом.
Прямо у дороги в траве запуталась красная бабочка, ягоды земляники обсохли и чуть побелели.
Над головой, в старой сосне, занявшей половину неба, самоотверженно стучал дятел и сорил щепками.
Я чувствовал, что до ребят не дошли мои слова.
Голова моя была полна дум. Мне хотелось сказать ребятам и всем тем, кто хотел бы меня послушать:
– Мои друзья! Лес – веселый товарищ человека. Он гостеприимно встречает каждого. Шелестом своих листьев он говорит: «Заходите в мои гущи, отдыхайте в тени, собирайте грибы и ягоды, любуйтесь моей красотой».

Лес не запирает свои двери на замок, не огораживается заборами со строгими табличками. Каждому лесу хотелось бы вывесить одну огромную надпись:
ВХОД СТРОГО РАЗРЕШЕН!
У него есть время молодости и время зрелости. Приходит пора, и его надо рубить, чтобы дать место новому поколению. Растите лес. Будьте его верными руками.
Эта была убедительная речь, вдохновенная, хотя и запоздалая.
Звездочеты
Я убежден, что все вислоухие, будь то из породы самых что ни на есть простейших дворняжек или благородных сенбернаров, имеют прямое отношение к астрономии.
Особенно те, что лают по ночам без сна и отдыха.
Вероятно, многие не согласятся со мной. Это их дело. Каждый имеет право задуматься и определить, отчего брешут собаки.
Если эти люди думают по-иному, – значит, нет у них такого неба, какое есть у нас, нет таких собак, какие есть у нас, а главное, нет поблизости такого друга, какой есть у меня.
Мой друг Кузьма Иванович Сойкин работает в колхозе «Победа» трактористом. Ему семнадцать лет. В прошлом году он окончил школу механизаторов и впервые сел за руль огородного трактора «Беларусь».
Мы познакомились с ним при обстоятельствах, мало располагающих к дружбе.
Это случилось весной. Почки еще не распустились. В весеннем, чистом, легком воздухе, шедшем будто бы с высоты небес, четко выделялись покрасневшие ветки берез и гладкие стволы осин. Кое-где позеленела прошлогодняя трава, та, что не умирает зимой. Лесная дорога была полна шума и блеска талых ручьев; на гривках, обращенных к югу, она подсыхала и начинала пылиться слабо, едва заметно. А в низинах копились лужи. В густом сосновом чапыжнике изнемогал последний снег. Земля была влажной и липла к лопате.
Неподалеку от колхозного поля, на старом пожарище, вдвоем с дедом мы высаживали дички – редкие уцелевшие сосны не смогли обзавестись молодым семейством.
Мы выкапывали в густом молодняке через дорогу двухлетние сосенки и переносили их на участок. Я вооружился широким, острым мечом и вонзал его в землю. Земля мягко поддавалась и расходилась в стороны, образуя щелку. Туда осторожно погружался корень дичка. Мы сажали дички до тех пор, пока не двинулась в рост верхняя почка сосны – это был сигнал прекращать работу.
У меня ныли руки и спина от тяжелого меча, но было чему радоваться: голый пустырь с черными головешками и сухими кустами можжевельника ожил.
По нему весело забегали зеленые колючие ежики.
Я прибил у дороги аншлаг: «Осторожно – лесные посадки» – и мы с дедом отправились домой.
Но дичкам моим не суждено было расти в сохранности. Кто-то, желая сократить путь к полю, стал по ним ездить и придавил. Они стали чахнуть. Я прибил еще один аншлаг, побольше, – и это не помогло. Старых колхозных трактористов я знал, у них не повернулась бы рука пустить трактор по саженцам.
Ночь я просидел в лесу у костра. Где-то на далеких токовищах токовали последние тетерева. К утру я задремал. Меня разбудил звук трактора. Он и на этот раз шел через дички, а за собой тащил целую связку борон.

Я забежал вперед, остановился перед самым радиатором. Поднял в воздух кулак.
– Глуши мотор, подлец, – сказал я.
Тупоголовый юнец, в ватнике, в зимней шапке, нахлобученной на глаза и уши, нехотя слез с трактора и, сплюнув перед собой для пущей важности, пробасил:
– Чего дорогу заслоняешь?
У меня так и чесались руки шлепнуть этого негодяя по башке раз-другой, ибо я сразу понял, что слова мои пропадут в его голове, как семена в море.
– Аншлаги читал?
– Читал.
– А почему ездишь?
– Может, мне прямиком удобней.
Я заставил его вытаскивать с участка бороны, а за погубленные дички составил акт.
В свободное время я зашел к председателю.
– Что ж это, Григорий Матвеевич, – сказал я ему, – твой огородник совсем распоясался. Ездит по молодняку, совести нет.
– Эх, – вздохнул председатель, – не совести у него нет, а находчивости. Тюфяк соломенный. Интерес у него к жизни, как у насекомого: поесть да поспать. Кино ему не интересно, планы колхозные слушать не интересно, книжки читать не интересно. Разве что плеваться мастер.

Никак не могу отучить от этой дурацкой привычки.
На собрании молчит, лишь плевки в пол всаживает.
Я его теперь после собрания пол подметать заставляю.
* * *
Лето удалось жаркое. Целыми днями на небе висело солнце. Зазеленели и запылились поля с картофелем и капустой. На Сестре-реке старухи в ослепительно-белых платках стирали белье и уносили его в тазах по тропинке в гору.
Лесная дорога высохла и только в одном месте размывалась чистым родничком.
Днем в лесу было душно и кружил голову пахучий можжевельник. Зато вечером приходила свежесть, солнце закатывалось почти на севере, долго не смеркалось, небо темнело постепенно с востока.
В далекой глубине остывшего неба загоралась первая звезда. Ее можно было потерять в этом зеленоватом, похожем на бутылочное стекло небе.
Но вслед за ней загоралась еще одна, свет их усиливался, мерцал, и от этого ночь казалась живой.
Теперь я видел часто огородный трактор Кузьмы Ивановича. Безмятежно он ковырялся в картофельной ботве, рыхлил землю на капустных грядках или возил в тележке на бревенчатую эстакаду торф.
Когда рабочий день кончался, колхозники шли в село прямиком через кладки, а Кузьма Иванович ехал на мост в объезд.
Завидев мой костер, он глушил трактор и шел ко мне. Валился на землю, усыпанную опавшей хвоей и сосновыми шишками, пил чай и спрашивал:
– Охраняешь?
– Охраняю.
– Ну и работа у тебя. В жизни бы не пошел в лесники. День на ногах, ночь на ногах. Ты здесь сидишь, а у тебя в другом месте лес рубят.
– У тебя работа тоже хлопотливая, – говорил я.
– Я к ней веревками не привязан. Век за баранкой сидеть не буду. Год отгорюю и найду работенку непыльную. Может, у тебя какая есть на примете?
Потрескивал костер. К нам долетали звуки вечернего села. Они были оживленнее, чем днем, когда все разъезжались по полям и в домах оставались лишь старые да малые.
Закат медленно гас, гас и костерок, он не давал уже света, не отбрасывал блики на стволы и тяжелые, задремавшие ветки. На небе горели звезды. Вечер был мягок и таинствен. Вечер говорил: сколько интересных вещей на земле, только гляди во все глаза, только вслушивайся в каждое слово, и перед тобой откроются великие тайны.
Кузьма Иванович зевал, переворачивался с боку на бок: твердые шишки впивались в тело – и молчал. Ему нечего было рассказывать. На нем была все та же зимняя шапка, потный ватник, заскорузлые сапоги. Он допивал чай и уходил в темноту. «Так и сгниет этот пень, – думал я, – ничего не дав людям, бесполезно проживет жизнь».
Летом, в начале июля, когда схлынули белые ночи и земля успокоилась от удивления перед вечной зарей, ночное небо стало густым, синим. Теплый пар, нагретый днем от придорожной травы, молочных колосьев ржи, березовых, ольховых, ивовых веток и листьев, поднимался вверх, и на нем дрожали крупные звезды.
От зари до зари я работал в лесу и приходил домой, когда все спало, лишь вдалеке тарахтел огородник Кузьмы Ивановича. Усталый, я валился на кровать, но и в последние минуты, перед тем как уснуть, я видел в окне темно-синее небо.
Как-то в середине ночи я был разбужен лаем своих собак. Кто-то торопливо стучал жесткими каблуками о звучные доски крыльца, затем прошел в сени, в кухню и, цепляясь за табуретку, – в мою комнату.
– Вставай, вставай, все спишь!
Это был Кузьма Иванович. Вид у него был возбужденный, странный. Странность была в торопливости, в какой-то необыкновенной для него взволнованности, в выражении лица, в голосе. Даже в том, что он заявился ко мне на кордон ни свет ни заря.
Он тяжело дышал и, не дав ни минуты, чтобы прийти в себя, потащил меня на улицу.
Я думал, что с ним случилось несчастье: сломался трактор или ушибло человека.
Он вывел меня на крыльцо и сказал:
– Небо. Гляди, какая красота. Ты спишь, а она пропадает.
Ночь была глуха, и, вероятно, кроме нас и астрономов, прильнувших к телескопам, ее не видел никто. Это было как откровение. Девственная, чистая небесная твердь. Тихо она раскрыла свой занавес.
Мир был таинствен, но он был доступен, он ждал пытливого человека.
Я мало глядел на небо. Я смотрел на Кузьму Ивановича, этого нескладного увальня, открывшего для себя богатство и бесконечность мира. И я меньше всего думал, отчего он именно в семнадцать лет вдруг увидел наше северное небо и поразился, – оттого ли, что он работал ночью или полюбил девушку, а когда люди влюбляются, они всегда интересуются небом.
С тех пор Кузьма Иванович зачастил ко мне. И внешне он изменился. Исчезла шапка, сидевшая на голове точно колокол, исчез грязный ватник, который он никогда не снимал. Видимо, он хотел расстаться со старым навсегда. В селе он всем надоел своими расспросами о звездах и небе. Над ним смеялись. Но он не обращал на насмешки внимания.
Он приходил ночью и не давал спать. Ему надо было высказаться и выспросить то, что знали я и дед. Тут шли разговоры о Галактике, о Солнце, о Луне.
Он тыкал своим замасленным пальцем в тонкую брошюру и оживленно читал: «Мы наблюдаем всего ограниченную часть вселенной. Есть такие звезды, что свет, идущий от них, не может достигнуть нас, пока мы живем».
Астрономия захватила его целиком. Я был удивлен его способностью так быстро освоить довольно сложные астрономические понятия.
Я знал об этом обидно мало. С моим дедом на астрономические темы говорить было трудно.
– Ты, браток, об этом вопросе не думай, – говорил дед. – Головы не ломай. Ты в корень гляди. А звезда – она что? Одна видимость. Ты на работу нажимай. Так-то оно верней.
Сидя за трактором или возвращаясь домой по ночной дороге, зная, что в такую пору его никто не будет слушать, Кузьма Иванович, наверное, говорил сам с собой, с лесом, с журчащим ручьем, потому что не говорить в таком состоянии человек не может.
Однажды вечером я был свидетелем любопытной сцены. Вначале я услышал голос, обращенный к кому-то с укоризной:
– Есть Волопас, Орион, Альдебаран… Нет, глупые вы. Что вы понимаете в жизни? Бегаете без пользы. Лаете и то зря, так, пустобрехом.
Я подошел поближе и увидел на ступеньке крыльца все того же Кузьму Ивановича и своих псов. Кузьма Иванович отламывал от горбушки кусочки и давал каждому по очереди…
* * *
Зима замела все дороги. Теперь без лыж ходить по обходу трудно. Снег лег на деревья, на кусты, на замерзшую речку. Затаились под снегом колхозные поля, где росли капуста и картофель; лишь маленькими бугорками выделяются удобрения, вывезенные Кузьмой Ивановичем еще осенью.
Редко по дороге встретятся дровни, груженные сеном или соломой. Оставят они за собой след полозьев.
Кузьму Ивановича я не вижу. Говорят, он уехал на какие-то курсы.
Ночи стоят длинные, рассветает в десять, а в четыре темно. Дед при керосиновой лампе вяжет березовые метлы и напевает под нос про туманы-растуманы.
Наши собаки словно взбесились. Всю ночь напролет только и слышно их бесконечно-отрывистое бреханье: гав-гав-гав. Пришлых людей поблизости нет. Рядом по шоссе ходят машины, но собаки привыкли к их шуму, не обращают внимания. Редко по осени, когда падает лист и земля от ранних заморозков затвердеет и станет звучной, услышишь вдруг, как глухо ударит копытами вспугнутый табунок лосей. И больше ни звука. Лишь ветер продувает сосны.
Не от чего бы лаять собакам, но не унять их. Особенно старается Найда. Рыжая, гладкая, хитрая, самая хитрая из всех рыжих собак, бегает она по двору, потряхивая левым ухом, и заливается тонким голосом.
Еруслан – тот степенный. Он уже стар и по-собачьи мудр. На чужих людей он не бросается, из-за пустяков не поднимает шума, ходит независимо, неторопливо, как и положено собаке.
Глаза у него добрые, но вид страшный, – он из породы кавказских овчарок. Шерсти на нем больше, чем на баране; зимой он спит прямо на снегу, презирая метель и стужу.
Мне бы не обращать внимания на них, да не люблю, когда собаки брешут попусту. Выйдешь на улицу, ночь стоит удивительно звездная. Крупинки звезд выделяются четко, то зеленые, то синие, то голубоватые; кажется, вот-вот отделятся они от невидимых нитей и упадут. Прикрикнешь на собак. Умолкнут они на мгновение, и опять слышна трель Найды и глухое погукивание Еруслана.

Невольно приходит на память Кузьма Иванович. Где он? Что с ним? Мне немного смешно и трогательно от той сцены, когда Кузьма Иванович беседовал с собаками о звездах. «Псы у меня обидчивые, – думаю я, – это они звезды считают».
«Гав-гав-гав», – захлебывается от чрезмерного усердия Найда.
«Гав-гав», – степенно вторит ей Еруслан. Он считает звезды десятками.
Звезд на небе тысячи; попробуй сосчитай их при собачьем умишке. Псы сбились с ног от непомерного труда. Лают они даже в непогоду, подытоживают подсчитанное, чтобы не забыть.
Ночь глуха. Так и считают они, звездочеты.








