355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Полевой » Доктор Вера » Текст книги (страница 3)
Доктор Вера
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 23:04

Текст книги "Доктор Вера"


Автор книги: Борис Полевой



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 22 страниц)

4

Еле доплелась к себе в «зашкафник». Села на койку, сбросила туфли, чуть прикорнула у стены и, должно быть, уснула. Нет, не уснула, а просто забылась, потому что в следующее мгновение очень отчетливо услышала разговор. Голос Домки:

– Ну куда ты, девка, прешься. Вера же спит.

– А вовсе и не спит, вон сидит, и глаза открыты. – В щели между шкафами мне виден черный хитрый Сталькин глаз. – И я по делу. Эта тетка шумит, у Василька жар, стонет он.

– Ну и что? Это всегда так. Местная анестезия кончилась, стало больно... Пусть Вера спит, я сам поговорю с теткой. Я ей объясню. Надо же Вере отдохнуть.

Глаз между шкафов скрылся, и я вижу, как мимо щели мелькают два белых халата. Эх, Семен, Семен, видел бы ты, как выросли наши ребята, какие они стали заботливые и как они мне тут помогают! Нет, я не преувеличиваю. Помогают. С месяц назад, когда начались бомбежки и раненых можно было ждать в любой час, а врачей стало не хватать, мне пришлось перейти на казарменное положение. Но ты же представляешь, как далеко от нашей квартиры до Больничного городка. Могла ли я часто вырываться к детям? Я заперла нашу комнату и перетащила детей в госпиталь. Тут для нас отгородили угол: койка, тумбочка, шкаф, столик. Дежурства мои стали круглосуточными. Ребятам, конечно, было скучно. Стали понемножку нам помогать. Из Домки – а он у нас теперь уже мужичок – получился, честное слово, неплохой санитар. А Сталька, разве ж она, при ее непоседливости, могла отстать от брата? Нашла себе дело: разносит градусники, записывает температуру, оправляет тяжелым постели. Видел бы ты, с каким важным и озабоченным видом она выносит «утку» или судно! Вообще она у нас брезгуша, но тут откуда что берется... Мария Григорьевна сшила Стальке из какой-то ветоши белый халатик, больные и раненые именуют ее «сестричка», и она этим бесконечно горда.

Наша строгая Громова, заместившая погибшего Кайранского, однажды дала мне за них выговор: «Мы сами можем работать сутками – это наш долг, но кто вам дал право эксплуатировать детей?» А я думаю – ты бы одобрил. Ведь сейчас и на заводах ребята точат снаряды. Твой отец рассказывал, что в цехе для них скамеечки у станков поставили – росту не хватает... Нет, по-моему, труд никогда не портил человека. А как они оба вымахали за этот месяц! Хорошие ребята у нас растут, Семен...

Вот и сейчас я вышла к Васильку и вижу – оба стоят возле койки, и тут же его мать. Спорят. Она кричит им что-то, должно быть, обидное.

– Тридцать семь и пять. – докладывает мне Домка, как-то очень терпеливо слушая кричащую женщину. – Пульс – восемьдесят пять.

– Вот-вот, сама там дрыхнет, а детки тут в жизнь человеческую, как в игрушку, играют... А он, бедный, стонет, может, ему последний час пришел... – дребезжащим голосом кричит мать Василька. – Я на вас жаловаться буду, я письмо на вас напишу.

– Кому? – умудренно спрашивает Домка.

Женщина смолкает, должно быть, пораженная тем небывалым обстоятельством, что жаловаться-то действительно некому и некуда.

– Ступай найди тетю Феню. Пусть приготовит шприц.

– Вас понял, – отвечает Домка, подражая летчику из какой-то кинокартины, и, сделав налево кругом, отправляется выполнять распоряжение.

Хотя халат Дубинина ему почти впору и со спины он в нем совсем взрослый, в сущности, он мальчишка и недалеко ушел от ребят, с которыми должен был бы учиться в шестом классе. Измеряю температуру, подсчитываю пульс. Нет, все точно. Домку можно не проверять. Мать успокоилась, присела на койку и, привалившись к спинке, сразу задремала. Мне вдруг тоже захотелось спать.

– Железо и то устает, – говорит Мария Григорьевна и решительно ведет меня под руку через погруженные во тьму палаты в наш зашкафный уголок.

Привела, усадила. Сняла с меня шапочку, расстегнула халат.

– Спите, надо будет – разбужу.

Я посмотрела на часы – они стояли.

– Сколько же сейчас может быть времени?

– А кому оно нужно теперь, время? – Мария Григорьевна взбила подушку. – Нам с вами оно теперь ни к чему. Будем жить, как кроты: круглые сутки ночь, – и гадать, когда наши вернутся.

В ровном, обычно бесцветном голосе ее прорвалась тоска. Не оглядываясь, она мягко толкнула меня к подушке, и я будто сразу провалилась в темную теплую воду. Но снилось хорошее – берег нашей Тьмы, цветущие черемухи. Ты, Семен, босой, в косоворотке, и будто бы я тоже босая. Бежим мы по влажному заливному лужку, и прохладная трава хлещет меня по голым ногам. Ты все хочешь меня догнать, а я не даюсь, увертываюсь, хохочу, и мне необыкновенно хорошо. Ты все-таки догнал бы меня, наверное, и я хотела этого, ждала, но...

– Вера Николаевна, Вера Николаевна! – Кто-то раскачивал меня за плечо. – Проснитесь, матушка, дело.

Еще не открыв глаза, я по уютному запаху хлеба, чистой одежды и еще чего-то очень домашнего догадываюсь, что рядом тетя Феня. Но сон так хорош: солнечный день, река, луг все еще живут во мне, и не хочется уходить от этого.

– Проснитесь, без вас не раскумекаешь, беда...

Беда! Это слово в последнее время мы слышим слишком часто. Оно как бы реет в воздухе... Беда! Я сразу скидываю ноги с кровати.

– Что, что там? Что-нибудь с Васильком?

– Нет, Василек спит, мать возле него... Пришел тут какой-то бородатый. Начальника госпиталя требует, со мной и говорить не стал. Грозится.

– Немец?

– Нет, вроде наш.

– А кто?

– Не говорит. Вертлявый, будто из цыган, подавай ему начальника – и все. – Тетя Феня оглянулась на занавеску, отгораживающую вход, и зашептала: – Карманы у него оттопыренные. Он все за них хватается. Жутко аж, хотя чего ж нам бояться – голому разбой не страшен.

Я обулась, надела халат. Милый сон еще жил во мне. Перед глазами маячило твое, Семен, широкое, круглое лицо, разгоряченное бегом, твои маленькие, хитро прищуренные глазки, твои губы, в уголках которых всегда, даже когда ты сердишься, живут смешинки. Ты был еще со мною, и, вероятно, поэтому я спокойно пошла навстречу незнакомцу с оттопыренными карманами, хотя хорошего, конечно, в нашем положении ждать нечего и неоткуда.

Входная дверь терялась в темноте, и когда точно бы из нее выступила невысокая фигура, мне показалось, будто она возникла из-под земли. Четко виднелись лишь бинты на голове этого человека да странно поблескивали белками, точно бы источали свет, его глаза.

– Феня, принесите лампу, – распорядилась я.

– Не надо, зачем освещать мою запущенную внешность?

– Вы кто?

– Если я скажу, что медведь, вы все равно не поверите.

– А ты не охальничай, не охальничай, – зачастила тетя Феня, рассыпая слова, как горошек. – Просил начальника – вот тебе начальник, говори, что надо, и уходи с богом.

Старуха подняла свечу. Из тьмы выступило смуглое лицо, на три четверти заросшее молодой бородкой, густой и черной.

– Вы, тетенька, шари-вари не затевайте. По личному вопросу мы вам слово дадим в конце. – И с силой, которую в этом невысоком человеке трудно было даже предполагать, незнакомец поднял тетю Феню под локти и отставил в сторону. От него веяло чем-то тревожным, настораживающим.

– Ранены? Переменить повязку?

– Успеется. – Он снизил голос. – Я не о себе. – Посмотрел на тетю Феню, театрально удивился: – Как, тетечка, вы еще здесь? А ну, погуляйте по воздуху, посчитайте звездочки, нам с начальником тэт на тэт потолковать надо.

У меня радостно всколыхнулось сердце, Наверно, он из-за реки, от наших.

– Тетя Феня, проведайте оперированного.

Все – и это ночное вторжение, и странная, вывихнутая какая-то речь незнакомца, и даже его лицо с плюшевой бородкой – все настораживало. Но старуха права, голому нечего бояться разбоя. Что может быть хуже того, что с нами уже произошло в это роковое шестнадцатое октября?

Я поставила перед незнакомцем табуретку.

– Садитесь.

– Комфорт для следующего раза. Это, так сказать, частный визит. – Он перешел на шепот: – Доктор, слушайте сюда. В одном месте лежит один человек. Он срочно нуждается в медицинской помощи.

Я рассердилась: «в одном месте», «один человек» – что это за иксы и игреки?

– Вы пришли в советский госпиталь и разговариваете с советским врачом.

– В городе, который, между прочим, временно занят немецко-фашистскими оккупантами, – насмешливо уточнил обладатель плюшевой бородки и продолжал своим противным, ёрническим тоном. – На меня ваше лечебное заведение произвело исключительно хорошее впечатление, и я, пожалуй, привезу сюда моего любимого дядюшку, Вера Николаевна.

– Вы меня знаете?

– У нас общие знакомые. – И посерьезнел: – Прошу приготовить через час коечку. И тихо, не надо сенсаций. Они не для этого сезона.

Он бесшумно исчез, будто растворился во тьме: ни дверь не стукнула, ни ступеньки не скрипнули.

Велела Фене приготовить койку.

– Должно быть, из циркачей, – сыпанула горошек слов тетя Феня. – Ишь ты – «шари-вари». Это у них язык такой особенный. А ручищи железные. Поднял – и болтай ногами, как кукла. Вы его поостерегитесь. У моего брата двое из цирковых на квартире стояли – всем угодникам поклоны клал, чтобы только поскорее съехали... – И вдруг Феня, жалостно глядя на меня, вздохнула. – Эх, Вера Николаевна, Вера Николаевна, сколько на вас бед-то сразу свалилось...

– Разве только на меня? А остальные? А вы...

– Я что, меня, голубка моя, жизнь-то покатала-помотала, а вам-то с непривычки каково?

Мне «с непривычки»? Эх, тетя Феня, тетя Феня, добрая душа! Вас катало и мотало, а меня?.. Но все-таки надо же заснуть. Я обязана выспаться. Ведь теперь каждую минуту может начаться то страшное, чего я боюсь во сне и наяву...

Не хотелось будить ребят. Не раздеваясь, я прикорнула на коротком клеенчатом диванчике в отсеке, оборудованном под приемный покой. Закрыла поплотнее глаза, мечтая снова увидеть тебя во сне. Но ты не вернулся и сон не пришел.

Эх, Семен, как же мне тебя не хватает! Как нужен мне ты, ты весь, твой ум, твоя твердость, твое знание людей, весь ты, крепкий, мускулистый, полный веселой, добродушной энергии!.. Мне нелегко живется. Говоря честно, среди забот и дел я иногда днями не вспоминаю тебя. А вот сейчас почему-то вдруг вспомнился и не идет из головы последний вечер, который мы провели вместе.

Помнишь, как это было? Они приехали за тобой, а ты неожиданно задержался на собрании на «Большевичке». Не застав, они извинились и что-то там бормотали, что зашли на минуточку, посоветоваться с тобой насчет организации каких-то там политкружков, что ли. Время было такое, что я сразу все поняла, и мне стоило большого труда сделать вид, что я поверила. Но мне удалось, и я последила из-за шторы, как их машина отошла от подъезда и скрылась за углом. Семен, ты ведь совсем не подготовил меня к этому, все свалилось мне на голову, как льдина, сорвавшаяся с крыши в оттепельный день. Когда в ту пору исчезал кто-нибудь из наших друзей по комсомолу, выросший в крупного работника, и я, чуть не плача, говорила тебе, что не могу поверить в вину того-то и того-то, ты, правда, отвернувшись или глядя себе под ноги, выдавливал: «Черт его знает, всякое случается. За Васькой я ничего не знаю. Но вон на процессах-то что открывается!» Или резко обрывал меня: «Ну что ты пристаешь? Зря не возьмут, а возьмут невинного – выпустят. Нечего психовать...» Ты до последнего дня верил или делал вид, что веришь в то, что все идет правильно, что кругом враги и их надо искоренять быстро и беспощадно. Впрочем, во сне ты иногда выкрикивал знакомые имена, и я не могла понять – с гневом или с болью.

И вот очередь дошла до тебя. Я это сразу поняла. Да и ты, как мне кажется, не слишком удивился, когда по соседскому телефону я отыскала тебя на «Большевичке» и стала просить, чтоб ты вернулся домой через черный ход. Ты так и сделал.

Как врезался в память этот вечер! Ты старался казаться спокойным. Пробовал даже шутить. Помнишь? «Ехать так ехать», – сказал попугай, когда кошка тащила его за хвост». Ужасная шутка!.. Но тебе не удалось скрыть, что ты растерян и потрясен. Я оказалась даже деловитее. У меня был уже план.

– Вчерашнюю зарплату я не трогала, – сказала я. – Есть еще то, что мы отложили на путевки. Забирай все деньги и уезжай. Уезжай в Москву, там разберутся.

И помнишь, Семен, что ты мне ответил:

– Коммунист не может бежать от советских органов, даже если они в данную минуту в отношении его допускают ошибку. Перед партией я чист. Невиновному у нас нечего бояться.

Ты велел мне опустить шторы и спокойно, будто собираясь в командировку, стал всовывать в портфель белье, умывальные принадлежности, зубной порошок, пачки «Беломора». А я? Я не в силах была помогать. Смотрела и даже не плакала. Собрав портфель, ты сказал: «Давай присядем». Сели. Ты закурил было папиросу, но тут же, скомкав, отбросил ее. Прошел в детскую. Постоял над Сталькиной кроваткой, усмехнулся: «Вот курчавка, вся в тебя. Мамкина дочка!» А над кроватью Домки: «А вот этот уж мой. Ишь какой подосиновик!» И тут вздохнул. Это запомнилось потому, что вздыхать – это не в твоем характере. «А славный у нас парнишка растет!» И чуть спустя: «Ты им, пожалуй, скажи, что батька, мол, в спешную командировку на Дальний Восток уехал. А впрочем...» – и махнул рукой.

Потом подошел ко мне, взял за руки и, смотря в глаза, будто гипнотизируя, произнес:

– Вера, я большевик-ленинец. Я никогда и ни в чем не погрешил перед партией. Что бы тебе ни говорили, это так. – Помолчал. – И бате это передай... – Вздохнул. – Бедный старикан, рабочая косточка, вот переживать-то будет. – Потом упрямо, сердито встряхнул головой. – Разберутся... Рано или поздно во всем разберутся... Иначе не может быть. – И мне показалось, что ты улыбнулся. Да, да, улыбнулся, а может быть, эта улыбка, всегда жившая у тебя на губах, сама, непрошеная, вылезла на свет божий.

Я тогда испугалась этой улыбки. Испугалась и опять стала упрашивать тебя добраться до первой от города станции, сесть в поезд, уехать в Москву. Поступил же так Токарев, которого кто-то предупредил, что выписан ордер на его арест. Добрался до столицы, бросился в свой наркомат, и нарком отправил его в Ташкент, в длительную командировку.

– Сделай так. Сделай. Ну, ради меня, ради детей.

Ты даже рассердился.

– Секретарь горкома бежит от советских органов... Да как я тогда коммунистам в глаза смотреть буду? – Будто отрубил: – Нет. – И вдруг решил: – Вера, я сам пойду туда. Так будет правильно. Раз человек явился сам, это лучшее доказательство его невиновности... Ну, а в случае... Тогда пишите прямо Иосифу Виссарионовичу. Отвезите в Москву и сдайте в экспедицию в Кремле. – И встал. – Ну, я пошел.

До меня даже не сразу дошло, что это значит: «Я пошел»,– а когда дошло, портфель выпал из рук и пачки с «Беломором» рассыпались по полу. Притворно сердито ты сказал: «Ну, вот, помогла, чем могла», – и с какой-то тягостной, преувеличенной старательностью принялся их собирать. Собрал, положил портфель на кресло, прижал меня к себе. Обнявшись, зашли мы еще раз в детскую, постояли над спящим Домной. Ты сказал: «В нашу, никитинскую породу. И волосом и характером рыжий. Мой след на земле». Я прижалась, будто хотела слиться с тобой, раствориться в тебе, но тебя, такого всегда чуткого и отзывчивого на мою ласку, со мной уже не было. Ты мягко расцепил мои руки.

– Верка, помни, что я говорю: правда победит. Она все победит. – И потом – я это особенно хорошо помню – добавил: – Ты у меня хороший парень, Верка. Из хорошего теста. Жди. – Это были последние слова, с которыми ты скрылся за дверью.

Я бросилась к окну, но разглядеть тебя не смогла – во дворе было темно. Ты и запомнился таким, каким был в дверях, – твердый, верящий. Таким ты представляешься мне и сейчас, в этом душном подвале, на фоне литых бетонных сводов, на которых, будто листья древнего папоротника на каменном угле, отпечатались шершавые доски опалубки.

Ты видишь, Семен, я помню твой наказ и, вопреки всему страшному, что случилось и что сейчас творится в городе, надеюсь и жду. А как мне было нелегко, родной. Я ведь не знаю даже, дошел ли ты тогда сам или тебя взяли по дороге. Ту ночь я, конечно, не спала, а на заре разбудила ребят, сказала о внезапном твоем отъезде на Дальний Восток и повела к деду, в ваш никитинский домик. Петра Павловича я подняла с постели. Он сидел на крыльце, босой, в нательной расстегнутой рубахе, с редкими, рыжеватыми, всклокоченными волосами, с помятым со сна лицом. Слушая меня, он стругал какую-то щепку, будто бы весь уйдя в это занятие, и это меня злило. Ведь я говорила ему о сыне, о нашей страшной семейной беде. А он молчал. Его округлое, полное лицо ничего не выражало, кроме разве сосредоточенности на никчемном обстругивании какой-то никому не нужной щепки.

– Это дела партийные, Вера, – сказал он, наконец, поднимая ее и стряхивая с колен кудрявую стружку. – Коммунисты в них и без нас с тобой разберутся. – Помолчал, посмотрел куда-то вверх, на прикрепленную к березе скворечню, где навстречу вернувшемуся скворцу-папе жадно гомонило в домике его потомство. – Сколько врагов-то сидит, может, кто нарочно Семеху и оговорил. Враг – он на все пускается. – Он бережно огладил оструганную щепочку своими короткими, поросшими рыжим пухом пальцами. Только теперь это была уже не щепка, а маленькая деревянная ложечка для соли или горчицы. И вдруг он яростно изломал эту ложечку. Помолчал, тяжело дыша. – Разберутся. Не такие клубки распутывали. Что внуков к нам привела, правильно. Пусть тут перебудут. Нечего им у тебя там... Татьяна за ними присмотрит, она свободная, в школе каникулы.

Где-то недалеко, совсем рядом, в утреннем нежном воздухе захрипел слабенький гудочек. Старик встрепенулся, оживился, будто даже обрадовался.

– Зовет. Пора. Пройди в дом, Татьяна тебя чаем напоит. Ей потихоньку про Семеху скажешь, а ребятам пока – ни-ни. Уехал, мол, батька надолго по партийной мобилизации, слышишь, Вера? Нет, не может быть, чтобы за ним что-нибудь было. Вернется.

Торопливо, деловито старик стал подниматься на крыльцо. Завод рядом. Между первым и вторым гудком полчаса. Я преградила ему дорогу.

– Надо же что-то делать? Семен говорил – письмо товарищу Сталину отвезти в Москву, сдать в Кремль.

Старик остановился в дверях.

– Что ж, у Иосифа Виссарионовича других дел, кроме нашей беды, нету? – И брюзгливо, как это он частенько изъясняется: – Что ж, в Верхневолжске и правда перевелась? Найдем, найдем правду... Оклеветали, оговорили его враги за то, что сердцем чист, партии предан. Яснее ясного.

Тяжело ступая босыми ногами, он скрылся в сенях. Я все еще стояла у крыльца, когда он вышел, уже в спецовке, надвинув на глаза свою кепочку с пуговкой, и я поразилась, как он вдруг постарел, как побледнели у него щеки и погасли глаза.

– В больницу свою придешь – сразу же в партком. И сообщи. Слышишь? – сказал он голосом. которому безуспешно старался придать бодрость. – Чтоб от тебя от самой узнали, понимаешь? Виноват там, не виноват – не рассуждай, взяли – и все. Партийная организация должна первой обо всем узнавать. Ну, бывай. – И ушел, как-то расслабленно подволакивая ноги.

А ребята, ничего не зная, шумели с Татьяной в доме. Ты же знаешь, как они любят свою молодую веселую тетку. И этот шум, смех и даже то, с какой охотой они согласились пожить у деда, не улучшило моего настроения. Признаюсь, Семен, после этого разговора невзлюбила я твоего папашу. Все будто бы у него правильно, и самообладание сохранил, и советы дал, и ребят приютил, но все не то, не то. Не этого я от него ждала. Вот Татьяна – другое дело. Усадила ребят завтракать, выбежала ко мне:

– Что там у вас. почему в такую рань? Что с батей? Сряжается на завод, и слезы текут. Спросила, в чем дело, – обругал предпоследним словом. Верочка, что?

Увела меня к себе в мезонинчик, и наплакались мы с ней вдоволь. И от этого мне вроде бы легче стало, и нервы в порядок пришли. А как они мне понадобились в тот день, мои нервы!

Тяжкий разговор в парткоме, вопрошающие взгляды хороших людей, моих товарищей, в которых сочувствие мешалось с настороженностью, эта невидимая, но очень ощутимая пленка, которая как бы сразу отделила меня от всего, в чем я продолжала жить. Я – та же и не та, прежняя и какая-то уже другая. Даже когда главный хирург Валентина Леопольдовна Громова, у которой мы с Дубиничем когда-то стажировали, высокая, костистая старуха с сизыми пальцами, изъеденными дезинфекциями, демонстративно пожала мне руку, с вызовом глядя на окружающих, и на всю ординаторскую провозгласила: «Вы, Вера, отличный хирург и прекрасный человек, и таким вы для меня и останетесь». – даже это резануло меня, ибо, вопреки словам, подтверждало, что и в ее глазах я уже не прежняя.

Ты исчез для нас. Исчез, будто умер, с той только разницей, что близкие знают, где могила умершего, могут прийти поплакать, повспоминать. Мы долго ничего не знали, и лишь потом Татьяна потихоньку передала мне конверт, надписанный незнакомым почерком, в который чья-то добрая рука вложила письмо на обертке махорочного пакета, то самое, что ты бросил из поезда.

Известие, что тебе как-то и с кем-то удалось послать письмо товарищу Сталину, возбудило новые надежды. Но дошло ли оно? Может быть, так же застряло, как и те, что посылала я. Но надежда не угасла. Сколько он получает таких писем? При его занятости скоро ли дойдет очередь до наших. Надежда живет. И знаешь, Семен, о чем я сейчас подумала: вот тебя реабилитируют, ты: отыщешь где-то в эвакуации отца, Татьяну, и они тебе вдруг скажут: «А Вера-то с детьми осталась у немцев». Представляю, как тебя это потрясет. Но ведь ты не подумаешь, что я осталась нарочно?..

Помнишь, как-то мы с тобой ездили к Домке в пионерский лагерь. Пошли собирать голубику, забрались в болото, и нас накрыл туман. Мы заплутались и бродили до вечера. Выбившись из сил, я висела у тебя на руке, еле переставляя ноги. Мне все казалось, что мы просто кружим по лесу. Но ты авторитетно говорил: «Ничего подобного», – и уверял, будто в этой сырой, белесой, сочащейся влагой мгле видишь на небе какую-то звезду. Ты шел на нее, на эту звезду, и вел меня. Мы выбрались на дорогу, и лагерь оказался совсем недалеко. Тогда я эту звезду так и не разглядела. А теперь вижу ее во мраке.

Вокруг много людей. У меня есть друзья. Но ближе тебя никого нет. И вот стало привычкой мысленно беседовать с тобою. Вырвется свободная минута – и я как бы пишу тебе письмо, рассказываю обо всем, что меня занимает, радует, гнетет, ищу твоего сочувствия, совета. Не думай, родной, что я забываю, что с тобою и где ты. Ты всегда со мной, все время во мне. И вот сейчас, когда мне, наверное, даже тяжелее, чем тебе, мне нужны твой опыт, твое мужество, твоя помощь. Мысленно писать тебе каждый день письма я приучилась давно. А теперь... теперь это мне нужно больше чем когда бы то ни было.

Ах, если бы ты знал, как мне тяжело и как мне тебя не хватает вот здесь, у нас, в наших подземных норах, в городе, по которому – ведь это подумать только – ходят фашисты. От одной мысли этой можно сойти с ума. Но мне нельзя сходить с ума. Я не имею на это права. У меня на руках столько больных и раненых.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю