Текст книги "Библиотека мировой литературы для детей, т. 30, кн. 1"
Автор книги: Борис Васильев
Соавторы: Владимир Богомолов,Юрий Бондарев,Василий Быков
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 43 страниц)
– Да, товарищ командующий… По дороге напоролись на немцев. Вас ждет Титков в блиндаже связи, – сказал Божичко. – Лично вам хочет доложить.
«Веснин убит? По дороге напоролись на немцев? Где? В станице? Что такое говорит Божичко? Как случилось?» – отталкивал Бессонов разумом это внезапное, непредвиденное, точно обвал, сообщение о несчастье, сомневаясь еще, что это действительно случилось и что вот через несколько секунд, неопровержимым доказательством гибели Веснина, он увидит майора Титкова, начальника охраны, заранее разгневанный на него и за то, что произошло, и за то, что сам Титков мог быть таким доказательством.
– Что ж, пошли, Божичко, – проговорил Бессонов. – Пошли…
Огни ламп, телефонные аппараты, рация, карта на столе, лица зыбились, смутно плыли в тихом и теплом воздухе блиндажа: все замолкли при появлении Бессонова, потом неясная, короткая, обрубленная тень человеческой фигуры колыхнулась сбоку, и, овеянный запахом свершившейся беды, слабым бестелесным звуком «товарищ генерал…», Бессонов сел к столу и, вынув носовой платок, обтер подбородок, шею, чтобы пропустить минуту, не разжаться сразу, не обрушить душивший его гнев на этот исходивший от тени безжизненно-плоский, серого, гибельного цвета голос, который должен был сообщить ему о смерти Веснина. И, обтирая испарину, спросил после долгого, выдержанного им молчания:
– Где напоролись на немцев, майор Титков?
– На северо-западной окраине станицы, товарищ командующий… машина с охраной шла впереди…
Стоило усилий повернуть голову, взглянуть в сторону этого одиноко и оправдательно, как на суде, звучащего в блиндаже голоса, ставшего теперь каким-то буро-мглистым; захотелось вдруг увидеть Титкова всего – его лицо, глаза, – проникнуть мимо слов в истину случившегося, представить те последние минуты, которым был он свидетелем и очевидцем.
Майор Титков, тенью шатаясь у двери блиндажа, был неузнаваем: круглая голова обмотана бинтом до переносицы, низкорослая, подобная железной глыбе, широкогрудая фигура его облачена в лохмотья полушубка, полы надорваны, истерзаны; разворочен, видимо разрывной пулей, левый рукав, оттуда наружу безобразно торчал клочками мех; под серой шапкой нечистого бинта – отчаявшиеся кровяные глаза; и опять тот же исполненный отчаяния голос:
– Немецкая разведка шла к машинам. Товарищ член Военного совета отказался отходить к домам. До них было метров двести. Открытое место… Приказал принять бой…
– Как погиб?.. – прервал Бессонов. – Как погиб Веснин?
– Минут десять отстреливались мы. Потом обернулся я, вижу: товарищ член Военного совета на спине лежит подле машины, руку с пистолетом к груди прижал, а кровь из горла хлещет…
– Потом? – против воли поторопил Бессонов, точно главное в этой гибели хотел уяснить для себя, но оно ускользало, не определялось с полной ясностью, не постигалось сознанием: ему докладывали, что Веснин погиб, а он не видел его смерти и не представлял его мертвым, потому что ничего не было непостижимее этой неожиданности, ничего не было, казалось, невыясненнее сложившихся отношений между ними – двумя людьми в армии, равно отвечавшими за все, – тех недолгих взаимоотношений, которые по вине его, Бессонова, в силу его подозрительной нерасположенности ко второй власти рядом с собой выглядели не такими, как хотел Веснин и какими они должны были быть. Возможно, нежелание спорить, мягкость Веснина, легкие, вроде бы между прочим, советы его, нежелание подчеркнуто выказывать свое место рядом с ним, командующим армией, были той ступенькой, которую Веснин, по своему опыту, стремясь не задеть самолюбия, незаметно подкладывал под ноги Бессонову для утверждения его в новой армии, среди людей, незнакомых в деле. Так ли это было? Если и не так, то все, что могло быть между ними, сдерживал он, а не Веснин…
А откуда-то издали, из света ламп, из теплого банного воздуха звучал надтреснутый голос майора Титкова:
– …то полковник Осин, то я на спине товарища члена Военного совета несли. Полковника Осина в станице уже в плечо ранило. Разрывной кость раздробило. Как дошли до наших танков, какую-то машину из боепитания поймали и доехали потом до медсанбата триста пятой дивизии. Ордена и документы товарища члена Военного совета… вот они… у меня они. Полковника Осина в медсанбат положили, вам, сказал, документы в целости и сохранности передать. Что мне делать теперь, товарищ генерал?.. Куда мне теперь?..
Майору Титкову, в каждом слове которого тряско зыбилась мука бессилия перед случившимся, не нужно было, вероятно, показывать ордена и документы Веснина. Этот положенный на стол кровавый комок в слипшемся носовом платке был неумолимой и неотвратимой реальностью, как удар по глазам, утверждающий со всей жестокостью истины гибель Веснина. И Бессонов непроизвольно, одной рукой загородившись от яркого света ламп, от взглядов, обращенных на него, зачем-то дотянулся другой рукой до влажного корешка личного удостоверения Веснина, долго не в силах был раскрыть его – странички разбухли от крови, склеились, потемнели.
Но Бессонов осторожно раскрыл удостоверение, и то первое, что увидел он, была вложенная между страничками маленькая любительская фотография, тоже вся в бурых потеках, однако разглядеть ее было можно. Веснин был снят, видимо, с дочерью. Он в белой рубашке, белых летних брюках, совсем по-довоенному молодой, улыбающийся кому-то заразительной мальчишеской улыбкой, так что нос весело наморщился, сидел за веслами шлюпки в солнечном заливе, на берегу которого виднелось среди кипарисов белое здание санатория; а на корме лодки – худенькая, загорелая до темноты девочка лет семи, белые, выгоревшие волосы спадают на щеки из-под панамки, детски слабенькие ключицы торчат из-под выреза сарафанчика, перегнулась через борт, по заказу окунула тоненькую руку в воду, а в тени панамки настороженные глаза скошены в ту же сторону, куда смотрит и улыбается далекий, незнакомый в своей молодости Веснин, и уголки губ девочки чуть капризно круглятся – не хочет улыбаться, отказывается улыбаться кому-то чужому, но тот, кто снимает, командует ей настойчиво: «Улыбнись же!»
На уголке фотокарточки белыми буквами: «Сочи, 1938 год».
«Почему он сохранял именно эту фотокарточку? Значит, девочка – его дочь? Есть ли в документах фотокарточка его жены? А что это добавит, объяснит? Нет, не могу смотреть, не могу узнавать подробности его жизни после его смерти! Почему мы всегда хотим узнать о человеке после его смерти больше, чем знали при жизни?»
– Товарищ командующий…
Он отнял руку от лба – басовито трещал в блиндаже зуммер высокочастотного аппарата, телефонист, сняв трубку, смотрел на Бессонова несмело приглашающими глазами, говоря шепотом:
– Вас, товарищ командующий, из штаба фронта.
– Да, да… Сейчас. Да, да…
Его локоть дернулся по столу, он на ощупь поискал палочку, прислоненную к краю, оперся и под взглядами находившихся в блиндаже встал в вяжущей и густой, как тина, тишине, палочка при его движении к аппарату скрипнула; трубка, нагретая ладонью телефониста, была теплой, живой, но в ней вибрировали, шуршали тихие звуки пространства, беспредельно текущей пустоты, и Бессонов с необоримым желанием разбить это молчание и в блиндаже и в трубке заговорил:
– У телефона пятый.
– Одну минуту, товарищ пятый. Передаю товарищу первому.
На том конце разделенного ночью пространства трубку быстро передали, и затем другой голос, наполненный крепостью жизненных соков здорового и занятого неотложными делами человека, произнес с возбуждением:
– Петр Александрович, здравствуй! Ну как, лапти приготовил? Бороду отрастил? Зипун кушаком подпоясал?
Это был командующий фронтом: мягкий украинский акцент, мягкое «г», южная певучесть в произношении – Бессонов узнал его. Они не были еще на «ты», и это новое, неофициальное обращение по телефону несколько стеснило Бессонова, оно простотой своей что-то отнимало у него, лишало некой независимости хотя бы в начальном общении, а командующий фронтом, легко с ним заговорив, будто с давним однокашником, вопросом своим в полушутку намекал, что армия Бессонова считалась на положении «окружаемой».
Но Бессонов, ни в коей степени не расположенный в ту минуту даже к полу шутке и не сумев перейти на «ты», ответил:
– Бритву, по старой привычке, вожу с собой, товарищ первый. А лаптями и зипуном начальник тыла не обеспечил. О положении нашем имел возможность донести вам, товарищ первый, два часа назад.
– Знаю, изучил, одобряю! – засмеялся раскатисто командующий, не восприняв сухость и официальность тона Бессонова. – Так вот какие дела, Петр Александрович! Теперь, считаю, легче вздохнешь. Северо-западнее тебя соседями введены в прорыв четыре танковых корпуса, успешно продвигаются с целью уничтожения оперативных резервов, выходят во фланг и тыл группы армий «Дон»… Вот как все складывается. Твои соображения одобряю. Если с лапками увязли – пришло время. Начнешь после уточнений. Приказ получишь. А за то, что выстояли, от души жму руку тебе и Виталию Исаевичу! Кстати, обрадую тебя: вечером был звонок от «гэко», интересовался положением твоей армии, удовлетворен и торопил…
В штабе фронта еще ничего не знали. В штабе фронта Веснин еще жил и был нужен. Юго-Западный и Воронежский наконец прорвали после неудачной попытки оборону немцев и ввели в прорыв танковые корпуса. В Ставке интересовались, были удовлетворены и торопили. Он предполагал, что положением армии будут интересоваться…
Бессонов держал трубку, влипшую во влажные пальцы, и, мнилось, еще вдыхал солоновато-железистый запах крови, исходивший от влажного бурого комка орденов и документов в носовом платке, от любительской фотокарточки, на которой капризно круглились губы худенькой девочки.
– Что замолчал, Петр Александрович? Чем обеспокоен? Возражай, коли другие соображения есть, послушаю. Что у тебя? Просить чего-нибудь хочешь? Твой дотошный Яценко уже все выпросил. Загребущий мужик у тебя Яценко!
– Разрешите вас прервать, товарищ первый, – сказал Бессонов ссохшимся голосом. – Не имею права не доложить вам… Член Военного совета Виталий Исаевич Веснин три часа назад убит по дороге в танковый корпус.
– Ка-ак так убит? Да ты что? Что ты мне говоришь? – всколыхнулся крик командующего на том конце провода и тотчас сполз до шепота: – Каким образом? Что ты мне докладываешь?
Бессонов повторил:
– Я докладываю, товарищ первый, что Виталий Исаевич Веснин убит в станице по дороге в танковый корпус.
– Убит? Веснин? Значит, не уберегли члена Военного совета! Разве ты не знал, что он непременно в каждое пекло лезет?.. Не знал? Сдерживать его надо было, смотреть в оба глаза! Какого золотого человека потеряли, а!.. Вот чего уж не ожидал, никак не ожидал! Как снег на голову! Да что у тебя за охрана? Куда смотрели?
– Прошу не упрекать меня, товарищ первый. К сожалению, это уже не поможет. Ни вам, ни мне. – Бессонов помолчал. – Разрешите коротко доложить дополнительные соображения к моему донесению?
– Каким же это образом, Петр Александрович, произошло такое? Убил ты меня! Насмерть убил!..
– Разрешите, товарищ первый? Прошу меня выслушать.
– Да, говори. Докладывай. Слушаю тебя.
Бессонов жестко переключился, ушел от разговора о Веснине – недоставало душевных сил повторять подробности его гибели. И он стал докладывать, не считая нужным объяснить то, что к исходу дня в связи с обстановкой в дивизии Деева, рассеченной немецкими танками, он готов был к круговой обороне, более всего опасался этого (как и Веснин, который, в отличие от него, не скрывал опасения), но все-таки не рискнул бы и тогда решительно «пошевелить» и распылить по бригадам танковый и механизированный корпуса, предназначенные для контрудара. Он сказал только, что пришла пора подвижных соединений, вчера Гот использовал свои резервы – это подтвердил пленный немецкий майор, офицер связи, – и наносить контрудар надо сегодня же утром, до того, как они возобновят активность на северном берегу. Не упустить время, не дать им передышки и сначала внезапным контрударом танкового и механизированного корпусов без обычной артподготовки сбить немцев с плацдармов, пока не перегруппировались…
– Почему без артподготовки? Чего достигаешь? – спросил командующий. – В артиллерию, что ли, не веришь?
– Немцы хорошо знают, что артподготовка – это своего рода предупреждение о наступлении. Артиллерия скажет свое слово, когда танки уже выйдут на рубеж атаки.
– Обсудим, – сказал командующий. – Добро. Посоветуюсь с представителем Верховного. Получишь приказ… Так что же это Веснина, а? Каким образом? Вконец расстроил ты меня, Петр Александрович, своим сообщением. Вот и один теперь принимаешь решение. Без члена Военного совета. Очень верил он в тебя, знаю, хотя и… не прост ведь ты, скажем прямо, Петр Александрович! Ох, не просто с тобой одну кашу есть!
«Да, Веснин… – думал Бессонов, прикрывая глаза отяжелевшими веками. – Да, теперь я один. Никто сейчас не заменит мне Веснина. Он верил мне. А я боялся раскрыться перед ним, замыкался. Эх, дорогой мой Виталий Исаевич, век живи, век учись, поздно мы, поздно начинаем ценить истинное! Если можешь, прости за холодность, за черствость мою. Сам страдаю от этого, но вторую натуру выбить из себя не могу».
Этого Бессонов не сказал командующему фронтом – это было его личное, чего он никому не хотел бы открывать, выносить на суд других, как и болезненно-мучительные воспоминания о сыне, о жене.
Бессонов долго стоял перед аппаратом «ВЧ», окончив разговор со штабом фронта; стоял, опустошенный, среди осторожных голосов, перезвонов по линиям связистов, среди исподтишка наблюдающих за ним лиц и сам чувствовал свое серое от усталости, постаревшее за эти сутки, не принимающее никого лицо. В то же время он хорошо понимал, о чем думают сейчас и сдержанный, исполнительный майор Гладилин, внимательно согнувшийся над картой, и остальные операторы, и связисты, и адъютант Божичко, и начальник охраны Титков, который в нечеловеческом напряжении ждал решения своей участи – вместе с ним этого ждали и все. Черной тенью маячил он близ двери; белым шаром покачивалась его перебинтованная голова. Не выдержав, Титков напомнил о себе шепотом:
– Что теперь мне… товарищ командующий? Куда мне?
– В госпиталь, – жестко проговорил Бессонов. – Отправляйтесь в госпиталь, майор Титков.
Потом в сумрачном оцепенении Бессонов лежал на топчане в натопленном блиндаже Деева, не меняя положения, глядя в накаты, влажные от испарений; временами слышал тихое и вкрадчивое покашливание Божичко, его возню с чайником на железной печи, волглый шорох его шинели, но ничем не отвечал на это. Глухо доходили сквозь землю звуки из соседнего блиндажа, а ему хотелось молчать и думать под беспечно ровный клекот пламени в печи, сохранить внешнее равновесие, то спокойствие, которое так необходимо было перед утром, но которое начинало изменять ему после известия о гибели Веснина. С потугой забыть хотя бы на минуту о докладе майора Титкова Бессонов старался думать о предстоящем контрударе корпусов, о своем докладе командующему фронтом, но снова возвращался к мыслям о Веснине, о непростительной, как злая бессмысленность, недоговоренности между ними, о темном комке орденов и документов, в носовом платке положенных Титковым на стол, о слабой капризной улыбке девочки на любительской фотографии, вложенной в удостоверение Веснина. И, думая об этом, возвращался памятью к тому, как, едва познакомясь, они вместе ехали из штаба фронта в штаб армии, обгоняя колонны дивизий на марше, и нащупывали друг друга – по жесту, по фразе, по молчанию; а в памяти почему-то вставал тот растерявшийся нетрезвый парень-танкист из соседней армии, кажется, командир роты, обязанный жизнью Веснину. Да, в его душе, наверно, было меньше ожесточения к отчаявшимся, независимо от причин потерявшим волю к сопротивлению людям, чем в душе Бессонова, который после трагедии первых месяцев сорок первого года намеренно выжег из себя снисхождение и жалость к человеческой слабости, сделав раз и навсегда один вывод: или – или. Так это было либо не совсем так, но, подумав о танкисте, о своей замкнутости и подозрительности в первоначальном общении с Весниным, что, несомненно, было противопоказано мягкой его интеллигентности, Бессонов с предельной яркостью вспомнил непостижимые разумом слова Титкова: «Член Военного совета приказал принять бой, не захотел отходить».
«Не захотел отходить», – вертелось в голове Бессонова, пораженного тем, что Веснин отдал такой приказ, когда в его положении члена Военного совета не обязательно было принимать заведомо обреченный бой, а надо было отходить, не подвергать жизнь риску в тех обстоятельствах; но Веснин принял бой, и случилось то, что случилось три часа назад.
– Товарищ командующий, выпейте чаю…
Запах заварки. Мягкие шаги. Еле слышное пофыркивание чайника на плите, позвякивание ложечки о кружку.
– Товарищ командующий, вам бы уснуть с полчаса… здесь никто не помешает. Выпить чаю – и уснуть. За полчаса ничего не произойдет. Я не дам беспокоить…
– Спасибо.
Бессонов открыл глаза, но не вставал. А между тем говорил себе, что нужно встать, взять кружку с приготовленным для него чаем, выпить чай и прежним, уже привычным всем, войти в соседний блиндаж, где сейчас ждали его последних перед утром распоряжений, где был знакомый аккумуляторный свет, карты, телефоны, рация, позывные, – ибо давно знал: немилосердный удар вечности, опаляющий душу, не прекращает ни войны, ни страданий, не отстраняет живых от обязанности жить. Так было и после известия о судьбе сына. И, собирая волю, чтобы подняться, он спустил ноги с топчана, сел, поискал палочку.
– Да, я сейчас. Спасибо, майор. – И горько усмехнулся краями губ, глубоко подрезанных морщинами смертной усталости. – Что вы так смотрите, Божичко?
Божичко, шапкой сняв горячий чайник с печи, нацеливая в жестяную кружку коричневую перекрученную струю, разносившую запах крепкой заварки, смеженными ресницами спрятал скорбные, с желтыми блестками глаза. Сказал:
– Я так, товарищ командующий. Документы Виталия Исаевича… Я передам.
Он никогда в жизни не осмелился бы сказать Бессонову, что в документах Веснина, положенных им в сумку для передачи в штаб, нашел скомканную, слипшуюся в крови листовку – то самое страшное, чего нельзя было знать Бессонову.
Глава двадцать шестая
Спустя сорок минут после того, как Бессонов приказал дать сигнал для атаки танковому и механизированному корпусам, бой в северобережной части станицы достиг переломной точки.
С НП виден был этот развернувшийся на улочках станицы, на окраине ее, танковый бой, сверху в темноте казавшийся ошеломляюще чудовищным по своей близости, смешанности, неистовому упорству и, может быть, особенно потому, что нигде не было видно людей. По всей окраине взблескивали прямые выстрелы орудий, меж домов кучно бушевали вихревые разрывы «катюш»; сцепившись во встречном таране, пылали танки на перекрестках: по берегу среди начавшегося пожара сползались розоватые, как бы потные, лоснящиеся железные тела, с короткого расстояния били в упор, почти вонзаясь друг в друга стволами орудий, гусеницами руша дома и сараи, разворачивались во дворах, отползали и вновь шли в повторные атаки, охватывая плацдарм. Немцы сопротивлялись, вцепившись в северный берег, но бой уже сползал к реке, уже что-то изменилось на сороковой минуте, сконцентрированный гул, вой моторов расколотыми отзвуками наполняли речное русло, немцы кое-где начали отходить к переправам. И Бессонов вдруг посмотрел не на северный, а на южный берег, боясь ошибиться, поторопиться в выводах.
Там, по ту сторону реки, куда медленно оттягивались немецкие танки и где, казалось, в течение вчерашних суток все было смято, раздавлено, разбито, разворочено бомбежками, танковыми атаками, артиллерийскими налетами, где степь представлялась намертво выпаленной, совершенно пустынной, без единого живого дыхания, теперь в разных концах ее рождались снопики винтовочных выстрелов, горизонтально вылетали широкие багровые лоскуты пламени нескольких орудий и узкие, колючие языки огня противотанковых ружей. Потом из тех мест, где вчера проходили пехотные траншеи, заработали разом три пулемета, забились в степи красными бабочками, запорхали внизу, над окопами. То, что считалось мертвым, уничтоженным, начинало слабо шевелиться, подавать признаки жизни, и невозможно было вообразить, как сохранилась эта жизнь, как с начала и до конца боя теплилась она там, в этих окопах, на тех орудийных позициях, через которые прошли или которые обошли танки, отрезав их, клещами замкнув к концу вчерашнего дня южный берег.
Ветер еще темного утра острыми ударами бил по брустверу НП, сек по глазам, мешая смотреть, выдавливая слезы; Бессонов достал носовой платок, вытер лицо, глаза и потом приник к окулярам стереотрубы.
Он окончательно хотел убедиться в том, во что трудно было поверить, но что не вызывало уже никакого сомнения. Там, на южном берегу, в раздавленных танками траншеях, на разгромленных позициях батарей, начали вести огонь, вступали в бой те оставшиеся в окружении, отрезанные от дивизии, кто, по всем расчетам, никак не должен был уцелеть и не числился в живых.
– Мои, мои хлопцы! Товарищ командующий, видите! Дышат, оказывается! Расчудесные мои ребятки! Молодцы! Оч-чень молодцы! – растроганно и взволнованно говорил где-то рядом крепкий молодой голос Деева среди ветреного гула на НП, захлестывающего брустверы, среди криков связистов, оживления вокруг.
И эта прорвавшаяся ликованием нежность Деева и вместе молодая хвастливость его теми, своими ребятками из первых траншей, казалось давно обреченными, но вот же продолжавшими бороться, – эта открытая его размягченность, слабость не раздражали Бессонова, а наоборот: услышав возгласы Деева, он, не обернувшись, с горькой судорогой в горле опять подумал, что судьба все-таки благодарно наградила его командиром дивизии.
Сумрак декабрьского утра разверзался багряными щелями танковых выстрелов, гремел перекатами эха, соединенными волнами грома над степью, все слитнее клокотал моторами, пронзался стремительными светами беспорядочно то там, то тут распарывающих небо немецких ракет. Немецкие танки, как разбуженные, поднятые облавой звери, злобно огрызаясь, в одиночку и сбитыми в отдельные стаи группами отползали от берега под натиском наших «тридцатьчетверок», с ходу захвативших две переправы, по донесению, пять минут назад полученному Бессоновым. Выбравшись на южный берег, «тридцатьчетверки» шли наискось, ускоряя движение, наперерез, охватывали справа и слева неприкрытые фланги вплотную сгрудившихся и будто тершихся друг о друга немецких танков.
Из этого скопища машин, железно и страшно ревевших затравленной стаей, приостановленной перед балкой, откуда наступали они утром, поминутно стрелявших назад по северному и южному берегу, стали отрываться, не выдержав остановки, одиночные танки, расползаясь в разные стороны. Затем над сгрудившимися на той стороне машинами стремительно и высоко взмыла сигнальная ракета, погорела в небе, зеленым дождем осыпалась в степь. И сейчас же чуть сбоку и впереди немецких танков на высотке перед балкой зачастило, заморгало пламя, замелькали под углом к небу пулеметные трассы – малиновые пунктиры в темноту степи, в тыл немцам. Но на высотке не могли быть наши. Стрелял, оказывается, немецкий крупнокалиберный пулемет – по трассам видно было, с НП.
– Чего это они, товарищ командующий? Опупели? По своим лупасят? – сказал Божичко, переминаясь возле Бессонова в азартно-радостном возбуждении от боя, оттого, что отходили немцы, оттого, что не ослабевал натиск наших танков, и захохотал даже. – Ну дают гастроли, товарищ генерал!
Бессонов отпрянул от стереотрубы, приглядываясь к несмещающимся по горизонтали очередям пулемета на высотке над балкой, сначала озадаченный не менее Божичко. Но, различив задвигавшуюся по берегу в сторону непрерывных трасс массу танков, понял, что немецкий пулемет направлением очередей указывал в темноте танкам путь отхода по шоссе за балкой.
Он не объяснил этого Божичко, потому что всякие объяснения отвлекали от главного, были излишними, могли нарушить что-то в нем самом, так обостренное сейчас, что-то сжатое, горячее, как ощущение ошеломляющего успеха, разгаданности чужой тайны, удовлетворенности мыслью, что случилось предполагаемое, что введенные в бой корпуса, поддержанные артогнем в самом начале атаки, внезапным ударом сбили немцев с плацдармов, захватили переправы, вышли на южный берег и теперь, продвигаясь по той стороне, охватывали немцев с флангов, а немцы откатывались на юг – в направлении пулеметных трасс. Он всегда боялся легкого везения на войне, слепого счастья удачи, фатального покровительства судьбы, он отрицал и пустопорожний максимализм некоторых однокашников, сладостно-прожектерские мечтания в кулуарах штабов о Каннах в каждой намеченной операции. Бессонов был далек от безудержных иллюзий, потому что за неуспех и за успех на войне надо платить кровью, ибо другой платы нет.
«Подождать! – думал он. – Подождать из корпусов следующих донесений! И не торопиться с подробным докладом в штаб фронта…»
Но когда, после вчерашних суток немецкого натиска, поставившего всю оборону на волосок от катастрофы, после прорыва немцев на северный берег, после потерь, напряжения, рассечения дивизии Деева, когда он видел сейчас подожженные пехотные «оппели» на дороге в степи, отходившие на юг немецкие танки, вспышки орудийных выстрелов, кинжальные язычки ПТР вслед этим отползавшим к балке танкам, все жарко, до испарины на спине сжалось в Бессонове, и он, силясь сдержать себя, выслушивая с непроницаемым лицом свежие донесения по рации, сильнее втискивал в землю палочку завлажневшими в меховой перчатке пальцами.
«Подождать, подождать еще», – останавливал он неумеренные толчки порыва сию секунду пойти в блиндаж и, не спеша в радости, донести командующему фронтом, которому полчаса назад докладывал о начале контрудара. Донести, что немцы откатываются назад, что танковый и механизированный корпуса развивают успех и им отдан приказ полностью занять южно– бережную часть станицы, продвигаться вперед, перерезать шоссе южнее станицы.
А по южному берегу занимались везде пожары, перебрасывались над крышами станичных домов лохмы огня, подымались и сталкивались заверти разрывов на улочках, где теперь шел танковый бой.
Он подождал несколько минут, внешне спокойный, принимая из корпусов доклады, окруженный знобким ветерком команд, всеобщего возбуждения на НП, громких голосов, победных улыбок, довольного смеха. И уже кое-где неприкрыто, с облегчением закуривали, то там, то тут щелкали портсигары, затлели искорки в потемках траншей, будто фронт отодвинулся на десятки километров, и командиры вдыхали вместе с папиросным дымом запах наконец-то пойманной удачи. Слыша и видя это возникшее на НП ликование, Бессонов, против воли еще сопротивляясь ему, сказал тихо и сухо:
– Прошу на энпэ не курить, а всем заниматься своими обязанностями. Бой не кончился. Далеко не кончился.
Сказал и почувствовал брюзгливую бессмысленность замечания, ненужную охладительность тона; и, нахмурившись, мысленно браня старчески трезвую, многоопытную сдержанность свою, поспешно пошел к блиндажу связи мимо штабных командиров, прячущих папиросы в рукава.
Минут через десять, доложив подробно командующему о продвижении корпусов и поговорив с начштаба Яценко, Бессонов снова вышел из покойно освещенного лампами блиндажа в траншею – ледяную, ветреную, серую – и вдруг уловил, что за эти минуты что-то заметно изменилось, перешло в новое состояние, сместилось в небе и на земле.
Раздрабливаемый боем, ревом танковых моторов, воздух прояснел, поредел, по-утреннему наливался фиолетовой, холоднопрозрачной синью вокруг высоты, прорезанной яркими кострами горевших за рекой танков, веселыми и игривыми при свете наступающего дня. Приблизилась раскрытым пожаром южно– бережная часть станицы, по окраине которой со стороны степи, видимые теперь глазом, ползли и ползли, переваливаясь, вздымая вьюжные космы, «тридцатьчетверки», а следом шли и ехали на покрашенных под снег ЗИСах стрелковые подразделения. Вдали же, в запредельном краю, нежно и тихо пробивалась осторожная светлая полоса на востоке, поджигая белым пламенем по горизонту снега, по извечным законам напоминая об иных человеческих чувствах, забытых давно и Бессоновым, и всеми остальными, кто был с ним в траншее НП.
«Да, утро».
Бессонов, выйдя на ветер, бушевавший на вершине высоты, и ощутив, что наступало утро, морозное, декабрьски ясное, обещавшее солнце, очищенное небо, подумал об открытости танков в голой степи, о немецкой и своей авиации; и, наверно, об этом также подумал прибывший на НП в конце ночи представитель воздушной армии, узколицый, с огромным планшетом, в летных унтах, компанейского нрава полковник, с плексигласовым наборным мундштуком в улыбчивых губах. На взгляд Бессонова, в котором был вопрос – где штурмовики? – он ответил тут же, что все будет в порядке, туманца, слава богу, нет, через пятнадцать минут штурмовики пройдут над энпэ, и, ответив, погрыз мундштук, обнадеживающе улыбнулся.
– Добро, коли так, – сказал Бессонов, подавив желание заметить, что для немецкой авиации тоже туманца нет.
– Смотрите, товарищ командующий, что славяне делают, ожили-таки! Никак, кухня? – сказал с грустной веселостью Божичко, не отходивший от Бессонова с начала боя ни на шаг, и указал рукавицей на полуразрушенный мост.
– Что? – спросил Бессонов, думая об авиации, и рассеянно поднял бинокль, скользкий в изморози, поправил резкость.
За высотой, на южном берегу реки, левее станицы, на том пространстве перед балкой, вчера отрезанном немцами, где недавно ожили несколько орудий, несколько противотанковых ружей и три пулемета, тряслась по воронкам, проскочив мост, летела вдоль ходов сообщения кухня, нещадно дымя в сумраке утра, струей рассыпая за собой по снегу горошины рдяных искр. Неслась с бешенством одержимости, лавируя между минометными разрывами, алыми маками, распускавшимися по высоте. Какой-то отчаянный старшина вырвался на тот берег следом за танками, спешил на передовую. Видно было, как из левофланговых пехотных траншей поднялись человек пять-шесть, призывно махали винтовками, но кухня проскакивала мимо них, прыгала по ямам воронок, неслась неудержимо к артиллерийским огневым позициям справа от моста. И там остановилась, как врытая. Мгновенно с козел спрыгнул человек, побежал к только что стрелявшему орудию, распластывая по ветру длинные полы комсоставской шинели.