Текст книги "Библиотека мировой литературы для детей, т. 30, кн. 1"
Автор книги: Борис Васильев
Соавторы: Владимир Богомолов,Юрий Бондарев,Василий Быков
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 43 страниц)
– Ты очумел? Почему сбавил скорость? – крикнул внезапно Осин и притиснулся телом к шоферу. – Что? Что?.. В чем дело?
– Товарищ полковник!.. Смотрите! – с трудом сквозь безостановочный кашель выдавил из себя шофер. – Смотрите, смотрите туда!..
– Титков… Титков, кажется, разворачивается… – тоненько сообщил Касьянкин, вытянув к шоферу шею, привстав, вцепившись двумя руками в спинку переднего сиденья; автомат его сполз, упал с коленей на трясущийся пол машины, запрыгал на ногах Веснина.
– Танки!.. – прохрипел шофер, сумасшедше озираясь. – Немцы впереди!..
– Где? Какие немцы? – закричал Осин. – Откуда? Наши «тридцатьчетверки»! Вперед!.. Ты, чудак, спятил? Дай газу!..
Автомат все убыстренней колотил по ногам Веснина.
«Держите автомат в конце концов!» – хотел сказать Касьянкину Веснин, но не сказал ни слова, потому что увидел то, что происходило впереди.
Машина, завывая на подъеме, вынеслась на возвышенность за околицей. Раскрылась и стеной встала розоватая мгла степи до черного горизонта, и среди этой разжиженной заревом темноты, превращенной в сумерки, там, на возвышенности, поспешно, хаотичными толчками взад и вперед, разворачивалась перед какими-то огромными силуэтами, похожими на стога сена, передняя машина с охраной; она наконец развернулась и, подскакивая на ухабах, помчалась навстречу по берегу. Дверца справа от шофера была открыта, из нее по пояс высунулась фигура майора Титкова, он, похоже было, кричал что-то, вскидывая вверх автомат. Потом выпустил в небо очередь.
– И сейчас уверены, что это «тридцатьчетверки», Осин? – выговорил Веснин так неожиданно для этого момента спокойно, что сам почти не различил своего голоса.
В ту же минуту силой резкого торможения его больно ткнуло грудью в спинку переднего сиденья, но он успел уловить, как черные силуэты на мутно-лиловом зареве неба сыпали искры на снег, донесся оттуда слитный гул танковых моторов. И тотчас красной зарницей вылетело впереди пламя, рванулось громом. Широкий огненный конус встал перед машиной с охраной, отбросил ее в сторону, поставил боком на возвышенности. Из машины выскочил только один человек и, петляя и падая, побежал вниз по дороге. Он, чудилось, кричал что-то, вскидывая над головой автомат.
– Назад!.. – бешено скомандовал Осин и, отбросившись на сиденье, ударил по плечу шофера. – Разворачивай! Быстро! Вниз! В станицу!
– Немцы! Немцы!.. Да как же это!.. – вскрикивал Касьянкин, заваливаясь в угол машины, зачем-то пытаясь подтянуть колени к животу, и от этих нелепых движений, от его перехваченного ужасом голоса что-то колюче-острое, как страх, передалось, толкнулось в душе Веснина.
– За-мол-чите, Касьянкин! – Он с гневом и отвращением оттолкнул его поднятое трясущееся колено, повторил: – Замолчите вы! Держите себя в руках!
– Рядом ведь они, рядом! Напоролись мы!.. – рыдающе выкрикивал Касьянкин. – Что же это?..
– Замолчите, я вам сказал!
Веснин слышал команды Осина – «Назад, быстрей! Разворачивай! Жми на всю скорость!» – слышал судорожно-припадочный кашель, бьющий шофера, видел, как он резкими рывками рук и плеч крутил руль и как Осин, весь по-звериному подавшись вперед, в нетерпении бил кулаком по железу над щитком приборов. Веснин сквозь боковое стекло хотел увидеть танки и в следующий миг с ощущением, что машина наконец развернулась и как-то косо, визжа шинами, скатывается, скользит вниз, точно ослеп от опаляющего огня второй зарницы, вылетевшей в упор. В глазах вздыбилась гремящая тьма, зазвенело стекло, пахнуло удушающим жаром раскаленной печи. Страшным толчком Веснина подкинуло в машине, бросило в сторону на нечто живое, мягкое, пронзительно закричавшее и завозившееся под ним. С неистовой попыткой высвободиться из роковой неожиданности, случившейся с ним, он подумал еще четко: «Только бы сознание сейчас не потерять! Кто так кричит, Касьянкин? Его ранило! Почему он так кричит?»
Но от сильного вторичного удара головой о металлическое и жесткое он, наверно, на минуту потерял сознание. Очнулся же Веснин в сером туманце, от крика, оттого, что кто-то дергался под ним, и не сразу понял, что неестественно придавленным лежит на ком-то, дверца машины не справа, а над головой; смутно догадался: машина, опрокинутая, лежала на боку под бугром. Все расплывалось в обморочной пелене: очков не было. И тут, не совсем соображая, обеими руками шаря очки, Веснин неясно увидел приникшую щекой к вжатой в сугроб нижней дверце неподвижную голову шофера, без шапки; переднее стекло выбито, загнуто торчала часть капота – морозный воздух с непонятным близким грохотом врывался в машину, а этот грохот заглушал стоны, глухие вскрики Касьянкина, к которому притиснуло Веснина, и это окончательно вернуло память.
– Касьянкин, ранило вас? Что вы так кричите? – выговорил, слабо слыша себя, Веснин.
– Нога… Нога! – бился в ушах голос Касьянкина.
– Товарищ дивизионный комиссар, не ранило? Быстрей вылазьте, быстрей! Товарищ дивизионный комиссар!..
Кто-то, затемнив широким телом свет зарева, с торопливой силой рвал, дергал, пытался открыть дверцу над головой, и, когда открылась она, две руки втиснулись, схватили за плечи Веснина, с решительным упорством потянули вверх – перед глазами появлялось и пропадало белое лицо Осина, он командовал сдавленным голосом:
– Быстрей, быстрей, товарищ дивизионный комиссар, уходить надо, уходить!.. Прошу быстрей! Не ранило? Двигаться можете?
– Осин… Помогите лучше Касьянкину, кажется, ранен, – проговорил шепотом Веснин и вылез из дверцы, спрыгнул на снег, потом схватился за машину из-за легкого головокружения.
– Касьянкин! – яростно закричал Осин, перевешиваясь в дверцу. – Ранен? Ранен или симулируешь? Вылазь мгновенно! Понял? Вылазь, хоть полуживой! Где автомат? Где автомат?
В этот момент кто-то подскочил к Веснину, жарко, со свистом задышал рядом: «Товарищ дивизионный комиссар!» – и, не договорив, железными пальцами схватил, нажал на плечи, скомандовал задохнувшимся криком:
– Ложитесь за машину, сюда! Ради бога, не стойте в рост, товарищ дивизионный комиссар!.. Напоролись! Непонятно, откуда здесь танки? Откуда они здесь? Не было их!..
Это был майор Титков, начальник охраны, и Веснин вспомнил, что ведь он бежал к ним от подбитой машины, когда разорвался первый снаряд после его предупреждения очередью. И когда сейчас Титков, защищающе толкнув Веснина к машине, грудью и локтями упал на капот, выбросил автомат на левую подставленную под диск руку, вглядываясь в кромку бугра, откуда распространялся, зависал над головой рокот моторов, Веснин остановил его:
– Не открывать огонь, Титков! Ждать, пока пройдут танки! Не горячитесь! Что вы против танков из автомата!.. Ждать!..
– Виноват перед вами, товарищ дивизионный комиссар, – заговорил взахлеб Титков. – За жизнь вашу отвечаю…
– Прошу прекратить оправдываться! – оборвал Веснин. – Я сам за свою жизнь отвечаю.
– Вон, вон они… Станицу слева обходят! – выговорил Титков. – Если бы не заметили… Штук двенадцать. С бронетранспортерами.
А Веснин без очков не мог подробно разобрать всего, что видел по-кошачьи Титков. Расплывчато-огромные силуэты танков, заглушая бой ревом моторов, выталкивая из выхлопных труб завивающиеся искры, медленно двигались по темному среди зарева очертанию бугра в малиновую мглу степи, шли в ста метрах от низины, где лежала перевернутая машина. И Веснин с каким-то острым бессилием подумал, что там, на НП, Бессонов и Деев, вероятно, еще не знают об этих танках, прорвавшихся здесь, на северо-западной окраине станицы.
Но когда он подумал об этом, трассирующая пулеметная очередь молниеносным скачком пролетела над верхом машины, и майор Титков первый увидел то, чего не мог видеть близорукий Веснин. Человек десять немцев спускались с бугра по направлению к дороге: очевидно, разведка, посланная проверить, не остался ли кто цел в машине.
Немцы с опаской сходили по скату; двое из них задержались с ручным пулеметом на бугре – стреляли стоя: один пригнулся, другой положил сзади ствол пулемета ему на спину, как на подставку. Титков, который секунду назад еще надеялся, что немцы пройдут мимо, почти с отчаянием оглянулся на Веснина с ненужным желанием крикнуть: «Сюда идут, сюда!» Но Веснин молча, сдернув перчатки, вырвал пистолет из кобуры; догадался уже, что не миновало – немцы приближались к машине.
– Уходить, уходить! Товарищ дивизионный комиссар, бегите к домикам! Бегите отсюда! Мы прикроем! Касьянкин, уводи комиссара! Касьянкин, встать!.. Встать, приказываю!..
Полковник Осин, вытащивший Касьянкина из машины, сильным толчком правой руки пытался прислонить своего адъютанта спиной к капоту, в левой сжимал его автомат. А Касьянкин, сползая по капоту, корчась, старался сесть на снег, вскрикивал просяще и тонко:
– Товарищ полковник… миленький… ногу, ногу мне вывихнуло… Не могу я, не могу! – и барахтался, отталкивал руку Осина, мотал из стороны в сторону искаженным плачем лицом.
Веснина передернуло.
– Оставьте его! – сказал Веснин, чувствуя холод на спине от этого полного ужаса крика, от этой мольбы, в которой звучала сама смерть.
Тогда Осин с злобной брезгливостью отпустил обмякшее мешком тело Касьянкина и весь вскинулся, дернулся к Титкову, к Веснину, с осиплой задышкой скомандовал:
– Товарищ дивизионный комиссар, немедленно уходите к домикам! Бегом, ползком к домикам! Там укроетесь! Двести метров до домиков! Титков! Мы с тобой тут! На Касьянкина надежды нет…
А предсмертный вопль Касьянкина все еще звенел в ушах Веснина, хотя тот лишь стонал, всхлипывая, темным комом забиваясь под днище машины.
– Нет, Осин, – ответил Веснин, стоя за машиной, и отвел предохранитель пистолета – Никуда я отсюда не побегу. Это не выход, Осин.
– Вы понимаете, товарищ дивизионный комиссар! – крикнул Осин. – Понимаете, что это?.. – И белое лицо его приблизилось к лицу Веснина.
– Понимаю… Примем бой здесь, Осин.
Веснин все понимал с той оголенной трезвостью, в которой уже не было никакой надежды, понимал, что он не добежит до домиков – двести метров по освещенной заревом низине, – понимал, что нет выхода, что случилось в его жизни невероятное, неожиданное, раньше случавшееся с другими, то, во что было трудно поверить, как в бредовом сне, когда перед тобой одна за другой захлопываются намертво двери. Понимал, что немцы идут, спускаются по бугру к машине и что этот бой без надежды, который он в силу безвыходности решил принять, не будет долгим. Но он все-таки не представлял, что может умереть через полчаса, через час, что мир сразу и навсегда исчезнет и его не станет.
Близоруко щурясь, он стоял, положив руку с пистолетом на крыло машины, чувствовал мертвенный холод железа не в руке, а в груди и вместе ощущал жестоко стиснувшие его с двух сторон плечи майора Титкова и Осина.
Сотрясая землю, танки со скрежетом, с грохотом обходили со степи станицу, рассыпанные по бугру тени автоматчиков спускались по скату к машине, ручной пулемет теперь не стрелял. По-видимому, немцы только попытались прощупать начальными выстрелами, есть ли кто живой здесь, и поэтому шли в рост, успокоенно перекликаясь меж собой невнятными голосами.
– Ог-гонь! – с ожесточением выругавшись, скомандовал Осин и, животом лежа на крыле машины, выпустил первую, страшную в своей открытости очередь по этим силуэтам; в клокочущих выбросах огня вспыхивала его каменно-твердая скула с выпуклым бугорком желвака. – Ог-гонь, Титков! Бить сволочей, не подпускать!.. В бога, в душу мать!..
И Титков полоснул длинной очередью слева от Веснина.
Веснин, рассчитывая патроны, выстрелил два раза по расплывчатым силуэтам на фоне красноватого бугра – силуэты слились с землей. В следующую секунду, режуще взвизгнув, огненные струи густо засверкали из снега, ударили по верху машины; брызнули по дороге синие огоньки разрывных. Немецкий пулемет пока молчал, а автоматы били так близко, что чудилось, ветер зашевелил шапку на голове. Потом чужой голос, ломающий слова, донесся откуда-то, напряженно выкрикнул речитативом: «Рус, не стреляй, не стреляй!» – и на размытую точку прицельной мушки, которую искал Веснин, поднялся из сугроба силуэт, плеснул краткой предупредительной очередью в воздух, затем твердо дошло до сознания: «Рус, капут, сдавайся!» Но Веснин опять дважды выстрелил в этот ломаный, чужой, этот ненавистный, обещающий пощаду голос, выстрелил, сдерживая дыхание, целясь тщательно, а в ушах, из туманной отдаленности, взвивался, сверлил крик Осина:
– Хрен тебе в сумку, «капут»! Не выйдет, фашистская сволочь, не выйдет!
Когда ручной пулемет забил прямыми очередями, в двадцати метрах от машины, по ту сторону дороги, сознание Веснина еще не соглашалось с тем, что немцы приблизились вплотную. Его сознание тогда сопротивлялось, отвергало надвигающуюся неизбежность, и, ощущая в руке отдачу пистолета, он тогда верил, убеждал себя, что эта неизбежность надвинется не сейчас, нет, не сейчас, а через несколько минут, когда кончатся все патроны у Осина и Титкова и когда у него останется последний… «Сколько же у меня осталось? Сколько?.. – подсознательно задерживая нажим пальца на спусковом крючке, подумал он. – Нет, надо бы спокойно, не торопиться, только бы рассчитать… У Титкова должны быть запасные патроны, должны быть…»
– Майор Титков, у вас…
И вдруг он задохнулся – горячий, жесткий удар в грудь оттолкнул его, резко качнул назад, и то, что успел уловить Веснин, подавившись от этого удара невыговоренными словами, были повернутые к нему, немо кричащие о каком-то невозможном несчастье глаза майора Титкова. И толкнулся со стороны другой голос:
– Товарищ комиссар!.. Товарищ комиссар!
«Что он увидел на моем лице? – мелькнуло у Веснина, и, удивленный этим выражением отчаяния и изумления в глазах Титкова, он той рукой, в которой был зажат пистолет, прикоснулся к груди, обессиленно отстраняя то неизбежное, что случилось с ним. – Неужели? Неужели это?.. Неужели так быстро настигло это?» – подумал Веснин и с облегчением от внезапной, непоправимой и уже пришедшей понятости случавшегося сейчас с ним хотел посмотреть на руку, чтобы увидеть, различить на ней кровь… Но не увидел крови.
– Товарищ дивизионный комиссар!.. Вас ранило? Куда ранило? Куда?.. – звучал знакомый и совершенно незнакомый голос, потухая и потухая, отдаляясь в глухую пустоту, а багровые волны шли перед глазами, накатывали на что-то необъятно-огромное, мерцающе-черное, похожее не то на горячую выгоревшую пустыню, не то на южное, низкое, ночное небо. И мучительно стараясь понять, что это, он до пронзительной ясности увидел себя и дочь Нину в черной тьме южной ночи на берегу моря под Сочи, куда увез ее, разведясь с женой, в тридцать восьмом году. Он почему-то в белых брюках, в черном траурном пиджаке стоял на песке пустынного пляжа с темными пятнами влажных и одиноких лежаков, стоял с горьким и душным комом вины в горле, зная, что здесь же, на этом пляже, он после дневных прогулок с дочерью встречался с той женщиной, которая должна была стать его второй женой. А Нина, догадываясь о чем-то, плакала, теребила его, хватала за белые брюки и, подняв к нему мокрое от слез лицо, просилась в Москву, к матери, умоляла отвезти ее: «Папочка, я здесь не хочу, папочка, я хочу домой, я хочу к маме, отвези меня, пожалуйста…»
И, ощущая дрожащие, цепляющиеся руки дочери, ее слабенькое тельце, толкавшееся ему в ноги, он хотел сказать ей, что ничего не случилось, что все будет хорошо, но ничего не мог ни сказать, ни сделать – прочность земли уходила из-под ног…
Пулеметная очередь, убившая его, смертельной силой заставила сделать два шага назад – и в те секунды, когда зажатым в пальцах пистолетом Веснин прикрыл место острого и неожиданного удара в грудь, он лежал на спине в снегу, кровь шла у него горлом.
– Титков!.. Что с комиссаром? Что?!
Веснин не слышал и не видел, как Осин прекратил стрелять и, сгибаясь, огромными прыжками подскочил к нему, когда уже майор Титков, упав на колени в снег, с ужасом на лице пытался ощупать его, тыкался руками в разорванную клочками темновязкую шинель на его груди; не слышал и короткого ответа Титкова, и того, как Осин прохрипел яростно и дико:
– В душу фрицев мать!.. Майор Титков! Хоть мертвым комиссара вынести! Хоть мертвым!.. Ясно? Тащи! К домикам! По кювету! Я догоню тебя!..
И Титков, кусая в кровь губы, взвалил растерзанное пулеметной очередью тело Веснина на свою железную спину, потащил его на себе. Осин несколько минут лежал возле машины и стрелял длинными очередями по немцам, выкрикивая страшные ругательства, а когда немецкий пулемет смолк, он вскочил, ударил прикладом по крылу машины и в бешенстве закричал под темное днище, откуда пробивались, в обморочном беспамятстве, глухие, стонущие звуки;
– Касьянкин, трусливая сволочь, людей убивают, а ты еще жив? Перед немцами на коленях думаешь ползать? Жизнь сохранить? Нога тебе стрелять помешала? Вылезай, подлец! Вылезай!
– Товарищ полковник, миленький, товарищ полковник!.. Не надо! Не виноват я!.. – зашелся взвизгивающими рыданиями Касьянкин, не вылезая из-под машины. – Миленький, убейте меня! Убейте!..
– Замолчи-и! – крикнул Осин, не разжимая зубов. – Пулю на тебя жалко! Вылезай, трус! Беги за Титковым!.. Ну! Пока не передумал!..
И рывком выволок из-под днища машины нечто бесформенное, расплывшееся, трясущееся, с окостенелыми глазами, что повторяло одно и то же голосом Касьянкина:
– Товарищ полковник, товарищ полковник…
– Замолчать, мразь! Беги!..
Потом, пригибаясь, скачками бросился в сторону от машины, к кювету, догоняя Титкова, который бежал и полз – все тащил на себе уже остывающее тело комиссара Веснина.
Глава восемнадцатая
Единственное и, казалось, чудом уцелевшее орудие Уханова стояло в полутора километрах от обгоревшего, изуродованного снарядами моста и прекратило свою жизнь в поздний час вечера, когда были израсходованы все боеприпасы, принесенные от трех разбитых орудий.
Ни Кузнецов, ни Уханов не могли определенно знать, что танки армейской группы генерал-полковника Гота в двух местах успешно форсировали реку Мышкова на правом крыле армии и, не ослабляя натиска, к ночи углубились в оборону дивизии Деева, рассекли ее, сжали в тиски полк Черепанова в северобережной части станицы. Но они хорошо знали, что часть танков – трудно было подсчитать сколько – в конце дня подавила соседние батареи, смяла впереди и слева оборону стрелковых батальонов, и, выйдя на артпозиции, в том числе на батарею Дроздовского, переправилась через мост на тот берег, после чего мост этот был полуразрушен и подожжен «катюшами».
Непонятнее всего было то, что с наступлением темноты бой стал отдаляться, постепенно стихать за спиной, там поднялось зарево, набухло краснотой на протяжении всего северного берега, который еще недавно целиком являлся тылом. Здесь же, на южном берегу, перед страшной, изрытой танками первой пехотной траншеей, раздавленными огневыми позициями батареи – непостижимо умом – бой тоже затихал, прекратились атаки, хотя земля оставалась подвижно-огненной – везде островами пылал синтетический бензин, горели и догорали одинокие и толпой сгрудившиеся на буграх танки, чернела прожженная, развороченная снарядами броня транспортеров, пламя облизывало железные скелеты грузовых «оппелей», которых не видел в бою Кузнецов, а они шли за танками.
Ветер ворошил на краю балки, раздувал у машин снопы искр, удушаемых в низине поземкой, до слез жгло глаза и этой колючей снежной крошкой, и этими тихими и зловещими огнями в степи. Три танка дымили перед самой огневой позицией батареи, по обугленной броне жирный дым сваливало к земле, и отовсюду угарно пахло раскаленным железом, сладковатой резиной, горелым человеческим мясом.
Кузнецов очнулся, когда его затошнило от забившего ноздри приторного запаха. Его мутило долго, и он, лежа, перегнувшись через бруствер, давился, кашлял, но желудок был пуст, не было облегчения, от позывных судорог саднило грудь и горло. Потом он вытер губы, сполз с бруствера, совершенно не стесняясь того, что У ханов и расчет могли видеть его слабость: это не имело сейчас никакого значения.
Все, что теперь думал, чувствовал и делал Кузнецов, вроде бы думал и делал не он, а некто другой, потерявший прежнюю меру вещей, – все изменилось, перевернулось за день, измерялось иными категориями, чем сутки назад. Было ощущение какой-то пронзительной обнаженности.
– Не могу, – наконец шепотом выговорил Кузнецов. – Всего выворачивает…
Еще не воспринимая расползавшуюся вокруг батареи тишину, он растирал надсаженную напрасными потугами грудь, оглядывался на расчет, почти оглохнув в бою.
Старший сержант Уханов сидел на огневой позиции, в безмерном изнеможении откинув голову на бровку бруствера, недвижные глаза приоткрыты, он, похоже было, спал, не смыкая век. Полчаса назад, после того как Нечаев крикнул, что кончились снаряды, он, странно засмеявшись, опустился на землю около орудия и так сидел с бессмысленной усмешкой, с биноклем на распахнутом ватнике, отупело уставясь на запылавшее зарево, на редкие трассы по ту сторону реки, куда передвинулся бой.
Ствол орудия, раскаленный стрельбой, светился в темноте синеватыми искорками, снежная крошка позванивала по щиту.
– Уханов!.. Слышишь? – не в полный голос позвал Кузнецов.
Плохо расслышав окрик – тоже потерял слух в бою, – Уханов оторвал от зарева равнодушный взгляд, долго глядел на Кузнецова, затем вяло поднял одну руку, обвел в воздухе кольцо – и Кузнецов кивнул пьяно гудевшей головой.
– Возможно, – ответил он. И медленно покосился на расчет, намереваясь узнать по лицам, понимают ли они, чем все– таки кончится бой.
А весь расчет – остались из семи человек лишь двое, Нечаев и Чибисов, обессиленные вконец, утратившие в многочасовом бою чувство реальности, в состоянии крайней физической опустошенности, не спрашивали ничего, не слышали их. Наводчик Нечаев, так и не встав от прицела, стоял перед ним на коленях, уткнувшись лбом в согнутую в локте руку, неуемная нервная зевота раздирала его рот. «Ах-ах-ах-а…» – выдыхал он. По другую сторону казенника полулежал замковый Чибисов, скорчась, уйдя с головой в шинель, из-под воротника и подшлемника видна была часть сизой, покрытой грязной щетиной щеки, однотонно и стонуще вырывались у него усталые всхлипывания, он не мог отдышаться.
– О, господи, господи, силов моих нет…
Кузнецов смотрел на Чибисова, повторявшего это невнятное, как молитву в беспамятстве, и почувствовал, что начал замерзать: мокрое от долгого возбуждения тело со слипшимся бельем и гимнастеркой быстро теряло тепло, ветер продувал шинель насквозь. И стало сводить челюсти от задушливой зевоты Нечаева, от порывов пронизывающего холода, смешанного с неисчезающим сладковатым запахом горелого мяса. С отвращением сглотнув слюну, он подошел к Чибисову, спросил шепотом:
– Вы, Чибисов, не заболели? Как вы? – и отогнул воротник шинели на его лице.
Округленный во внезапном испуге глаз затравленно глянул вверх, но затем моргнул, узнал, принял осмысленное выражение, и донеслись насильно ободряющие самого себя выкрики Чибисова:
– Здоров я, здоров, товарищ лейтенант! Я на ногах. Не сумлевайтесь, за-ради бога! Встать мне? Встать? Стрелять я могу…
– Нечем стрелять, – проговорил Кузнецов, затуманенно вспомнив Чибисова в бою – движение его рук, рвущих назад рукоятку затвора, оторопелые, как в последнем жизненном свершении, лицо в обводе подшлемника, который он не снимал с марша, и вместе с тем спину его, съеженную, по виду обреченную, приготовленную к страшному. Он был, пожалуй, не хуже и не лучше других заряжающих, но эта спина его, попадая на глаза Кузнецову, высекала в душе вспышку ядовитой жалости, и подмывало закричать: «Что ежитесь, зачем?» – но память не выпускала того, что Чибисов в два раза старше, что у него пятеро детей…
– Пока кончилось, Чибисов, отдыхайте, – сказал Кузнецов и отвернулся, мучительно замер в глухой пустоте…
Нет, это одно-единственное уцелевшее орудие, что осталось от батареи, без снарядов, и их четверо, в том числе и он, были награждены улыбнувшейся судьбой случайным счастьем пережить день и вечер нескончаемого боя, прожить дольше других. Но радости жизни не было. Так очевидно стало, что немцы прорвали оборону, что бой идет в тылу, за спиной; впереди – тоже немецкие танки, прекратившие к вечеру атаки, а у них ни одного снаряда. После всего, что надо было пережить за эти сутки, он, как в болезни, перешагнул через что-то – и это новое, почти подсознательное, толкало его к тому разрушительному, опьяненному состоянию ненависти, наслаждения своей силой, какое испытывал он, когда стрелял по танкам.
«Это – бред. Что-то случилось со мной, – подумал удивленно Кузнецов. – Я вроде жалею, что кончился бой. Если я уже не думаю, что меня могут убить, вероятно, меня действительно убьют! Сегодня или завтра…»
И он усмехнулся, еще не в силах справиться с этим новым чувством.
– Лейтенант… А лейтенант! Жить будем, лейтенант, или окоченевать, как цуцики? Жрать хочется, – как из пушки! Умираю от голода. Что затихли, заснули все? Ты чего умолк, лейтенант?
Это окликнул старший сержант Уханов. Он сорвал, сдернул с шеи ненужный бинокль, кинул его на бруствер и, запахивая ватник, поднялся, косолапо переваливаясь, постучал валенком о валенок. Потом бесцеремонно пнул ногой в валенок Нечаева, который по-прежнему заходился в судорогах зевоты, сидя у прицела, уткнув лоб в согнутую на казеннике руку.
– Чего раззевался, морячок? Кончай бесполезное занятие!
Но Нечаев не оторвал лба от руки, не ответил, не перестал зевать: он пребывал в глубоком забытьи, в ушах его настойчиво гудели двигатели танков, кровавознойные вылеты пламени, опаляя зрачок, достигали из темноты перекрестия прицела, плохо видимого сквозь пот на веках, и при каждом выстреле, вызывая на себя смерть, руки его торопились, охватывая, лаская, ненавидя маховики наводки. За много часов, проведенных возле прицела, он наглотался пороховых газов – и теперь ему не хватало воздуха.
– Рассказать бы ему сейчас, хрену дальневосточному, про баб что-нибудь, сразу бы во все стороны усики растараканил, – беззлобно выговорил Уханов и сильнее пнул его в валенок. – Чуешь меня, Нечаев, нет? Подъем. Бабы вокруг табунами ходят!
– Не тронь, его, Уханов, – проговорил Кузнецов устало. – Пусть. Никого не тронь. Побудь здесь. – И он машинально передвинул на боку кобуру с пистолетом. – Я сейчас. Пройду по батарее. Если там немцы не ползают. Хочу посмотреть.
Уханов похлопал рукавицами, подергал вислыми плечами.
– Хочешь посмотреть, что осталось? Ноль целых ноль десятых. Мы дырка. А вокруг бублик. Из немецких танков. Мы здесь, а они вон где. Справа и слева прорвались. Дела, лейтенант: немцы под Сталинградом в окружении, нас тут в колечко зажали. Веселый денек был, как? Говорят, что ада нет. Брешут! А в общем, лейтенант, нам крупно повезло! – сказал Уханов, вроде бы веселея от этого везения. – Молиться надо.
– Кому молиться? – Кузнецов устало оглядел застывшие за разными концами станин фигуры Нечаева и Чибисова, добавил: – Если танки двинут ночью, передавят нас тут без снарядов за пять минут. А отходить куда? Молись судьбе, чтобы не двинули…
– Именно, – хохотнул Уханов и спросил быстро: – Что предлагаешь, лейтенант?
– Пойду посмотрю те орудия. Потом решим.
– Решим? Со мной решать будешь? А где Дроздовский? Где комбатик наш? Где связь с энпэ?
– С тобой будем решать. С кем же еще! – подтвердил Кузнецов. – Что смотришь? Не ясно?
– Пошли к орудиям. – Уханов перекинул через плечо ремень автомата. – Побачимо. Хоть и ясно: смотри не смотри – колечко. Только вот это туманно. Впереди метров на семьсот до станицы, похоже, немцев нет.
– Заняли станицу, что им в голой степи делать? И что для танков семьсот метров! Наверно, думают, никого тут не осталось. Тем более на тот берег вышли.
– А ты все же странный парень, лейтенант, но ничего. С тобой воевать терпимо.
– Приятно слушать. Еще что-нибудь скажи! Еще комплимент – и растаю…
– Ладно. Принято. Кстати, что с нашей девкой? Где она? Жива?
– Да. В землянке с ранеными. Таскала раненых от твоего же орудия. Не заметил?
– Кроме танков, ничего не видел. И ничего не соображал…
А когда отошли от огневых позиций и зашагали по ходу сообщения, полновесная до глухоты тишина плотно стиснула их в узком проходе, тяжелая, давящая на голову, грозовая тишина. Кузнецов первый остановился, показалось, как в воде, заложило барабанные перепонки, потряс головой – противным звон плыл в ушах. Мгновенно сзади остановился и Уханов. Шорох одежды, звук шагов окончательно стихли. Потом, подчеркивая это тяжкое, неправдоподобное безмолвие, одиноко простучала, осеклась за спиной пулеметная очередь. И все онемело, омертвело в ночи. Только в зудящем звоне ошаривающий тишину голос Уханова:
– Что почуял, лейтенант? Немецкий пулеметик в тылу?
– В ушах у тебя звенит, Уханов? – Кузнецов нерешительно снял шапку, уже подумав, что оглох совсем. – Что-нибудь слышишь?
– В башке кузнечики, лейтенант. После стрельбы это…
– Больше ничего?
– Слышу, что там кончилось, на том берегу. Неужто глубже прорвали?
– Везде затихло.
– Намертво, – сказал Уханов. – Похоже, жиманули наших до Сталинграда, прорвали фронт, а мы одни тут… Глянь на северо-восток, лейтенант. Это над Сталинградом горит. Километров тридцать отсюда.
– Подожди!.. Послушай!.. – Кузнецов, подавшись к брустверу, настороженно вытянулся. – Вроде впереди кто-то кричит… Или это в ушах?
Ему послышался человеческий вскрик где-то за пехотными траншеями на холмах, слабо замолкший в тишине краснеющих снегов. С затаенным дыханием, не надевая шапки, Кузнецов вслушивался сквозь тонкий звон в ушах, глядел на зарево, вспухавшее в непонятном безмолвии над тем берегом, на слабое свечение неба на северо-востоке, где был Сталинград, на разбросанные по степи смрадные костры из железа на протяжении всего этого берега и перед батареей – огонь, ветер, снежная крошка, смутно-зловещие силуэты сгоревших бронетранспортеров и танков на холмах.
– Не может быть, чтобы они прорвались к Сталинграду, – тихо сказал Кузнецов.
Ему, видимо, почудился человеческий вопль. И он передохнул наконец. Нигде ни выстрела. Ни движения. Ни звука. Как будто вся земля умерщвлена была до последнего живого дыхания – и, холодея на диких ветрах, лежала в неживом, пустынном зареве, а они двое и там те, оставшиеся у орудия за их спиной, измученные, обессиленные – всего четверо, остались в мире посреди смерти и пустоты. Стало не по себе от этой стылой неподвижности мертвенной декабрьской ночи, и Кузнецов с кривой улыбкой проговорил:
– Показалось… – И надел шапку. – Ты прав: в ушах сверчит.