Текст книги "Глухомань"
Автор книги: Борис Васильев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Пока завскладом прятал пропажу в браке, я соображал, что делать. И ничего не мог изобрести иного, как заявиться в Москву и начать штурмовые походы по министерским кабинетам. На меня орали, перед моим носом потрясали бумагами, меня пугали неминуемой безработицей и обвиняли в сговоре с растленными закордонными спецслужбами – все было, кроме освобождения вверенного мне макаронного предприятия от никому не нужной спецпродукции. Я разозлился и написал заявление с просьбой уволить меня к чертовой матери по собственному желанию. К моему удивлению – не уволили. Вызвали в отделанный деревом кабинет с ковровой дорожкой, где со вздохом произнесли два слова:
– Заставил задуматься.
Я промолчал.
– Словом, есть мнение.
Начальник замолчал многозначительно, а я продолжал молчать из упрямства. И перемолчал.
– Принято решение о разделе твоего предприятия на два самостоятельных, – с неохотой пояснил начальник. – Главное, увольнять никого не придется.
– Главное, чтобы мне макароны отдали, – сказал я. – У меня в ушах наросты от пальбы.
– А это уж ты с макаронниками договаривайся. Со своей стороны препятствий чинить не стану.
С макаронниками я договорился, поскольку мне вдруг повезло. В решающем чиновничьем кресле оказалось знакомое лицо – мой сокурсник по институту.
– Укажи в заявлении, что дает знать старая рана, полученная в Африке при выполнении особого задания родины.
– Так она же у меня в личном деле производственной записана.
– Если шеф спросит, объясню. Только не спросит никто, неинтересно. Пиши, пиши.
Я написал. Про аргументы и не спрашивайте, поскольку студенческий приятель обязался изложить их устно. Ну, а потому и писал я без всяких оглядок на логику, но весьма злоупотребляя эмоциями. Вручил, он велел ждать. Я сел ждать, он явился через сорок семь минут и со вздохом протянул мне заявление.
– Результат превзошел.
– Какой результат?
– В уголке.
На моем заявлении в левом углу размашисто зияла резолюция: «Сердечный привет ангольскому интернационалисту! Сам такой и братанов своих не продаю».
И – начальственная закорючка.
– А результат что превзошел?
– Ты читай, читай, а я пока расскажу. Значит, подаю я ему твою ксиву, а сам бормочу что-то объяснительное. А он вдруг спрашивает: «Где твой дружок ранение получил?» – «В Африке», – говорю. «Где именно – в Африке? Африка большая». Ну, я в нашей военной географии не очень силен, замялся, будто припоминаю. А он сам спрашивает очень даже заинтересованно: «Не в Анголе, случаем?» – «Точно! – радостно этак подхватываю. – В Анголе!» Заулыбался мой начальник: «Так я же слышал о нем! Лихой был хлопец!..» И катает в уголке резолюцию.
– Ну, а результат-то где?
– Результат приказано передать устно. Ты принимаешь макароны, но в твоем административном и хозяйственном подчинении остаются все виды спецпродукции.
Вот вам и бурская пуля в заднице. Видит бог, если бы не это неожиданное проявление ангольского братства, все дальнейшее пошло бы по иной тропиночке. И вам не пришлось бы читать эти страницы никогда в жизни.
Ну полный абзац! Пожал я приятелю руку, промычал что-то благодарственное и пошел в отдел кадров получать назначение на новую должность.
4
Словом, ехал избавиться от одного горба, а вернулся с двумя. Верблюд верблюдом вернулся.
Во всяком случае, плевался теперь соответственно. Но одно условие все же тогда для себя выторговал.
Дело в том, что, когда я еще общим производством командовал, заместителем моим числился некий Григорий Даниленко. А начальник местных чекистов как-то по пьянке признался мне с глазу на глаз, что Даниленко этот его сексот номер один. Не знаю, почему в тот момент на этого чекиста откровение напало: может, он меня за своего посчитал после путешествия в Африку, может, по какой иной причине, суть не в этом. Суть в том, что я тогда, как братан-анголец, потребовал убрать этого стукача от меня куда угодно и с любым повышением, только чтоб духу его в нашей Глухомани не было. И, представьте, согласился начальник и тут же подписал этому Даниленко новое назначение аж в город Юрьевец. Справедливость и у нас существует, если, конечно, опирается на святое братство воинов-интернационалистов.
У меня, как вдруг выяснилось, оно опиралось.
Вместо Даниленко я попросил назначить моим замом по хозяйству Красавчикова Херсона Петровича. Да-да, Херсона Петровича. Непонятно? Тогда – абзац.
Признаться, имя его меня всегда удивляло, хотя, казалось бы, в нашей свободной до невозможности стране решительно все имена – свои и зарубежные, христианские и не очень, сочиненные и вычитанные в книжках – обладают абсолютно равными правами, это вам не чопорная Европа. Но спрашивать не решался, поскольку до сей поры близко мы не сходились и даже в одной бане не парились. Однако из его личного дела знал я, что у него родителей расстреляли по ленинградскому процессу, что он не хотел в детдом для детей врагов народа, а потому сбежал к тетке, которая его и вырастила. Но когда стали вместе работать, вместе законы идиотские обходить, вместе в баньке париться и шашлычком кимовским угощаться, спросил. Любопытство пересилило, что для русской души очень даже показательно, поскольку соответствует ей. Почему соответствует? Да потому, что любознательность требует опыта, а мы ему не доверяем, так как жизнь над нами чаще всего неприятные опыты ставит. А вот любопытство, которое не опыта требует, а чаще всего слухов, мы обожаем вследствие полной его безопасности.
Длинно и занудно? Прощения прошу, рука так распорядилась. А Херсон Петрович тем временем разъяснил мне загадку своего таинственного имени.
Отец у него в гражданскую натуральный город Херсон освобождал неизвестно, правда, от кого. Но – дрался, живота не щадя, прежде всего за идею, которая потом его же к стенке и поставила. Но это – потом, а тогда орденом наградила. Орденом Красного Знамени. И в благодарность за лучший миг жизни своей он и назвал единственного своего сына Херсоном.
– Представляешь, как мне сложно в детстве приходилось? – невесело вздохнул Херсон Петрович, кратко изложив историю своего героического имени.
Это я себе хорошо представлял, а потому и спросил весьма бестолково:
– А почему не заменил? Это даже советская власть допускала, если основания казались ей серьезными. У тебя – серьезные.
– У меня – отец, а не основания, – хмуро пояснил новый зам.
Это мне понравилось; он вообще мне понравился при ближайшем рассмотрении. Только не любим мы почему-то рассмотрения глаза в глаза, нам за глаза куда привычнее и проще. На этом вся структура районных властей построена была.
В новом качестве я пошерстил свое ближайшее окружение, отдав своего шофера патронному начальству. Не потому, что он мне чем-то не угодил: нет, парень как парень, а то, что при первом знакомстве запросто представился Вадиком, резануло слух, но как бы не слишком. Честно говоря, мне куда больше не понравились его уши: такое возникало ощущение, что он слушал не то, что я ему говорю, а нечто для меня неслышимое. Совсем как Гриша Даниленко, хотя уверен, что таких дураков никакие спецслужбы даже районного разлива на службу к себе не призывают. А вот ушам его я не верил, и тут уж ничего не поделаешь. От таких ушей лучше держаться подальше.
А к секретарше Танечке хотелось держаться поближе. Не подумайте, без всяких задних мыслей. Если честно, то я в ней никак не мог увидеть женщину просто потому, что все время видел рыжую конопатую девочку. Милую, заботливую, домашнюю, как кошка, исполнительную и всегда очень серьезную.
А главное, пожалуй, в том заключалось, что у меня внутри – иначе не скажешь – жило убеждение, что я ей жизнью обязан. Странно, потому что разумом-то я понимал, что преспокойно выжил бы и без ее посещения с кастрюлькой и авоськой, но ведь она пришла сама. Без приказа, без подсказки, без просьбы. Взяла и пришла. И кормила, и пот с лица моего вытирала, и даже говорила какие-то слова… Нет, не какие-то, а те самые, которые малышам мамы говорят на всех континентах и во все времена, начиная с Евы.
Мужчины не только не любят болеть, но и не умеют болеть. Не все, разумеется, но подавляющее большинство. И когда заболевают, то нуждаются не столько в лечении, сколько в женской заботе. Нет, не в женской, это не точно. В материнской. И в Танечке я это материнство разглядел, а женщины так и не увидел.
Только ведь все мужчины – сироты до конца дней своих. Мать для них всегда больше даже самой любимой женщины, если в этой любимой они не почувствовали матери. А вот если любимая сочетает и то и другое, тогда мы, мужчины, с ней до золотой свадьбы доживаем при любых джигитовках судьбы. Потому что мама с нами при этих самых джигитовках. А с мамой – нестрашно, это спасательный круг, брошенный нам из детства, когда мы отправляемся открывать свои собственные Америки.
Танечка ничего вроде бы для меня не сочетала, но расставаться с ней я почему-то не хотел. Даже подумать об этом не мог, а потому и востребовал в свой кабинет одной из первых.
– Я тебе еще не надоел?
Танечка вмиг стала пунцовой, отчего все ее веснушки стали еще прекраснее. И села на стул с такой стремительностью, будто у нее подкосились ноги.
– Я хочу, чтобы мы продолжали вместе работать. И больше скажу. Я даже представить себе не могу, что на твоем месте может оказаться кто-то другой.
Танечка как-то очень странно посмотрела на меня и тихо сказала:
– Я могу начать думать.
– Начинай, – сказал я. – Приказ я подписал, завтра жду на рабочем месте.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
1Если бы я знал, где окажется мое рабочее место через три-дцать шесть часов после этого разговора! Черт-те где оно оказалось. Там, где не было ни работы, ни места.
Вот теперь можно и перекурить.
Вечером – это, стало быть, через сутки после милого разговора с милой Танечкой – мне на работу позвонил Сомов. Майор из угро.
– Тимофеич?
Не беспокойтесь, номером он не ошибся. Просто когда звонил по телефонам служебным, употреблял шифр, так как свято был убежден, что в нашей стране все телефоны прослушиваются. Во всяком случае, все служебные, и мы с этим не спорили, поскольку столь же свято верили, что майору Сомову было виднее.
Итак:
– Тимофеич? Срочно скажи Ивану (шифр), чтобы он как следует кладовку проверил. Кощей подскользнулся и в лужу сел, под шлангом ледяной водой отмывается.
Поняли? А я немедленно набрал номер начальника железнодорожных мастерских Вахтанга Кобаладзе. Он у нас проходил под нейтральной кличкой «Иван». Для полного замутнения телефонных прослушек. К счастью, Вахтанг оказался на службе, и я сказал:
– Жди на месте, но всех отправь домой.
Бросил трубку и побежал, куда звонил.
Сказать, что я разобрался в шифрованном сообщении угроначальника, не берусь. Я не разбирался – я почувствовал, что Вахтангу грозит какая-то неприятность. А потому и бежал, сознательно забыв о личном транспорте. Уж этому-то нас советская власть обучила.
Вахтанг ждал скорее в недоумении, нежели в тревоге. Но как только я ему выпалил обрывки разговора с начугро, тревога его почему-то исчезла, а недоумение возросло.
– Кощей?.. Что значит – кощей?
– В сказках. Жадный такой, под себя гребет. Скупой, словом.
– А, так то – Скупцов!.. – догадливо сказал Вахтанг. – Есть у меня такой. Только он не кладовщик никакой, он помощник мой по обеспечению…
– Где его кладовка?
– Нет у него никакой кладовки. У него – выгородка такая. Он там особенно ценные инструменты…
– Пошли в выгородку.
– Зачем?
Порой мой друг бывал на редкость бестолков. Я разо-злился:
– Шмон!.. Переводить?
– Не надо. – Вахтанг обиделся. – Сам пойму.
И пошел вперед.
Вскрыли мы дверь этой выгородки и прямо в центре помещения увидели два здоровенных заводских мешка с сахаром. Вахтанг очень удивился:
– Зачем сахар, слушай?
– Для варенья, – автоматически пояснил я, соображая, что нам делать с этим подарком районного уголовного розыска. – Вот до чего доводит борьба с народным удовольствием. Теперь это удовольствие тебе боком выйдет, если его найдут здесь с понятыми.
Вахтанг воспрял, полусонное полублаженство разом его покинуло, как только я упомянул о понятых. Даже глаза блеснули искрой некоторого озарения.
– Тогда так. Один мешок ты, один мешок – я.
– И куда?
– Подальше.
Адрес был на редкость точным, а мешки – на редкость тяжелыми. Но это все я, как водится в России, узнал с опозданием. А тогда мы выволокли мешки из его конторы – благо, вечер был темным, – и я спросил, порядком задыхаясь:
– Сколько в нем?
– Семьдесят пять. Оттащишь прямо по путям.
Вахтанг – а, надо признать, он был силен, – поднатужившись, поднял мешок и взвалил его на мои плечи. Я не просто присел – это, так сказать, естественно, – я, присев, почему-то побежал. Ну, теперь-то понимаю почему. Когда на вас наваливают тяжесть в семьдесят пять килограммов, а все ваше естество определяет вес этой тяжести не менее чем в сто с походом, ваш организм стремится к самосохранению и – бежит. Из-под груза, а он – на плечах. Значит, бежит вместе с грузом, поскольку податься некуда. Вероятно, по этой причине ослик Санчо Пансы и бегал, когда на него усаживался хозяин, как утверждает Сервантес. И я, стремясь из-под тяжести, помчался с мешком на плечах. Прямо по путям.
Точнее – между ними, но мне от этого легче не было. Инстинкт, заложенный в любое существо ради спасения, гнал меня вперед просто потому, что остановиться я не мог, а сбросить груз на бегу тоже не мог, так как тут уж вмешивалось нечто человеческое: а как я его потом подниму? И это человеческое вступало в конфликт с естеством, результатом чего и являлся мой бег.
Словом, полный абзац.
Оборвался этот абзац криком. Нашим, родным до боли:
– Стой!.. Стой, стрелять буду!..
Может быть, я бы и остановился, я – человек законопо-слушный. Но мешок на моей спине явно имел какие-то свои взгляды на закон, а поскольку в данный момент я подчинялся его инерции, то при всем, как говорится, желании…
А он и вправду пальнул. Не мешок, конечно, а страж с карабином моего выпуска и отстрела. Грохот и толчок в спину слились в единый коктейль, но толчок был покрепче, и я полетел носом в то, что всегда у нас рядом с рельсами, как бы при этом железная дорога ни называлась. Уточнять не буду, не до этого. Пуля (если, разумеется, она была) за-стряла в сахаре, а я – под мешком.
Как я из-под него выцарапался, не помню, хоть убейте. По-моему, с помощью бдительного железнодорожного стража, который в погоне за мной наткнулся на мешок, под которым я корчился. Наткнулся, грохнулся, сдвинув с меня груз и подвигнув на активные действия. Вскочить сил у меня не нашлось, но я откатился на путь и замер между рельсами. А когда охранник, матерясь во всю глотку, поднялся и кинулся почему-то вперед, я тоже, естественно, поднялся, но дунул назад.
Вокруг уже шла несусветная кутерьма. Где-то орали, кричали, клацали затворами, светили фонарями и – бегали. И спасло меня от крупных неприятностей интуитивное чувство, что каждому советскому человеку свойственна стойка «руки по швам». Основываясь на нем, я, кое-как в темноте отряхнувшись, выпрямился в полный рост и за-орал начальственным баритоном:
– Что за стрельба?.. В чем дело?..
Советский человек с детского сада постигает, что орать без видимых причин имеет право только начальник. Это постижение с возрастом преобразуется в безусловный рефлекс, который и можно представить зрительно, как «руки по швам». Вот вся железнодорожная стража и стала «руки по швам», а опомниться я им не дал:
– Кто стрелял? Фамилии! Доложить! Немедленно! Где начальник караула?
Ну, и тому подобные словосочетания, привычные для советского уха. Однако малость, видимо, перебрал, так как в промежутке, когда я раздувал легкие для очередной порции воздуха ради очередной начальственной тирады, послышался голос из сумрака:
– А вы кто такой? Извиняюсь, конечно…
И совсем близко от меня обрисовалась некая недоверчивая фигура. Я бы влип или опять ударился бы в малопер-спективные бега. Но неожиданно меня поддержал тоже начальственный голос с легким грузинским акцентом:
– Товарищ из райкома. А я – начальник мастерских. Мы совещались, понимаешь, а тут – стрельба…
– Никак товарищ Кобаладзе?
Из сумрака материализовался Вахтанг, стал рядом со мной и подтвердил:
– Товарищ Кобаладзе. В чем тут вопрос?
– Расхититель государственной собственности, товарищ Кобаладзе. На окрик не остановился, пришлось стрелять. В воздух. Он мешок бросил, а сам скрылся.
– Так составьте протокол, – сурово сказал Вахтанг. – И объяснительную записку для непосредственного начальника. Поиск похитителя продолжить в направлении задержания.
Больше всего мы не любим оставлять письменные свидетельства: они суживают поле для сочинительства. Поэтому озадаченные охранники сразу примолкли. Мы намеревались тихо удалиться в мастерские, как вдруг прозвучал новый голос:
– А, товарищи начальники!
К нам, чуть покачиваясь, подходил главный редактор нашей местной газеты Метелькин. Он был в радостном подпитии, а в этом состоянии его несло без всякого удержу.
– Друг! Лучший друг юности моей комсомольской! Он спас меня, мой Ихтиандр, вытащил из волжских пучин, я ему – до гроба! Он назначен начальником нашей Сортировочной, и я его – р-рекомендую. Конечно, добро должно быть с кулаками, но их надо разжимать, чтобы пожать руку друга. Разве я не прав?
Метелькин громко икнул, а друг пожал нам руки, сказав:
– Рад. Маркелов. Вроде стрелял кто-то?
– Охрана по расхитителям государственной собственности, – пояснил Вапхтанг. – Сейчас, возможно, приведут.
– Ко мне в кабинет, – строго сказал Маркелов.
– Приложение выпускать буду, – вдруг объявил Метелькин. – Еженедельное. Название – «Смейте!». От глагола «не сметь». Так сказать, вопреки.
– Балабол, – с усмешкой проворчал Маркелов.
– В начале – эпиграф, – воодушевленно продолжал наш главный и единственный редактор на всю Глухомань. – Предположим так: «Смерть – не сметь! Мы жизни рады. С приветом к вам, мы ждем награды!» Пошли коньячку выпьем ради встречи с салютом.
Мы мягко отказались, и комсомольские друзья отправились допивать до нормы. Когда болтовня Метелькина за-глохла, я с чувством сказал:
– Ты спас меня, Вахтанг.
– Нет, это ты спас меня, батоно! – горячо возразил Вахтанг. – Этот мерзавец, этот сын шакала прятал награбленное в моей конторе! Разве бывает большая низость?..
– А куда ты девал второй мешок?
– Доволок до канавы, – улыбнулся Вахтанг. – Вспорол и высыпал в воду. Концы в воду, я правильно сказал?
– Ты правильно сказал, генацвале.
Вахтанг довольно заулыбался, но вдруг грустно задумался и со вздохом спросил:
– Скажи, пожалуйста, зачем человеку столько ворованных сладостей? Ты сказал: для варенья?
– Я имел в виду самогон.
– Фу!.. – с великим отвращением сказал Вахтанг.
На другой день случился обыск, но ничего, естественно, не нашли. Сын шакала получил срок и отбыл, и все пошло по-прежнему, если не считать того, что в недалекой канаве расплодились огромные сизые мухи. Однако концы стоили того, чтобы их спрятать в воду.
2
Абзац? Да нет, пожалуй, скорее отступ.
Написал вот, что концы удобнее всего прятать в воду, и вспомнил о случайном знакомстве со спасителем Метелькина, а ныне начальнике нашей Сортировки, и попросил Кима пригласить его на очередной шашлык. Чем-то он заинтересовал меня. Очень может быть, что подчеркнуто деловым представлением.
С ним явился и Метелькин, опекавший своего спасителя. Ким не очень-то его жаловал за болтовню без всяких поводов, почему руководитель всей нашей глухоманской печати весьма застенчиво, что ли, решил вновь представить своего спасителя и друга, пояснив:
– Незабвенные студенческие времена…
Впрочем, друг опять представился сам:
– Маркелов.
И опять не понравилось мне такое представление, официальное, как сухарь, и хмурое, как тот же сухарь в солдат-ском варианте, выданный вместо обеда после пробега с полной выкладкой. А рукопожатие – понравилось. Крепкое, цепкое и какое-то… надежное, что ли. Будто он мне руку подал в момент, когда я над пропастью завис. Да, такая рука могла спасти, о чем без устали рассказывал Метелькин всем подряд в Глухомани.
– Я плавать-то не умею, а – девчонки на берегу. На комсомольском отдыхе дело случилось. Ну, нахлебался и пошел ко дну как утюг, правда, зато улыбку давил, как удавленник. А очнулся на берегу! На берегу, искусственное дыхание мне делают…
Вот тут, пожалуй, и абзацу место найдется.
Представляете, шашлычок с лучком, водочка в запотевшей бутылочке, и Метелькин наконец-таки замолчал. Один друг что-то об огородах опять завздыхал, второй дружбе народов нарадоваться вдосталь никак не может, Метелькин помалкивает, а третий, так сказать, свежеиспеченный знакомец, на вкус еще не распробованный, вдруг – поперек всех вздохов и радостей:
– Дружба народов – очередная советская бессмыслица. Просто пустой лозунг.
– Что значит: пустой, слушай?.. – вскипел горячий грузин. – Зачем так говоришь? Дружба – великая цель, дружба – мечта, понимаешь? Мечта народов – вот что такое наша дружба!
– Наша? Вот наша с тобой – полностью согласен. У костра да за бутылочкой с шашлыком. Только для всех не хватит ни шашлыка, ни бутылок.
– Зачем говоришь так, слушай? Дружба, это… Как бы сказать?.. Кирпичи будущего – дружба! Вот! Кирпичи будущего!
– Из кирпичей будущего чаще всего тюрьмы строят.
Что и говорить, странным нам поначалу показался новый знакомец. Вроде бы и верно говорил, но всегда – против шерсти. И скулами при этом очень уж хмуро ворочал. Вязко, угрюмо и тяжело. Я не выдержал, спросил негромко:
– Что колючий, как ерш? Язва скулит, что ли?
– Язва, – буркнул в ответ. – Неизлечимая. И лекарств от нее никаких нет. Разве что напиться до беспамятства.
– Сурово. Где подцепил?
– Мне подцепили.
– Да ты хоть у шашлыка не темни, Маркелов. Не хочешь – не говори, твое дело.
– Общее, – сказал. – Общее это наше дело, а отдуваться пришлось в одиночку.
Я очень тогда, помнится, разозлился:
– Все! Поговорили, и – точка. Извини, если что не так, как говорится.
Помолчал он, посопел. Потом спросил вдруг:
– У тебя место рождения имеется?
– Естественно, – говорю.
– Так вот, у меня нет его, места рождения. Это естественно или – как?
– То есть… – я малость оторопел. – То есть как так – нет? Ты же где-то родился?
– Я-то родился, а место… Место исчезло. Как говорится, с концами. И на земле более не числится.
– Что-то ничего я не понимаю. Может, объяснишь по-человечески, без тумана.
– Человеческого там ничего не было. – Маркелов вздохнул. – Какое тебе человеческое в великих замыслах, как изгадить землю, на которой живешь? А первым таким планом…
Он вдруг замолчал, точно прислушиваясь к самому себе. Мы ждали, что он скажет, однако пришлось подтолкнуть:
– Что с первым планом-то, Маркелов?
– Что?.. – он словно очнулся. – Скажи лучше, где центр красоты России?
– Третьяковка, – буркнул Ким.
– Третьяковка – красота писаная. А где была неписаная, о которой песни по всей Руси пели?
– Волга, наверно, – сказал я.
– Вот. – Маркелов зачем-то погрозил мне пальцем. – А красота – опасна, она нас спасти могла, всю Россию спа-сти могла, весь народ. Потому-то и решено было расправиться с ней в первую очередь.
– Как расправиться? – насторожился Кобаладзе. – Скажи, какой смысл вкладываешь?
– Большой. Такой Волгу сделать, чтоб с Марса ее видно было. Затопить к такой-то матери, и вся недолга. И все исчезнет. Все!.. Берега в сосновых борах, заливные луга, хру-стальная вода, перекаты, стерлядь под Нижним Новгородом и вообще вся рыба. Цепь болот от Рыбинска до Волго-града вместо Волги-матушки. Гнилых, неподвижных, все заливших стоячей водой и ничего не давших.
– Электричество, – Ким опять буркнул, точно подбрасывал полешко в костер.
– А что, кроме Волги, рек не нашлось? Да в Сибири…
– Сибирь далеко слишком, – сказал я. – Посчитали – невыгодно оказалось.
– Это при рабском-то труде нашем невыгодно? – Маркелов зло усмехнулся. – Да там зеки одними лопатами любую плотину бы построили, как никому не нужный Беломорско-Балтийский канал имени товарища Сталина. Даже не за лишнюю пайку хлеба – за то, чтобы били хотя бы через день. Вот тебе и вся лампочка Ильича.
Странный это был разговор, я даже заподозрил, не провокацию ли нам устраивают. И только подумал об этом, как Ким сказал:
– Посадят тебя.
Маркелов глянул на него, поразмышлял, пожевал губами. И усмехнулся:
– Это вряд ли. Под их задами и так уж кресла трещат.
– Убежден? – спросил я с некоторой надеждой на то, что слух у нового знакомца лучше, чем у меня.
– Нутром чую. А с Волгой они очень тогда торопились. Надо им было, ну прямо позарез надо было Волгу уничтожить.
– Далась тебе эта Волга.
– Далась. Родился я на ней. В городе Мологе родился, в том самом, над которым теперь болотная ряска колышется. За месяц до затопления на свет божий появился, но записать меня в загсе успели. Так что оказался я гражданином города, которого нет.
– Мешает анкеты заполнять? – спросил я.
– Прежде мешала, а теперь уж и забыли мы про Мологу эту. О Калязине еще помним, потому что колокольня над водой торчит, а над другими утопленниками и этого знака нет. Говорят, что мы-де народ отходчивый, зла не помним. А мы не зла – мы истории своей не помним, что уж тут хорошего? Что хорошего, когда население города, в котором рыбаки да бурлаки жили тихо и мирно, вдруг взяли да и выковырнули, точно чирей. Всех поголовно, сам НКВД выселял, будто преступников. Всех сковырнули, а память осталась. На кладбищах, где предки лежат, в церквах, где родители венчались, в кабаках, где отцы пили со счастливой путины. Только все под воду ушло вместе со стариками.
– Их что, не вывезли? – насторожился наш грузин, всегда чутко приверженный к старикам.
– За ними, как за зверьем, охотились, да они в городе том выросли, вкалывали в нем, любили в нем, венчались, детей рожали, а потому и знали, где схорониться, чтобы никто не нашел.
– Добровольно утопли, что ли?
– По приказу совести своей утопли, – строго и как-то торжественно, что ли, поправил Маркелов. – Мать рассказывала, что дед с бабкой сутки пред иконами с колен не вставали, а потом перекрестили детей да внуков и сказали, что никуда не поедут. Что обузой не хотят быть, что родина их здесь, родителей могилы… – Маркелов вздохнул. – И ушли. Куда – неизвестно, хотя, мать говорила, отца моего долго допрашивали, но потом отпустили. А от деда с бабкой с той поры – ни ответа, ни привета.
– Узнать не пытался?
– Пытался. По инстанциям ходил, просил к архивам меня допустить. Но – вызвали, как водится, в кабинет, который пострашнее, и предупредили, чтобы особо не любопытствовал.
Он помолчал. Выдавил улыбку:
– На шашлык вроде приглашали?
Никто и слова не сказал, точно боясь эту тишину нарушить. Только Ким потянулся к бутылке и стал разливать. Но – осторожно, чтобы не булькнуло ни разу.
Не булькнуло. Молча все выпили.
Закусывал я тем шашлычком как-то без аппетита, помнится. Не потому, что вдруг жалко стало неизвестных мне стариков со старухами, а потому, скорее, что о патриотизме вдруг размышлять принялся. Вроде бы ни с того ни с сего, а вот – такой странный кульбит патриотизма. В его реальном, а не митинговом проявлении: с родной земли – умри, а не сходи. С родной земли. С пятачка того, где впервые за-орал, на свет божий вылупившись. Где первое слово свое выговорил, для всех общее: «Ма-ма». Вот таким он мне тогда представился. В своих первородных одеждах…
Может быть, что-то пророческое я в том рассказе почувствовал, а в рассказчике пророка увидел. Только не будущее вещающим, а прошлое освещающим. И вспомнив, что концы удобнее всего в воде прятать, увидел я вдруг ряску над собственной головой. И почудилось даже, что не легкими мы тут дышим, как все люди во всем мире, а – жабрами. Концы в воду спрятали вместе с нами. А наверху оставили одну муть нашу. Послушность, покорность, рыбью увертливость, и рыбью совесть, и рыбью робость… Да чего там, всю дрянь нашу наверху плавать оставили: известно ведь, что в воде не тонет… Особенно коли вода эта – с кровью пополам.
В граде Китеже мы живем. Все, малодружной стаей, в которой щуки с плотвой перемешались. Ах, какие же у нас легенды пророческие!..
Ну, и как дышится вам, дорогие сограждане современники?..
Абзац.