Текст книги "Возвращение"
Автор книги: Борис Хазанов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)
"Кто же вы на самом деле? – спросила она, закуривая; я отказался от сигареты.– Вы молчите".
"Мне трудно ответить".
"Хорошо,– сказала она,– я попробую ответить за вас. Если я не права, вы меня поправите. Я действительно приняла вас не совсем за того, кем вы, по-видимому, являетесь. Из чего, однако, не следует, что я разочарована..."
"Спасибо".
"Я приняла вас даже за двух разных людей. Когда вы пожаловали к нам... с вашим коллегой... я подумала: этого не может быть. Это другой человек. Но это были вы. Я не знаю вашей среды..."
"Пожалуй, в этом все дело".
"Но мне совершенно безразлично, кто вас окружает. Я знаю только одно".
"Что же именно?"
"Что мне придется принимать вас таким, каков вы есть! – сказала она, смеясь.– И вы не должны отказываться... не смею сказать, от моей дружбы, но от моей помощи..."
Я встал.
"О, я не покушаюсь на вашу гордость! Удивительные вы люди! Разве вас не унижает сидение на паперти?.."
"Света-Мария",– проговорил я.
"Да,– она откликнулась неожиданно глубоким, грудным голосом.– Вы хотите мне что-то сказать?"
"Нам пора прощаться".
"Но до машины вы меня хотя бы доведете?"
XIV
Я нарочно остановил такси на соседней улице, чтобы не привлекать внимания; меня могли узнать, ведь она никуда не переезжала, это была просто одна из ложных версий. Возможно – слухов, распространяемых все той же конторой. Дом был рядом. И ничего не изменилось, разве только фасады старых зданий стали еще обшарпанней, обрушились водосточные трубы, подъезды с настежь распахнутыми, залатанными фанерой дверьми зияли тьмой. Тускло отсвечивали пыльные окна. Впереди, в расщелине переулка, тлел ржавый закат. Мало что изменилось, и в то же время все стало чужим. Двойное чувство владело мной – я узнавал и не узнавал город. Редкие прохожие растворились в сумерках, пробежала собака, я шел, вглядываясь в номера домов, но и номера стерлись; я уже подумывал повернуть оглобли, свернул в соседний переулок – дом был в десяти шагах от меня, я кружил, не замечая его. Пес стоял неподалеку, перебирал лапами от нетерпения, я поманил его, он бросился в сторону, остановился, виляя хвостом, точно ждал, что я позову его снова, позову по-русски: зверь не понимал чужого языка. Я вошел в подъезд и стал подниматься по лестнице.
"Здание, как вижу, не ремонтировалось с тех пор",– сказал я, войдя в квартиру.
Она была больна, лежала в постели. Она поднялась мне навстречу.
"Простудишься, надень халат. Где у нас?.. Я сам".
Стоя на шаткой табуретке, я достал с антресолей два чемодана, сдул пыль и проверил замки. Я спросил у Кати, что она хочет забрать с собой, вынул стопку белья из шкафа, снял с плечиков и уложил ее платья, а где то, где другое, зубная щетка, спрашивал я, где твоя зубная щетка? Тут только я заметил, что говорю с ней, задаю вопросы, а она не откликается. Она сидела на краю кровати, поджав пальцы босых ног, сунув руки между колен, ее ключицы резко выделялись в разрезе рубашки, глаза блестели в темных глазницах. Ты совсем больна, пробормотал я, но ничего, мы тебя там подлечим.
Наконец, я услышал ее голос. Глухой голос, как прежде.
"Я не понимаю",– сказала она.
Я возразил: чего же тут не понимать? Приедем, надо будет основательно заняться здоровьем.
В ответ она покачала головой, оттого ли, что не верила в свое выздоровление, или оттого, что не понимала меня.
(Конечно! Сам того не замечая, я говорил на чужом языке.)
"Катя,– сказал я,– какой я идиот!"
Мне показалось, что в дверь постучали. Я взглянул вопросительно на жену, она пожала плечами и кивнула головой.
"Кто это?" – спросил я, и она снова кивнула.
"Это – они?" – прошептал я в ужасе.
Открыть дверь и броситься, пока они не опомнились, прочь по коридору.
Она покачала головой, словно хотела сказать, что "они" теперь не у дел, я не верил ей. На кухне был черный ход. Но внизу во дворе кто-то наверняка уже поджидал, нужно уходить на чердак. Перебраться на крышу соседнего дома. Слезть по пожарной лестнице... Все эти мысли, как ток, ударили мне в голову и ушли по спинному мозгу в пол. Я застыл, все еще под воздействием электрического удара. Раскрытый чемодан с одеждой лежал у моих ног.
Голос Кати прошелестел: "Сейчас увидишь". Дверь отворилась, вошел некто, и я тотчас успокоился.
Вошел оборванный бородатый мужик в изжеванной непогодой фетровой шляпе, в сапогах, просящих каши, с сумой через плечо, не здороваясь, спросил, кто это.
"Мой муж",– был ответ.
"Какой такой муж?" Человек, ворча, начал стаскивать через голову свой мешок.
Я рылся в карманах, чтобы дать ему мелочь.
"На кой мне твои подачки, у меня своих денег хватает". Он сунул руки в карманы своего рубища и вынул полные пригоршни монет, там было и две-три скомканных бумажки. Мешок лежал на полу, человек наклонился и стал выкладывать на стол рядом с деньгами куски хлеба, остатки еды, завернутые в газету, достал со дна полуоткрытую жестянку с бычками в томатном соусе. Под конец явилась поллитровка.
"Садись, ужинать будем..."
"А как же?.." – спросил я, кивая на чемоданы.
"Успеется". Он открыл зубами бутылку, налил себе и мне по полстакана, плеснул на донышко Кате.
"Значит, говоришь, за ней приехал. А ты у нее спросил, хочет ли она? Со мной согласовал? Ладно, давай... Со свиданьицем".
Он подвинул ко мне консервную банку, Катя принесла три тарелки, я их сразу узнал, я даже помнил, когда мы их купили, теперь они были темные и выщербленные.
Я сказал:
"Ей бы надо одеться, здесь холодно. Хотя бы халат накинуть".
"Ничего. Так она мне больше нравится. Мне вот даже жарко.– Сожитель скинул свое одеяние, остался в майке, обнажив могучие татуированные плечи, на груди поверх майки висел большой целовальный крест.– Так, говоришь, приехал? Ну, раз приехал, оставайся. Как-нибудь устроимся... в тесноте, да не в обиде".
Но я вовсе не собираюсь ночевать, возразил я или, может быть, подумал.
"Все своим чередом. Одну ночь ты, другую я".
Я спросил: это как понимать?
"А вот так и понимай. Ты пей, ешь... Чего тут не понимать: сперва ты ее харишь, потом я. Уступаю тебе очередь. Цени мое благородство. Гостю почет и уважение. Верно я говорю, Катька?"
"Послушайте,– сказал я,– у нас мало времени. Спасибо за угощение, было интересно с вами познакомиться. Нам пора. Такси ждет за углом".
Катя молча вышла из-за стола и улеглась в постель.
"Ну чего ты,– сказал новый хозяин,– чего тебе здесь не нравится? Я, что ль, не нравлюсь? Харчами моими брезгуешь?"
"Не в этом дело..."
Кто-то скребся в дверь. Человек встал и открыл. Вбежала собака, вероятно, та же, которую я видел на улице, и стала кружить по комнате.
"На место!" – зарычал хозяин.
Он поставил тарелку с едой на пол.
"Не в этом дело",– проговорил я.
"А в чем же тогда? Я тебе вот что скажу.– Он уселся за стол.– Ежели с одной стороны посмотреть, то..."
Пес скулил в углу.
"Молчать! Ежели какая-нибудь там философия, то, конечно. А вот если так, по-простому, как жизнь велит... Жизнь, она свои законы диктует".
"Я вас не понимаю".
"А ты вообще-то что-нибудь понимаешь?"
Скулеж перешел в протяжный вой. Мы поднялись. Пес сидел, задрав морду, возле кровати.
"Катя,– спросил я,– тебе холодно?"
Она молчала.
"Укрыть тебя еще одним одеялом?"
Ответа не было, я увидел, что она умерла.
XV
Странные и нелепые происшествия, которые совершались у меня на глазах, не стоили бы упоминания, если бы следом не потянулись другие, если бы с ними не входили в мою жизнь важные перемены.
Нищета – спутник философии, это знали еще древние. Отнюдь не надеясь кого-либо убедить, хочу заметить, что моя вторая профессия оставляла мне время для размышлений. Я чувствовал необходимость подвести некоторые итоги. В те дни я понял, что целая эпоха моей жизни подходит к концу. Ничего не осталось от молодости, "зрелость" начала вянуть; я стоял у порога старости.
Не то чтобы я собирался устроить смотр своих достижений, какие там достижения. Если у меня и были какие-то задатки, я не сумел их реализовать. Я ничего не добился в жизни, ничем особенным себя не проявил. Умри я сегодня ночью, завтра ни одна душа обо мне не вспомнит. Просто я понял, что достиг поры, когда можно сделать кое-какие выводы, извлечь кое-какие уроки из прожитого, и более того, выводы, в сущности, уже готовы, нужно лишь по возможности четко сформулировать их для себя. Вслушаться в голос, который их втолковывает. Я не отделяю себя от своего "времени" (что за дурацкое слово). Очевидно, что я представляю собой в самом чистом виде то, что называется дитя времени. Именно поэтому я принял единственно разумное решение выломаться из времени, как выламывают решетку тюремного окна.
Какое это, в сущности, гнусное время.
Скажут: почему же только гнусное? Почему не великое? Время грандиозных открытий, неслыханных достижений. Например: когда и где еще были изобретены зубные щетки такой изумительной формы, хитроумнейшей конструкции, для всех челюстей и на все случаи жизни? Скажут: да ведь никогда не было в истории счастливых времен, и всегда современники считали свой век самым бедственным. Почитайте, что пишет Тацит, почитайте хроники великого переселения народов или черной смерти XIV века, или Тридцатилетней войны; в конце концов загляните в историю Иова.
Я подумал: есть ли градусник эпохи, объективный критерий бед? Тогда бы увидели, как убывает вода клепсидре, как сыплется струйка в песочных часах столетий, как сверкающий столбик ртути в термометре то опустится, то подскочит еще выше, пока наконец не упрется в верхний конец шкалы – наш гектически-лихорадящий век. Никогда я не мог понять людей, которые гордятся тем, что были свидетелями и участниками великого времени; этому времени можно только ужаснуться, его надо стыдиться.
Мы свидетели войн, разрушений и жертв, которые не умещаются в уме. Почему, ради чего? Конкретных целей, убедительных поводов сколько угодно; фундаментальная причина – абсурд. Все было построено на рациональных основаниях. Все оснащено достижениями науки и техники, продумано, расчислено, распланировано, бюрократизировано. Но за чудовищной организацией скрывалось безумие. Безупречная логика подробнейших проектов и абсурд целого. Техническое совершенство процесса – во имя чего?
Кто-то объяснил: дух истории утоляет горечь сознания, что все в этом мире идет прахом. Пускай нам кажется, что мы были этим прахом, человеческой пылью, спрессованной в сыпучее содержимое песочных часов. История ставит все на место. История воздает правым и виноватым. История все объясняет, примиряет, оправдывает. История – Бог нашего времени.
Господи, какая чушь.
Да, мы сподобились, мы в самом деле посетили мир в его минуты роковые; мы видели историю, не ту, о которой написано, но ту, которая была, воочию, как солдат видит перед собой медленно вращающиеся гусеницы танка. Куда деваться от чудовища, нависшего над нами, над каждым человеком? Вот великий вопрос. То, что будет историей нашей эпохи, не будет историей людей, это будет история трупов, это будет история человеческих существ, у которых вырвали душу вместе с внутренностями. Как спастись, думал я, куда деться?
XVI
Два слова по личному вопросу. Мое отношение к Марии Федоровне... Боюсь, мне не удастся сказать что-нибудь вразумительное по сему поводу: в моей жизни, мало-помалу приобретавшей какой-то призрачный характер, она была еще одним призраком – вот и все. Видимо, я разучился по-настоящему привязываться к людям. Что же тогда мешало мне порвать с ней? Возможно, я просто жалел ее. Жалость вообще движет людьми гораздо чаще, чем думают. Или это была самая обыкновенная, вульгарная мужская причина, заставлявшая меня заглядывать в общежитие: похоть, звоночек, который время от времени позвякивает в мозгу? Наконец, то и другое могли быть двумя сторонами одного и того же, сострадание к женщине подогревало желание. Я не мастер анализировать взаимоотношения полов.
Тут, впрочем, было еще одно, весьма скользкое обстоятельство. Меня не смущал способ, которым моя подруга – придется ее так называть – зарабатывала на жизнь. Загвоздка была как раз в другом – в том, что я пользовался ее благодеяниями бесплатно. Для Маши это было знаком того, что она меня отличала, доказательством любви, если уж на то пошло. А для меня... гм. Для меня это означало, что я оказался в дурацком положении невольного конкурента. В чем и пришлось убедиться в самое короткое время.
Я вошел в холл; перед лифтом стоял человек.
"Не работает".
Я повернул к лестнице, он преградил мне дорогу. В чем дело, спросил я.
Он спросил, к кому я иду. Я пожал плечами.
"Можешь не объяснять,– сказал он,– я и так знаю".
Оказалось, что это комендант. Мы вошли в каморку, где стоял письменный стол. Бумаги, телефон, на стене портрет – все как полагается. Портрет изображал восточного потентата в погонах.
"Председатель революционного совета. Великий человек",– сказал комендант.
Я поинтересовался, какое это государство.
"Ирак. Не слыхал, что ли?.. Ирак – оплот свободы и независимости Востока против американского империализма. Друг нашей страны".
Какой страны, осторожно спросил я.
"Нашей! – отрезал комендант.– Есть еще вопросы?"
Медленно отворилась дверь, показался широкий зад уборщицы, которая несла поднос со стаканами, сахарницей и тарелкой. Несколько времени мы пили чай, комендант, спохватившись, протянул через стол волосатую ручищу, представился:
"Алексей. Можно просто Лёша... А как тебя звать, я знаю. И чем ты занимаешься, знаю... Я ваш журнальчик почитываю,– сказал он,– вы там тоже небось на американские денежки... того..."
Комендант допил чай, обсосал лимонную дольку.
"Не хочу, конечно, тебя обижать, но вообще-то говоря,– он покачал головой,– нехорошим делом занимаетесь".
Почему, спросил я.
"А потому. Предаете национальные интересы России. Ты Ильина читал?"
"Иван Александрович, профессор?"
"Он самый. Великий человек. Вот вы там все долдоните: фашизм, тоталитаризм... А что говорит Ильин? Ильин говорит: фашизм исходит из здорового национального чувства... России нужна сильная власть. Запад нас не знает, не любит, радуется нашим бедам... Пей чай".
Я поблагодарил за угощение, сказал, что мне пора.
"Куда это?"
Я вздохнул, пожал плечами.
"К ней?"
"Знаешь, Лёша,– сказал я спокойно,– это не твое собачье дело".
"Ага! – зловеще молвил комендант, развалился на стуле под портретом наследника ассирийских владык и сложил руки на животе.– Вот так, значит. Нет, ты постой, постой! Мы еще как следует не поговорили".
"О чем?"
"А вот о том самом. Во-первых. Посторонним вход в общежитие запрещен. Мне ведь только стоит слово сказать. И тебя отсюда грязной метлой погонят! Это как минимум. Ясно?.. Нет, ты постой. Ты не торопись. Сядь..."
Он почесал в затылке и продолжал:
"Во-вторых... Мы так хорошо поговорили. Давай и дальше по-хорошему. В чем тут дело, всю, так сказать, ситуацию ты знаешь. Я тебе так скажу: если бы не я, Маша твоя давно бы пропала. Шаталась бы по панели, а потом, как все они,– в выгребную яму... Попала бы в лапы одному из этих... Я этот мир знаю. Советую со мной не ссориться. Давай начистоту: хочешь к ней ходить – пожалуйста. Я ничего не вижу, ничего не знаю. Но имей в виду! Если ты что-то другое задумал..." – Он погрозил пальцем.
"Что задумал?"
"Будто не понимаешь. Стать ее другом. Покровителем, что ли. Так вот: ни-ни. И думать не смей. У нее есть покровитель. Вот он здесь, перед тобой... Мою мысль понял? Ходить – ходи. И про это дело не забывай. Сколько надо,комендант потер палец о палец,– она тебе сама скажет".
XVII
Было воскресенье, по-прежнему стояли теплые, дымчато-сонные дни затянувшейся осени. Полупустой поезд, безлюдная платформа; я спустился в туннель под железной дорогой, вышел наружу, там тоже ни души, вышел с другой стороны, она ждала на стоянке, она помахала мне издалека, я уселся рядом с ней. И мы покатили через уснувшие поля, мимо игрушечных деревень с двускатными крышами и балконами, со шпилями церквей, где вместо крестов красуются петухи, навстречу поднимающимся из низин медным, тронутым вялой киноварью лесам. По узкой пустынной асфальтированной дороге еще километров двадцать, а затем лес расступился. Взошли на крыльцо. В этом домике, сказала она, ее отец отдыхал после размолвок с ее матерью, писал мемуары и сочинял стихи.
Среди сизых елей за железной оградой помещалось фамильное кладбище, гранитные плиты с длинными и звучными именами. Многосложный герб принадлежность не слишком древнего рода. Что значит, спросил я, не слишком древнего?
"Древние гербы всегда просты: крест или зверь – больше ничего. А наш род известен только с шестнадцатого века. Я говорю о нашей фамилии, не о фамилии моего мужа... Вон там,– сказала она,– лежит мой дед. Он был повешен".
Вошли в дом и вступили в большую комнату, обставленную в рустикальном вкусе.
"Voila`". Она протянула мне фотографию в рамке, стоявшую среди других на столике в углу. Сухощавый человек с генеральскими листьями в петлицах, с планками орденов.
"Между прочим, один из немногих, с которыми Эрнст Юнгер был на "ты". Вам это имя что-нибудь говорит? У Юнгера есть запись в дневнике о моем дедушке".
Она разыскала книгу на полке.
""В нем проявляется очевидная слабость аристократии. Он достаточно хорошо понимает, куда все это идет, но совершенно беспомощен перед лицом сволочи, у которой есть только один аргумент – насилие..." Беспомощен. Это он так пишет о моем дедушке. Но ведь это неправда, как вы считаете?"
"Если судить по результатам заговора, то Юнгер, может быть, и не так уж не прав..."
"Ах, не говорите! Разве сам по себе этот поступок, этот... жест не имеет значения?"
"Разумеется. И все же..."
"Мне было десять лет. И дед мой сидел вот в этом самом кресле. Он был в мундире с золотыми пуговицами и узких лакированных сапогах. Все в нем было узкое, лицо было узкое, он был высокий и стройный. И говорил со мной с испанской учтивостью, словно с инфантой... Я стояла возле него, он усадил меня к себе на колени... От него пахло... всю жизнь буду помнить этот запах. Духами, табаком, сталью... Да, не удивляйтесь. Он весь был из какого-то благородного металла. У него были синие глаза. Больше я его никогда не видела. Как он был похоронен... не знаю. Нам, как вы понимаете, пришлось уехать. Плиту положили уже после войны".
"Вы сказали – повешен?"
"Да, как все они. Он находился в Париже, там же, где и Юнгер... Они жили в одной гостинице. Он успел кое-что сделать, когда пришло сообщение о взрыве. Ведь сначала думали, что покушение удалось. Но я уверена, он все равно начал бы действовать, даже если бы знал, что диктатор остался жив... На другой день после взрыва – все было уже известно, эта бестия отделалась царапинами,– на другой день дедушку срочно вызвали в столицу, он предпочел не лететь самолетом, ехал в машине с денщиком и шофером. По дороге велел остановиться. И они услышали выстрел в лесу. Сначала думали, что это партизаны. Моя мама узнала, что он лежит в госпитале в Вердене. Его спасли, но он повредил зрительный нерв и ослеп. Палач вел его под руку к виселице".
Она поставила портрет на столик, долго возилась, переставляя рамки с фотографиями.
"Некоторые до сих пор считают, что заговор и покушение в военное время... Мой муж тоже так говорит. Он считает, что это измена и по закону с ними так и должны были поступить".
Я спросил: "По какому закону?"
"По тогдашнему, какому же еще!"
"И что вы ему ответили?"
"Что я могу ответить?..– Она пожала плечами.– Мы давно уже ни о чем не спорим. Я ужасно голодна. А вы? Мы можем предварительно закусить, а ближе к вечеру пообедаем".
Мы вышли из дому. Неловкость росла между нами, растерянность, которую можно было преодолеть только разговорами, но светский тон был неуместен, и оттого разговор только усугублял эту неловкость. Маленькая, бледная и зеленоглазая женщина в платье, почти доходящем до щиколоток, в ореоле янтарных волос, шла, стараясь попадать в шаг, помахивая прутиком; поговорили о здешних местах, об удивительном цвете неба и календаре, начался охотничий сезон, объяснила она. Ее муж каждый год в это время ездит в Каринтию, у него там Schlohbchen, крошечный домик-замок в горах. Так что я могу переночевать здесь без всяких затруднений.
"А если бы..."
"Если бы он был здесь? Я бы вас не приглашала!"
Она прибавила:
"Мой муж – своеобразный человек. Да и я тоже... У нас нет детей".
Я спросил, означают ли ее слова, что барон против.
"Против того, чтобы у нас были дети? Что вы! Как вам могла прийти в голову такая мысль? Род должен продолжаться".
"Он последний в своем роду?"
"Есть родня в Англии, в Швеции. Северная ветвь. Но знаете, генеалогические соображения меня лично мало беспокоят".
Дошли до леса.
"Я думаю,– пробормотала она,– дождя не будет".
Блеклое голубоватое небо незаметно превратилось в серо-жемчужное, дали заволоклись, исчезли тени. Мы шли кружным путем вдоль лесной опушки.
"Расскажите о себе,– попросила баронесса,– мы все время говорим обо мне".
"Вам в самом деле интересно?"
"Если бы не было интересно, я бы вас не приглашала".
"Что же мне рассказывать?"
"Меня всe интересует. Как вы здесь оказались. У вас есть жена?"
"Была".
"Здесь... или там?"
"Она умерла".
"О! Простите".
"Мне кажется..." – проговорил я и хотел сказать, что незачем и не о чем особенно распространяться, что она уже достаточно обо мне знает. Я хотел сказать, что мы случайно познакомились и так же ненароком расстанемся. И что лес, увядающий, осыпанный киноварью, и фиолетовые небеса, и что-то неясное вдали – пелена туч или другие леса, или развалины замков,– призывают к молчанию. "Мне кажется, что..."
"Да. Мне тоже",– сказала она, и теперь, когда я вспоминаю этот диалог, мне почти ясно, что имелось в виду. Мы подбирались к неизвестной мне цели нашего разговора, к тому, ради чего была затеяна эта поездка, мы словно карабкались на высокую гору, и чем дальше, тем труднее был каждый шаг, и мы радовались возможности брести, отдыхая, когда крутизна сменялась пологой тропинкой. А там опять круто вверх – последний, почти отвесный отрезок пути, и чуть было не оступились, чуть не сорвались вниз – и вот площадка.
"Послушайте..." – пробормотала она.
Обогнули опушку, открылось широкое поле, рапс был уже убран.
Я подставил руку кверху ладонью.
"Вы думаете, капает? – Она оглядела небо и покачала головой.– По-моему, дождя не будет".
"Вы не боитесь промокнуть?"
"Я? Нисколько. Но я говорю вам: дождя не будет. Вы плохо знаете наш климат".
"Вы хотели мне что-то сказать..."
Короткое молчание.
"Да, хотела сказать".
ХVIII
"Дело вот в чем".
Первые фразы были произнесены сухим, строгим, я бы даже сказал, начальственным тоном. Но затем самообладание стало покидать мою собеседницу.
"Дело вот в чем... только не свалитесь со стебля!"
"Что это значит?"
"Это такое выражение. Вы его не слыхали? Я хочу сказать не падайте в обморок. Мои семейные обстоятельства вам теперь более или менее известны. Я бы хотела просить вас, чтобы наш разговор, как и эта встреча, остались между нами. Впрочем, сейчас вы всё поймете. Я хотела вам предложить... просить вас... не сочтите это экстравагантностью. Я...– Она запнулась.– Одним словом, я хочу, чтобы вы подарили мне ребенка".
Площадка на вершине, куда мы наконец взобрались.
"Ребенка?" – ошеломленно спросил я.
"Да, ребенка".
Я остановился, и она остановилась. Кругом стояла такая тишь, что, упади с дерева листок в ста шагах от нас, мы бы услышали. Стало накрапывать. Она вздохнула.
"Выслушайте меня... Я сделала все необходимые исследования. Вероятно, мне не следовало бы вам говорить, что я не люблю моего мужа... никогда не любила... Но дело не в этом, дело в том, что теперь стало окончательно ясно, виновата не я, виноват он, я имею в виду бездетность... Мои годы уходят..."
Мы встали под деревом. Дождик слабо шелестел вокруг нас.
"Вы молчите",– сказала она.
Я проговорил:
"Света-Мария..."
"Да".
"Но почему я?"
"Почему вы? Представьте себе, мне трудно объяснить. Потому что вы, а не кто-нибудь. В тот день, когда вы приехали с вашим коллегой... когда вы вошли. У меня вдруг мелькнула мысль. Как-то ни с того ни с сего. Первые мысли всегда самые безумные... и... и, может быть, самые верные. Так вот, я подумала: Бог мой – а почему бы и нет?"
Я усмехнулся. "Света-Мария, вы меня совершенно не знаете".
"Немного знаю".
"Вы даже не знаете,– продолжал я,– достаточно ли я здоров".
"Я навела справки".
"Каким это образом?"
"Предоставьте мне самой заботиться об этом".
"Я здесь совершенно чужой человек".
"Это и есть, скажем так... один из доводов. Не единственный, конечно, но все-таки... Позвольте мне выложить все карты на стол. Если вы согласны... Пожалуйста, не возражайте, выслушайте меня... Если вы согласны и... всё будет хорошо... я хочу сказать, если ребенок появится на свет, никто ему никогда не должен будет сообщать об обстоятельствах его рождения, его жизнь, как вы понимаете, будет обеспечена, он будет носить наше имя, будет законным наследником, и никто..."
"Баронесса...– Я перебил ее, она посмотрела на меня с упреком.Света-Мария. Я ничего не хочу обсуждать..."
"И не надо",– сказала она быстро.
"...разрешите мне только задать один вопрос. Вы сказали, если я вас правильно понял, сказали, что барон не способен зачать ребенка..."
"Да, но он не в курсе дела. Он считает, что причина – это я".
"Значит, э..."
"Да,– сказала она просто,– врач показал мне его сперму под микроскопом".
Стало совсем сумрачно, капли падали сквозь листву, дождь шуршал, шумел вокруг нас, дождь был семенем, падавшим на осеннюю бесплодную землю. Баронесса сжимала на шее кружево воротничка, я набросил свой пиджак ей на плечи, она пробормотала:
"Само собой, и ваше существование будет обеспечено".
"Мое существование, что это значит?"
"Вам будет выплачиваться ежемесячное пособие. Из Швейцарии..."
"Баронесса!"
Она не слушала. "С тем, однако, что вы никогда..."
Пособие, подумал я,– за что?
Странно сказать, но только в эту минуту я осознал, чего, собственно, от меня хотят. Физически осознал. Чтобы назавтра выкинуть меня, не глядя, как использованный билет для однократной поездки.
Расхохотаться! Вот что сделал бы каждый на моем месте.
Мы стояли под деревом, продрогшие, в сырой, пахнущей мертвыми листьями полумгле, полутьме, спустя немного я услышал ее голос на бегу.
"Пожалуйста, ничего не говорите... не отвечайте... Я понимаю, что наговорила много лишнего... Нам надо возвращаться... Не повезло с погодой... Боже мой,– говорила она,– вы совершенно промокли! Вам надо сменить платье. Пожалуйста... вот сюда.– Она немного суетилась.– Вы найдете там всё, что нужно... Вы умеете разжигать камин?"
Умытый и причесанный, я чиркал спичкой, сидя на корточках, подобрав полы шелкового халата. Она вошла. Как и я, она была в кимоно. Я откупорил бутылку. Мы сидели между свечами. Воцарилось спокойствие, больше ничего не было сказано, словно ничего не произошло; в сущности, и не могло произойти; в самом деле, лицо ее выражало полную безмятежность, уста произносили будничные, незначащие слова – она давала мне понять, что не было никакого разговора. Двое, женщина и мужчина, сидели за столом, трещали дрова, мерцали свечи, искрилось вино. И вот она явилась издалека, непостижимая музыка, четырежды стучащая тема наполнила счастьем, которому нет названия, рояль робко начал разговор, вполголоса ответил оркестр; но постепенно скрипки овладели собой, стали задавать тон, почувствовалось тайное могущество, и волшебная тема отступила, прощальная, уплывающая, как далекий остров вечной юности.
ХIХ
Новость, которую я услышал от Клима, не была новостью: к этому шло. Правда, всё это происходило по секрету от меня: телефонные переговоры, визиты и совещания, во время которых Клим оставался с гостями в своем кабинете. Меня не приглашали, со мной не советовались, меня оставили в покое. Я не протестовал. Мало-помалу мы вовсе перестали разговаривать, обсуждать что-либо; коротко приветствовали друг друга, после чего каждый уединялся в своей комнате и делал что положено. Главное – при всей его всё еще не остывшей сенсационности – подразумевалось само собой.
Главное – это был гниловатый запах весны, которым тянуло всё сильней из России. То, чему я отказывался верить, по-видимому, совершалось на самом деле, неотвратимо и с возрастающей скоростью: глетчер сдвинулся с места и поехал вниз, крошась и оплывая на солнце. Каждая неделя приносила новые перемены. Клим объявил, что на очереди вопрос о восстановлении гражданства. "Тебя, конечно, это вряд ли интересует". Мое равнодушие уже не раздражало его. По-видимому, он давно списал меня в расход. Войдя как-то раз в комнату, где я проделывал свое обычное упражнение, он коротко осведомился о чем-то, поглядел в окошко и пробормотал: "Да, кстати... не помню, говорил ли я тебе".
Я встал на ноги.
"Журнал закрывается".
Как уже сказано, этого надо было ожидать, и всё же я был несколько ошарашен.
Журнал был, что ни говори, нашим общим детищем, он сделался для нас почти живым существом, и вот теперь тебе объявляют, а вернее сказать, доводят до твоего сведения, что это живое существо готовится испустить дух.
"Когда?" – спросил я.
"По-видимому, со следующего месяца".
Клим развел руками, это было сказано так, словно весть была неожиданной для него самого. Было сказано – и он почувствовал облегчение. Он поспешил уточнить: то есть, конечно, не закрывается насовсем. Приостанавливается. Мы рассчитываем возобновить его на новой основе.
Я спросил: кто это "мы"?
"Я... и будущие сотрудники. В конце концов и ты тоже... Если, конечно, захочешь".
То есть явно подразумевалось, что я не захочу. На новой основе – это значило "там".
"Ты решил вернуться?"
"Разумеется. А как же иначе? И ты еще спрашиваешь".
"Но ты мне об этом ничего не говорил".
"Разве?.. Господи, но это же ясно! Это же само собой разумеется. Что нам здесь делать? Когда там такие события. Происходит настоящая революция! Мы просто обязаны вернуться".
Я спросил, могу ли я рассчитывать на выходное пособие.
"Какое пособие?"
"Фирма закрывается и выплачивает служащим компенсацию. Так принято... по крайней мере в этой стране".
Последнюю фразу не следовало произносить. Получалось так, что я противопоставляю "эту страну" варварским обычаям России. И как бы попрекаю моего товарища тем, что он верен этим обычаям. В былые времена он бы взорвался. Но теперь – никакой реакции. Словно он хотел показать, что он уже там, по ту сторону границы. Покачал головой. Конечно, никакого пособия мне не полагалось. Наши средства на исходе. Южный барон, как мне, вероятно, известно, отказал. Из Штатов больше ничего не поступает: они там считают, что холодная война кончилась. Так что уже по этой причине пора было закрывать лавочку.