Текст книги "Возвращение"
Автор книги: Борис Хазанов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
"Может, нам ее пригласить?"
"На кой она нам сдалась! Prost... Сбор милостыни, как известно, доходный промысел, так что это предположение не лишено смысла. Возможно, тебя соблазнила авантюра двойственного существования, ты захотел выломиться из социальной рутины, из этих оглобель. Но ведь попрошайничество – это тоже оглобли, а? Только в другом роде".
Он приблизил ко мне свое бородатое лицо, угреватый нос, безумные глаза за стеклышками пенсне: "Существует...– зашептал он,– внутренняя, непреодолимая тяга к нищенству, инстинкт нищенства, подобный инстинкту смерти... Тайный голос зовет: бросай все на...!"
"Не исключено",– сказал я.
"А может быть, две планеты правят твоим астральным телом, заставляя тебя быть то тем, то этим. В конце концов это легко проверить. Ты как считаешь?"
"Возможно".
"И наконец...– Оккультный профессор яростно вкалывал вилку, пилил ножом, жевал жилистое мясо желтыми зубами.– Наконец... я высказал несколько гипотез, но вот она, страшная догадка: может быть, ты, едрена вошь, писатель? Золя ездил с машинистом в паровозе, спускался в шахту. Даже, говорят, спал с проститутками, чтобы изучить, так сказать... Ты тоже решил побыть нищим, чтобы написать роман".
Я сказал:
"Это уже теплее".
Мне показалось, что незнакомка сделала мне знак. Негодяй, подумал я. Удрал и не заплатил.
"То есть не совсем тепло. Я работаю в журнале, ничего особенного",добавил я, видя, что дядя, держа нож в кулаке, нацелился на меня смертоносным лучом.
"Ничего особенного, хм. А я это, между прочим, знал!"
"Зачем же спрашивать?"
"Чтобы подтвердить имеющиеся данные. Мы, любезнейший, осведомлены лучше, чем ты предполагаешь. И в небе, и в земле... как это говорит принц Гамлет, ну тот, который был автором трагедий Шекспира? Сокрыто больше, чем снится нашей мудрости? Так вот, к вашему сведению, как раз наоборот: ничто не сокрыто. Ты мне вот что скажи... Э, черт, запихнуть бы им в глотку это мясо!"
Он выплюнул ком и швырнул его через плечо.
"Ты мне вот что скажи: на кой черт тебе всё это сдалось? Хочешь изменить порядки в России? Это еще никому никогда не удавалось. Кому там нужна ваша демократия, ты себя когда-нибудь спрашивал? Там нужно вот что! – Дядя показал кулак.– Не говоря уже о том, что борцы за демократию – сами меньше всего демократы. В этом состоит ирония судьбы, историческая ирония. Хохот богов, а? Ты не находишь?"
Я пожал плечами.
"Так или иначе,– пробормотал он,– всё скоро полетит к чертям".
"Что полетит к чертям?"
"Вся эта ваша свободная пресса. Если режим рухнет, кто ее будет читать? Вы все осиротеете без этого режима".
"Ну и прекрасно".
"Так-то оно так. Только вы все останетесь без работы. Вы даже не понимаете, что пилите сук, на котором сидите... Или ты хочешь сказать, что у тебя есть в запасе другой заработок? А-а, вот в чем дело! – вскричал он.Готовишься заранее. Они все будут лапу сосать, а у тебя тепленькое местечко... на ступенях храма..."
"Кто это – они?"
"Ну, эти... борцы".
"Может быть, я вернусь",– сказал я.
Профессор внимательно, с поехавшими кверху бровями, посмотрел на меня.
"У меня есть знакомый психиатр,– промолвил он.– Очень вдумчивый специалист. Могу сосватать".
Теперь я видел, что женщина в углу почти неотрывно смотрит на меня.
Профессор бормотал:
"Вернусь, ха-ха, он собрался возвращаться. Там всё отравлено. Там запах лагеря, как запах сортира. И вообще что это за тема для душевного разговора?.. Меня политика не интересует. Плевать мне на патриотизм! Мы, рядовые граждане, заинтересованы только в одном: в стабильности и общественном порядке. И в благосостоянии населения! Родина там, где хорошо подают. Но ты не ответил на мой вопрос".
"Я получаю зарплату",– сказал я.
"Какого же хрена, спрашивается, ты торчишь на улице, отнимаешь хлеб у настоящих нищих, что это за маскарад?.."
"Дядя, я тоже настоящий". Я встал и направился к даме в углу.
V
Профессор заявил, что он тоже человек пишущий.
"Говорю так, чтобы не употреблять слово "писатель", загаженное в нашем проституированном обществе... А вы случайно не представительница этой профессии?"
Я вмешался: "Ты хочешь сказать, писательница?"
"Гм. Моя мысль, собственно, была другая..."
"Вам придется извинить его, сами понимаете, возраст..."
"Кто здесь говорит о возрасте? Мы еще поживем! Впрочем, неизвестно, кто из нас моложе... Позвольте представиться",– сказал дядя, приосанившись, держа пенсне, как бабочку, двумя пальцами.
"Нет необходимости. Профессор социологии. Я его племянник... А это Мария Федоровна".
"О! Так звали, если не ошибаюсь, вдовствующую императрицу. Разрешите вас называть Машей?"
"Мой дядюшка,– пояснил я, понизив голос,– потомок одного из древнейших родов России. Из старой эмиграции..."
"Х-гм. Старая эмиграция... да, да... Какие люди, какие умы! Мы тут беседовали о литературе. Герр обер!.."
Официант принес еще один прибор. Профессор насадил пенсне на нос.
"Так вот, насчет литературы... Я, знаете ли, работаю над мемуарами. Noblesse oblige2! Помню, государь сказал мне однажды на приеме в Зимнем: ты, князь, слушай и всё запоминай. Когда-нибудь обо всех нас напишешь... Он уже тогда предчувствовал, что его ожидает".
"Но ведь это же было очень давно",– возразила гостья.
"Да, моя девочка, это было давно".
"Сколько же вам было тогда лет?"
Я разлил вино по бокалам.
"Лучше не надо,– сказала она.– А то еще запьянею".
Я осведомился о ее спутнике.
"Это тот, который... если память мне не изменяет... В мюллеровских банях?" – пролепетал профессор.
Мария Федоровна ответила:
"Я его знать не знаю. Пристал на улице".
Выяснилось, что она со вчерашнего дня ничего не ела.
По мере того как темнело на улице, "локаль" наполнялся приглушенным говором, взад-вперед сновали официанты, теперь их стало трое, появились завсегдатаи, мужчины хлопали друг друга по плечу, ввалилась компания немолодых пузатых мужиков и вызывающе одетых женщин. Кельнер шел к нам со счетом.
"Мы не торопимся,– сказал профессор.– Еще не всё обсудили".
"Можно обсудить в другом месте",– заметил кельнер.
Он положил на стол счет, профессор смахнул листок со стола ребром ладони, снял пенсне и осмотрел кельнера.
"Пошли отсюда, дядя",– сказал я по-русски.
"Знаете ли вы, что он сказал? – спросил, перейдя на "вы", профессор.– Он сказал, что побывал во многих странах. Но нигде еще не сталкивался с таким хамским обращением".
"Врешь!" – сказал кельнер.
"Что? Повтори, я не расслышал".
"Он тебе два слова сказал, а ты переводишь как целую фразу".
"А известно ли тебе,– сопя, сказал профессор,– что русский язык обладает краткостью, с которой может сравниться только латынь? Я попрошу уважать русский язык!"
Подошел хозяин заведения – или кто он там был, скопческого вида, с длинным, унылым лицом, мало похожий на трактирщика, почему-то в длинном пальто и черной шляпе.
Профессор насадил стекла на утиный нос.
"Я запрещаю издеваться над моим родным языком".
"Да успокойся ты, никто не издевается! Вот,– сказал официант, садясь на корточки,– не хотят платить". Он добыл из-под стола бумагу, протянул хозяину, тот взглянул на счет, потом на меня, Марию Федоровну и, наконец, на профессора.
"Я этого не говорил,– возразил профессор и повел носом, словно призывал окружающих быть свидетелями.– Но еще вопрос, за что платить!"
Я вынул кошелек, дядя величественным жестом отвел мою руку.
Хозяин кафе сказал:
"Я тебя знаю. И полиция тебя знает".
"Вполне возможно,– отвечал профессор.– Я человек известный".
"Вот именно,– возразил хозяин. По-видимому, он что-то соображал. Потом произнес с сильным акцентом: – Если ты, сука, немедленно не..."
"О,– сказал дядя,– что я слышу! Диалект отцов. Язык родных осин! Но тем лучше. Нам легче будет объясниться. Так вот. Пошел ты... знаешь куда?"
"Нет, не знаю",– сказал хозяин.
"К соленой маме! – взвизгнул профессор.– Можете звать полицию",– сказал он самодовольно.
В кафе зажглись огни, словно здесь готовилось тайное празднество, синеватый свет вспыхнул на бокалах, на украшениях женщин, бросил на лица лунный отблеск. Воцарилось молчание. Астральный нимб окружил чело оккультного профессора, а физиономия хозяина приняла трупный оттенок. Кельнер направился было к телефону, владелец заведения остановил его.
"Сами управимся".
И тотчас в зале появился, к моему немалому удивлению, персонаж, о котором уже упоминалось на этих страницах. Качая плечами, расставив ручищи, двинулся к нам.
Фраппирован был и мой друг профессор.
"Дёма! – проговорил он.– И тебе не стыдно?.. Позвольте, это мой человек. Он у меня работает".
"У нас тоже",– сказал кельнер.
Хозяин кафе не удостоил профессора ответом и лишь кивнул в нашу сторону. Человек-орангутан схватил профессора за шиворот.
"Дёма, что происходит? Ты меня не узнаешь?.. Имейте в виду, коллега известный журналист, он сделает этот случай достоянием общественности. Он вас разорит!" – кричал профессор.
Никто не обратил на нас внимания.
"Кстати, чуть не забыл...– пробормотал профессор, счищая грязь с брюк. Шел дождь, и он поскользнулся, вылетая из подвальчика.– Ты лицензию получил? Я освобождаю тебя от налога. А с этой образиной мы еще разберемся".
VI
Вопреки предположению моего друга и покровителя я не только не пишу романов, но даже и не питаю интереса к этому роду искусства, во всяком случае, к изделиям нынешних романистов. И уж тем более к тому, что пишется в России. Может быть, я согласился бы кое-что прочитать, если бы мне за это заплатили. Но я хочу сказать о другом. Революция нравов лишила литературу ее наследственных владений. Ушли в прошлое многостраничные повествования о чувствах, истории встреч, надежд, неуверенности, узнавания, сближения – всё то, что должно было понемногу разжечь любопытство читателя – вплоть до решающей минуты, когда дверь спальни захлопывалась перед его носом. Спрашиваешь себя, оттого ли у современных писателей всё совершается так скоропалительно, что упростились современные нравы,– или нравы упростились оттого, что литературу перестали интересовать околичности, не имеющие отношения к "делу"?
Я уже рассказал коротко о моем знакомстве с женщиной по имени Мария Федоровна. Стоит ли называть это "романом"? Я был одинок, она была одна. Было нетрудно догадаться, чем она занимается. Совместима ли платная любовь с чувствами? Могу сказать только, что меня повлекло к ней не совсем то, что составляет цель подобных сближений. Просто иногда так бывает, что с первых слов возникает чувство продолжения старого разговора. Бывает, что вам случайно с кем-нибудь по пути.
Возможно, мы в самом деле виделись где-то – ведь мир тесен для кучки изгнанников. Именно о таких, не слишком речистых, притворно-скромных, не привлекающих взоры, начинаешь думать: а ведь я ее уже встречал. Я люблю смотреть на женщин, мой промысел предоставляет для этого наилучшие условия. Я привык созерцать женщин снизу вверх – ракурс фотографа и нищего,– но если вообразить (что, конечно, малоправдоподобно), что одна из них подошла бы и спросила, в чем дело, ты так уставился на меня, не желаешь ли прогуляться со мной, я бы не торопился бежать следом за ней.
Расставшись с "дядей", неторопливо шагая под фонарями, мы чувствовали себя не то чтобы вполне a` l'aise3, но и особой неловкости я тоже не ощущал. Незначительность разговора как бы удостоверяла, что мы узнали друг друга. По-видимому, она думала – хотя ни о чем таком речи не шло,– что я пошел с ней "по делу". Она не задавала вопросов, я тоже ни о чем ее не расспрашивал, я не интересовался ее прошлым, у таких женщин, собственно, нет никакого прошлого. Подошли к дверям (она предупредила меня, что мы незнакомы друг с другом), и точно так же можно было легко догадаться, что это за обитель: грязноватый холл обклеен объявлениями, утыкан записочками на кнопках. Вам предлагали всё на свете: книги, уроки бальных танцев, шифоньер фанерованный, коллекцию жуков, лечебные вериги, экскурсии; кто-то скромно предлагал себя, чтобы не тратиться на объявление в бюро одиноких сердец. Сверху или из подвала, понять это в доме, состоящем из фанерных перегородок, было невозможно, громыхала дешевая музыка. Я углубился в чтение объявлений. Лифт застрял наверху. Пришлось топать по лестнице на последний этаж. Дверь в квартирку Марии Федоровны была приоткрыта.
Должно быть, мне все-таки следует вернуться к ее наружности. Мария Федоровна, как я уже дал понять, была женщина, не ослеплявшая взора. О ее фигуре невозможно было сказать что-либо определенное до тех пор, пока она не предстала перед гостем в домашнем одеянии, слегка подчеркнувшем бедра и грудь. Кажется, под халатом ничего не было. Возраст? Пожалуй, ближе к сорока, чем к тридцати, возраст, когда к вечеру молодеешь, в полночь становишься двадцатилетней, а на рассвете пятидесятилетней. Впрочем, едва ли она проводила свои ночи где-нибудь за пределами этого общежития. Возраст между старой и новой надеждой, старым и новым разочарованием, возраст исхода и шествия по синайским пескам. Разве наша страна не была Египтом? Но где же Ханаан? Годы идут, на горизонте обманчивая водная гладь, ни облачка, палящее солнце над головой и зябкие ночи в дырявых шатрах. Квартирка, по-женски аккуратная, называемая "апартмент", состояла из кухни и комнаты с нишей и занавеской, там находилось ложе.
Я сказал Марии Федоровне (не лучше ли было называть ее просто Машей?), что теперь не стоит бояться захмелеть: мы успели перекусить, прежде чем у профессора состоялся диспут с хозяином заведения. Кажется, она поняла меня иначе, отважно осушила стакан. Наступило молчание, снизу доносилось уханье музыкальной турбины. Я обвел глазами комнату: этажерка, комод. "А это кто",спросил я.
"Сын".
"Он живет с вами... с тобой?"
Мария Федоровна покачала головой.
На мой вопрос: остался там? почему? – она криво усмехнулась, пожала плечами.
Вдруг оказалось, что больше не о чем говорить.
"Вам, наверное, завтра на работу",– сказала она, не пожелав или не решаясь говорить мне "ты".
Этикет соблюден, время позднее. Если нет больше охоты сидеть за столом, то...
"Вы хотите сказать, не будем терять времени?"
Она снова пожала плечами. "Ну да. Ведь вы пришли за этим?"
Я взглянул на подростка в пионерском галстуке; должно быть, портрет был сделан лет десять назад. Взглянул на нее.
"Да,– проговорил я,– за этим. А может, и нет".
Она отдернула занавеску, включила светильник над кроватью, потушила верхний свет; стало уютней.
"Вам как лучше: чтобы горело или?..
"Фонарь любви,– сказал я.– Оставьте так". Неожиданно музыка смолкла, и стало так хорошо, так тихо, как было когда-то в мире.
В одиннадцать выключают, объяснила она.
И среди этой тишины раздался храп.
Я снова налил себе, она присела на краешек стула.
"У вас там кто-то есть",– сказал я.
"Она спит. Не обращайте внимания". Тут я только догадался, что дверь в кладовку была на самом деле еще одной, темной комнатой. Мария Федоровна встала и заглянула на минуту в закуток.
"Она не мешает".
"А твои гости? – сказал я.– Они тоже сюда приходят?"
"Куда же еще".
"Комендант не возражает?"
Бог знает почему меня интересовали эти подробности.
"Этот человек, с которым ты сидела..."
"Я по улицам не шатаюсь. Просто случайно остановилась".
Я вертел рюмку. Вздохнув, она сказала:
"Вот что, милый мой. Или мы ложимся, или..."
"Да, мы ложимся".
"Вы, видно, не в настроении, передумали, что ль?"
"Но ведь ты рассчитывала,– сказал я,– на гонорар?"
Она ничего не ответила.
"Ты можешь не волноваться, Маша. Я расплачусь".
Храп, временами задыхающийся, прерывал то и дело наш едва тлеющий, как сырые дрова, разговор. Я сказал:
"Это оттого, что она лежит на спине".
"Она всегда лежит на спине".
"Это ваша мама?" Всё время мешались эти "ты" и "вы".
Она покачала головой. "Бабушка. Ей восемьдесят восемь. Она меня воспитала. Единственный человек, который согласился с нами поехать".
"С кем это, с вами?"
"Со мной и с мужем".
"Я не знал, что ты замужем".
"Была".
"А сын?"
"Я вам уже сказала. У него своя жизнь".
"Еще по одной?"
Она кивнула. Она смотрела мимо меня – неподвижный лунатический взгляд. Наступил тот поздний час, когда бывает трудно сделать несколько шагов до постели.
"Маша,– проговорил я, хотел ей что-то сказать и не мог вспомнить.– Маша... Ты разрешишь мне тебя так называть?"
"А тебя как?"
"Меня? – Я усмехнулся.– Никак. Имена ненавистны!"
"Чего?"
"Пожалуйста, тут нет никакой тайны",– сказал я и назвал себя. Разлил остатки вина по стаканам, какие-то картины плыли перед моими глазами, огромная раскаленная пустыня, барханы до горизонта. Меньше всего я склонен увлекаться сравнениями, которые были модными в те времена, когда пришла пора уезжать, но в этих видениях была какая-то навязчивость: пустыня, сверкающие, как ртуть, созвездия над головами идущих. Умирают старики, рождаются дети, вянут и стареют женщины, а они всё идут и идут. Редеют стада, износилась одежда. И почти никого уже не осталось из тех, кто вышел в дорогу с пресными лепешками, потому что тесто не успело взойти, как пришлось отправляться.
"Сломался",– сказала она, заметив, что я смотрю на будильник, стоявший на тумбочке возле кровати.
"Дай-ка я посмотрю..."
"А на меня посмотреть не желаешь?" Без сомнения, эта фраза была следствием выпитого.
"Может быть,– проговорил я,– можно его починить?"
"Его пора выбросить. Я его еще оттуда привезла".
Она стояла посреди комнаты, спиной к свету.
"Ты, может, думаешь, я гонюсь за гонораром. Я за гонораром не гонюсь".
Натужное, прерывистое храпенье объятой паралитическим сном старой женщины. Ночь в оазисе, полосатые пески. Темные бугры стариков-верблюдов с отвисшими, как бурдюки, горбами.
Она слегка подбоченилась, свет позолотил ее волосы, лицо погрузилось в тень.
"Это называется – товар лицом, да?.."
"Да, если ты это так толкуешь..."
"Толкуй не толкуй... Что есть, то есть".
"А если я..."
"Что – если? Ты хочешь сказать: не оправдала ожиданий? Да нет, отчего же? Наоборот",– сказал я, уселся боком к столу и даже закинул ногу за ногу. Понять не могу, отчего это зрелище, вместо того чтобы разбудить чувственность, погружает меня в странные, парализующие грезы, вызывает горечь, скорбь, сострадание. Почему мне жалко женщин? И хочется закрыть глаза. Вместо того чтобы сблизить людей, нагота разъединяет. Естество кажется неестественным. Мягкий свет окружил ее тусклым сиянием, подчеркнул контур шеи, плеч, опущенных рук, словно она готовилась принести себя в жертву. Это длилось не больше минуты.
"Холодно,– пролепетала она,– чего уставился, отвернись".
VII
Время подпирало; предупредив моего товарища, что я не приду в редакцию, я отправился в путь. Одна пересадка, другая. Тут я услышал, стоя на платформе, голос по радио: по какой-то причине поезд задерживался на двадцать минут, пассажирам предлагали воспользоваться автобусом. Объявление было повторено несколько раз, прежде чем я опомнился, бросился к эскалатору и, выехав наверх, увидел, что автобус уже отходит от остановки. Подошел следующий; водитель советовал ехать не до конца маршрута, а до ближайшей станции метро, хотя это была другая линия. Там тоже пришлось долго ждать поезда. Выйдя из-под земли, я подумал, что все линии континента связаны между собой,– а ведь мы находились, не правда ли, на одном континенте,– и тут только мне стукнуло в голову: я еду с пустыми руками. Необъяснимая забывчивость: накануне я приготовил подарок. Возвращаться бессмысленно. Я очутился на площади, похожей на площадь бывшей Калужской заставы; перед автобусными остановками толпился народ, мимо, разбрызгивая лужи, неслись машины с включенными фарами. Стал в очередь. Всё смешалось, люди подбегали со всех сторон, расталкивали друг друга и втискивались в подошедший старый и забрызганный грязью автобус. Сквозь мутные стекла ничего невозможно было разобрать.
Тут была какая-то путаница: во-первых, я вспомнил, что жена не знает о моем приезде, я могу ее не застать. Предупредить невозможно, позвонить рискованно, вдобавок еще три года тому назад я узнал, что ее нет в живых,правда, известие могло быть ложным. Во-вторых, я смутно сознавал, что это моя фантазия или скорее наваждение: на самом деле я еду в больницу, в травматологическое отделение, навестить профессора оккультных наук. Но если мой друг профессор мог еще кое-как примириться с тем, что я пришел с пустыми руками – в конце концов наплевать мне было на профессора,– то она, конечно, будет обижена. Все эти мысли, как черви в банке, шевелились и сплетались в моей голове.
Между тем автобус, урча и сотрясаясь, кружил по тусклым улицам, несся мимо заброшенных, дотла выгоревших кварталов. Где-то на горизонте, едва различимый на желтой полосе заката, начинался новый район. Моя жена переехала вскоре после моего отъезда, главным образом из-за того, что весь дом узнал о случившемся. Соседи пылали патриотическим возмущением. А здесь была пустыня безликих домов и безымянных жителей. Лифт не работал. Добравшись до нужного этажа, со стучащим сердцем я разглядел в полутьме табличку – там стояла моя фамилия. И поднес палец к пуговке.
Звонок продребезжал в квартире, никто не отозвался, я нажал еще раз, послышались шаги.
"Слава Богу,– с величайшим облегчением сказал я, входя в комнату следом за ней,– всё неправда".
"Что неправда?"
"Всё! Ложный слух".
Она посмотрела на меня – оказалось, что она нисколько не изменилась, разве только стала еще бледней. Посмотрела, как мне почудилось, с холодным удивлением:
"Что же я, по-твоему, должна была умереть?"
"Я не в этом смысле... Просто я получил сообщение. Не стоит об этом".
"Ты почему-то думаешь, что без тебя тут всё рухнуло. Это ты умер, а не я!"
"Катя,– сказал я жалобно,– я только успел войти. И мы уже начинаем ссориться..."
"Никто не начинает. Это ты начинаешь, твоя обычная манера. Как ты вообще здесь очутился?"
Я пожал плечами, попытался улыбнуться. "Извини... я без цветов, без подарка. Приготовил и, понимаешь, забыл".
"Мне твои подарки не нужны. Это что,– спросила она,– теперь разрешается? Я хочу сказать: таким, как ты. Надолго?"
Я окинул глазами убогую мебель, голые стены.
"Вот как ты теперь живешь. Одна?"
"А это, милый мой, тебя не касается... Ты не ответил".
Я сказал:
"Зависит от тебя".
Хотя она понимала, что я имею в виду, но спросила:
"Что значит "от меня"?"
"Я приехал за тобой".
"За мной. Ага. Как трогательно! Ты приехал за мной. Вспомнил..."
"Ты прекрасно знаешь, что я не мог тебе писать".
"Если бы хотел, нашел способ. А вот я хочу тебя спросить. О чем же ты тогда думал?"
"Катя, ты прекрасно помнишь..."
Она перебила меня:
"Ничего я не помню. И не хочу вспоминать. Уходи".
Мне не предложили сесть, мы так и стояли посреди комнаты.
"Катя,– сказал я,– ты же помнишь, как всё было. Надо было выбирать: или или... А ты не хотела ехать".
"Конечно. Что мне там делать?"
"Если бы ты меня любила, ты бы поехала".
"Если бы ты меня любил, ты бы меня не бросил".
"Не будем сейчас спорить".
"А я и не спорю. Ты когда-нибудь подумал, что я тут должна была пережить?.."
Она заговорила громко и невнятно, слушать было мучительно. И оттого, что я не всё понимал, и оттого, что понимал – если не каждое слово, то по крайней мере смысл сказанного. Должно быть, она повторяла то, с чем мысленно много раз обращалась ко мне; наступил час отмщения. Зачем я явился, меня никто не звал. Она свою жизнь устроила. Между нами нет ничего общего.
Устроила, подумал я, глядя на ее впалые щеки, на нищенскую обстановку ее жилья.
Мне нужно было что-то ответить, да, да, лепетали мои губы, я виноват, я ужасно виноват перед тобой... И я тянул к ней руки, как будто хотел удостовериться, что вижу ее наяву.
Но я в самом деле видел ее наяву! Она умолкла, провела рукой по волосам.
"Катя! – сказал я, смеясь.– Ты даже не представляешь, ты просто не можешь себе представить, как я счастлив! Я не надеялся тебя застать. Всё у нас будет хорошо, уверяю тебя..."
Она смотрела на меня почти с омерзением.
"Никто тебя не звал. Катись отсюда!"
"Этого не может быть, Катя, мы когда-то друг друга любили. Ты меня гонишь?"
"Нечего тебе здесь делать".
Я решил схитрить и сказал:
"Но, знаешь, уже поздно. Мне негде ночевать..."
Вот этого как раз и не следовало говорить. Моя жена, прищурившись, взглянула на меня, отвела взгляд, мне показалось, что ее лицо меняется. Временами я ее вообще не узнавал. Я даже подумал, не ошибся ли я. Она пробормотала.
"Ах, вот оно что! Ну, мы это уладим".
Я хотел ей сказать, что не стоит беспокоиться – очевидно, она хотела устроить меня у знакомых,– и продолжал что-то говорить, но она не слушала. В углу на тумбочке стоял телефон. Она сняла трубку и дважды крутанула диск. Я потер лоб. "Может, мне лучше уйти",– пробормотал я. Всё произошло очень быстро. Моя жена – если это была она – подошла к окну и заглянула между занавесками.
"Ага, они уже тут". И тотчас раздался длинный звонок в дверь.
VIII
Я сказал: "Это недоразумение. Я думал, здесь живет моя бывшая жена. Ошибся адресом".
Милиционер повторил свое требование. Я рылся во внутренних карманах пиджака, в плаще, в карманах брюк. Ужас случившегося дошел до меня: я потерял портмоне – может быть, его вытащили в автобусе, потерял свой паспорт апатрида или забыл дома вместе с подарком. Мне ничего не оставалось, как пообещать толстому человеку в шинели и блинообразной фуражке, что пришлю ему фотокопию моего документа по почте. По какой это почте, спросил он, усмехаясь, и мы вышли на лестницу, где стоял другой милиционер.
В тесном фургоне я покачивался между двумя стражами, в темноте белели их лица, отсвечивали пуговицы шинелей, блестели орлы на фуражках. В зарешеченном окошке мелькали тусклые огни. Нас бросало из стороны в сторону, автомобиль гнал по ночному городу, не снижая скорости на поворотах. Всё это мне было знакомо. И я утешал себя тем, что это была все-таки милиция, а не другое учреждение. В конце концов это их право: человек без документов, удостоверяющих личность, подержат и отпустят. Гораздо больше меня угнетал разговор с моей женой.
Я продолжал себя уговаривать и тогда, когда меня втолкнули в комнатенку без окон и обхлопали со всех сторон, после чего было велено раздеться догола. Необходимая формальность, ничего не поделаешь. Я стоял на каменном полу под холодным душем. Вошел человек в белом халате поверх милицейской формы, с машинкой для стрижки волос.
Но когда, сунув ноги в ботинки, придерживая брюки, я прошествовал по коридору и сел на указанное мне место, боком к столу, перед яркой лампой, которая отражалась вместе с моей голой головой, с неузнаваемой физиономией в черном оконном стекле,– когда я уселся, вернее, когда меня усадили, дверь за моей спиной неслышно отворилась, милицейский чин, пожилой лысый мужик, собравшийся составлять протокол, вскочил, чтобы уступить место вошедшему человеку в штатском, молодому, с лицом, по которому словно прошлись утюгом. Человек сел. Без документов, сказал капитан милиции. Плоский человек кивнул и сделал знак капитану оставить нас вдвоем.
Он спросил, чем я занимаюсь.
Я ответил: собираю подаяние перед церковью святого Непомука. Что это за святой такой, поинтересовался он, побарабанил пальцами по столу и поглядел в окно.
Как ни странно, разговор, который занял, вероятно, не больше получаса,циферблат на стене показывал без четверти два, я взглянул на свои часы, собираясь перевести стрелки, но вспомнил, что часы у меня отобрали вместе с брючным ремнем, шнурками от ботинок и ключами от моей квартиры, подумал, что на самом деле время не такое позднее, хотя что значит "на самом деле"? На самом деле я сидел перед окном, выходившим во двор,– можно было разглядеть и решетку снаружи,– в городе, откуда я никуда не уезжал, где только что виделся с Катей и по-прежнему надеялся, что все наши ссоры в конце концов завершатся примирением, вот что было на самом деле, а того, другого города, и профессора, и Марии Федоровны никогда не существовало,– так вот, если вернуться к моей мысли: как это ни покажется странным, разговор с человеком, у которого не было лица, окончательно меня успокоил. Именно так он должен был выглядеть: скучающим, рассеянно-настороженным, загадочно-непроницаемым, как требовала его должность; в сущности, он не питал ко мне дурных чувств, таковы были "инструкции", другими словами, вступила в свои права рутина; всё было рутиной, то есть чем-то предписанным, подобно придворному этикету или дипломатическому протоколу. Все действовали как по уговору.
Мне хотелось сказать этому сотруднику или кем он там был: какое, в сущности, благо все эти условности, этот ни от кого не зависящий порядок, всё то, что по-русски выражается словами "положено" и "не положено"!
"Значит, говорите, милостыню собираете. Чего ж так?"
Я пожал плечами.
"Поэтому и решили вернуться на родину".
"Не то чтобы вернуться..."
Он перебил меня: "А вам не кажется, что вы...– и снова побарабанил пальцами,– своим поведением родину, народ, всю нашу нацию позорите?"
Чем это я позорю, спросил я.
"А вот этим самым. Сидите у всех на виду и канючите. И еще небось в каких-нибудь лохмотьях".
Этот вопрос или, лучше сказать, постановка вопроса заинтересовала меня, я возразил, при чем тут родина, о какой родине он говорит.
"Родина у нас, между прочим, одна!"
Я согласился, что одна.
"М-да. Так вот, у нас есть другие сведения".
Другие, какие же?
"У нас есть сведения, что всё это – маскировка".
Что он имеет в виду?
"А то, что ты сидишь на паперти и поешь Лазаря. (Тут следователь, как и полагалось, перешел на "ты".) А на самом деле занимаешься подрывной работой. Листовки печатаешь, организовал подпольную типографию".
Не листовки, а журнал. И почему же подпольный?
Человек поднялся, вышел из-за стола и воздвигся над сидящим. Потому что и я был как бы не я, а персонаж инструкций.
"Ты дурочку-то из себя не строй,– проговорил он.– А если не понимаешь, о чем речь, то я тебе объясню..."
Он добавил:
"Чем вы там развлекаетесь, мы прекрасно знаем".
Мне хотелось возразить: знаете, да не всё. Например, что период обращения кометы Галлея вокруг Солнца равен... Или что существует инстинкт нищенства, тайный голос, который зовет.
Мне хотелось сказать, что нет, не призрак – город с башнями и церквами; а вот то, что я нахожусь здесь, есть поистине наваждение, морок, закроешь глаза, откроешь – и ничего нет. Я сидел перед лампой, а он расхаживал в тени взад и вперед.
"К твоему сведению: мы всех вас знаем. Каждое слово, каждый шаг, что вы замышляете, куда ездите, откуда деньги берете, всё знаем... А вот ты мне лучше скажи...– Он остановился.– Просто так, не для протокола... Человек, который бросил свою старую, больную мать и уехал, вот так, взял и уехал за тридевять земель, как его можно оценивать? А что можно сказать о людях, которые оставили родину? Да ладно,– он махнул рукой,– я знаю, что ты хочешь сказать. Свобода выше родины – да? А чего стоит так называемая свобода без родины? Или, может, ты начнешь рассказывать, что у тебя не было другого выхода, дескать, пришлось выбирать: или на Запад, или...– И он ткнул большим пальцем через плечо.– А откуда ты знаешь, что тебя собирались арестовать, тебе что, так прямо и объявили?.. Может, поговорили бы, вправили мозги и отпустили?"